https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/
—Пять тысяч, — повторила Зита. — Твои чеки в красной шкатулке.
Новая игра. Безумно возбуждающая, но Зита не смеялась. Хотя, может быть, в этом и состояла новизна?
—Ладно, — сказал он.
Расчет, погашение долга, окончательная расплата за отсутствие, решительный крест на любви, полное истребление времени от первого взгляда на фотовыставке до этой вот минуты, при участии тех же двух тел, — впервые все это начало обретать четкие контуры.
Спустя годы, в Палермо, впервые увидев ее снова в убогом гостиничном номере, он спросит, почему так вышло, и она не ответит, зная, что он знает. Сейчас, меж тем как этот гостиничный номер уже существует, а годы, которые они, прежде чем встретиться вновь, проведут порознь, еще нет, — сейчас он достает из красной шкатулки чеки, подписывает. Она берет их у него, все так же, без улыбки, встает, идет в угол, вынимает из сумки портмоне. Аккуратно прячет чеки, ставит сумку на место и медленно раздевается, все так же без улыбки, с до ужаса отсутствующим видом, который есть наказание, но, быть может, все-таки часть новой игры. Стоит обнаженная, смотрит на него, идет к постели, ложится, закрывает глаза и говорит:
— Ну. Давай.
Уже сейчас — и оба это знают, хотя и не могут увидеть, — в палермский номер очень тихо, очень осторожно прокрадывается то самое, из-за чего она должна была уйти и действительно ушла, — его слабость.
Он раздевается с тем же ощущением загнанности в угол, какое одолевает его и с настоящими шлюхами. Она подносит руку к губам, смачивает себя, говорит:
— Иди сюда.
А он думает: чего она хочет? Чтобы он вправду обошелся с ней как со шлюхой или разозлился (сделал вид, будто злится) и изнасиловал ее (сделал вид, будто насилует)?
— Я так не могу, — говорит он.
— Ты всегда можешь, — говорит она. Об хватывает его за шею, тянет к себе, так что его голова оказывается рядом с ее подушкой и они могут не видеть друг друга; и вот так — слепец, совокупляющийся со слепой, — он в последний раз входит в нее среди огромной сокрушительной тишины, которая продлится до тех пор, пока она не выберется из-под него и, сунув руку между ног, не выскочит вон из комнаты.
Инни остается в постели. Он совершенно оцепенел, от страха и унижения. Словно вернулся после отлучки домой, думает он, и обнаружил кучи битого стекла, дерьмо и мусор. Пока он вопрошает себя, что теперь делать, Зита из соседней комнаты звонит в банк и просит немного подождать с закрытием: ей необходимо снять большую сумму в лирах. Семя Инни меж тем холодными каплями течет по ногам ей в ладонь, сочится сквозь пальцы на пол. Инни слышит, как она одевается, как ходит по комнате; прикидывая по звуку направление ее шагов, сначала босыми ногами, потом в туфлях, он слышит, как она замирает у порога, медлит, делает шаг к нему и опять уходит, потом, уже в дверях, говорит:
— Не забудь о гороскопе, надо успеть до четырех, — а потом слышен только стук двери и ноябрьский ветер, на миг ворвавшийся в дом.
Он садится за стол, доделывает гороскоп. По Утрехтсестраат, Кейзерсграхт, Спихелстраат, Херенграхт, Конингсплейн спешит к зданию «Пароля» на Ньювезейдс, где и сдает свой опус. А потом, когда Зита из банка на Вейзелстраат направляется в «Голландскую кофейню Север-Юг», что возле Центрального вокзала, Инни, неизмеримо медленнее, идет в противоположную сторону, домой. По дороге заглядывает в «Схелтема», «Конингсхут», «Хоппе», «Пипер», «Ханс и Гритье», в кафе «Сентрум». Никогда еще он так не напивался. Домой он приходит ночью. В пустых комнатах громко зовет ее по имени, кричит и кричит, до тех пор пока соседи не требуют по телефону, чтобы он заткнулся. Тогда только он находит записку, в которой она сообщала, что не вернется никогда; он стоит с запиской в руке, долго таращится на листок и вдруг слышит собственный голос:
— Лев, сегодня с вами случится нечто ужасное: вас бросит жена и вы покончите самоубийством.
Он знает, что делать. Нетвердой походкой, натыкаясь на стулья и столы, бредет по комнате, добирается до уборной и с некоторым трудом вешается на самом высоком месте, там, где трубы отопления и водопровода прямо у потолка скреплены между собой двойным кольцом.
Небо смерти — небо серых туч. Они мчатся над голыми верхушками деревьев вдоль канала. Инни просыпается в заблеванной постели, трясущимися пальцами стаскивает с шеи изодранный галстук. Все тело в ссадинах, простыня в крови. Точно заводная кукла, он идет в ванную, умывается, бреется, принимает две таблетки алка-зелцер и, упорно стараясь не думать о Зите, выходит на улицу. На углу Утрехтсестраат покупает «Ханделсблад». Заходит в «Оостерлинг», заказывает два черных кофе, салат и, как всегда, первым делом открывает биржевую страницу. Шрифт крупнее обычного, и Инни медленно, будто разом сильно постарел, читает: «По настоятельной просьбе руководства Ассоциации по торговле ценными бумагами в 20.45 торги были прекращены в связи с кончиной американского президента. Когда пришло страшное известие, что президент Кеннеди серьезно, а может быть, и смертельно ранен, курсы акций стали стремительно падать. Сводный индекс Доу-Джонса, который поначалу повысился на 3,31 пункта, упал до 711,49. Это на 21,16 пункта ниже по сравнению с данными на закрытие торгов в четверг и самое резкое падение со времен паники 28 мая 1962 г.».
Он складывает газету и секунду рассматривает фотографию на первой полосе. Моложавый президент лежит на заднем сиденье большого автомобиля, будто спит. Жена, похожая на маску из «Орестеи», стоит рядом, прямая как струна, и не сводит глаз с больших винного цвета пятен на своем костюме, который запомнится ей навсегда. Три вещи Инни знает совершенно определенно: Зита никогда не вернется, сам он не умер, а на бирже завтра будет жуткий ажиотаж. То золото, которое в следующий понедельник купит его маклер в Швейцарии, к 1983 году, когда все еженедельники мира в десятитысячный раз перепечатают эту скорбную фотографию, принесло ему более тысячи процентов прибыли. Знаменательная фотография — она недвусмысленно предупреждала что надвигаются смутные времена.
2. АРНОЛД ТААДС
1953
Simili modo postquam coenatum est, accipiens et hunc praeclarum Calicem in sanctas ac venerabiles manus suas; item tibi gratias agens, benedixit, deditque discipulis suis, dicens: Accipite, et bibite ex eo omnes.
Hie est enim Calix Sanguinis mei, novi et aeterni testamenti: mysterium fidei: qui pro vobis et pro multis effundetur in remissionem pecca-torum. Haec quotiecomque feceritis, in mei me-moriam facietis.
(Подобно же, взяв после вечери сию прекрасную чашу в святые и достойные руки Свои и благодарив, с благословением подал ученикам и сказал: возьмите и пейте из нее все.
Ибо сие есть чаша Крови Моей нового и вечного завета, таинство веры; Кровь Моя, за многих изливаемая во оставление грехов. Сие творите в Мое воспоминание.)
Из Канона Святой литургии
1
До встречи с Филипом Таадсом Инни Винтроп неизменно думал, что Арнолд Таадс — самый одинокий человек в Нидерландах. А оказалось, бывает еще хуже. Можно иметь отца, но быть ему совершенно чужим, посторонним. Арнолд Таадс никогда не говорил о сыне и тем самым, как считал Инни, обрек этого сына диковинной форме несуществования, которая в конце концов вылилась в форму бесповоротного небытия — смерть.
Поскольку отец и сын вполне самостоятельно, не уведомляя друг друга, избрали абсолютное небытие, Инни сохранил за обоими лишь одну форму — дал им возможность посещать его мысли. И они частенько этим пользовались. В самое неожиданное время и в самых неожиданных местах они являлись ему в снах ил ив неясных мыслях между сном и явью, что зовутся грезами, и тогда происходило то, чего при их жизни не случалось никогда: они выступали вдвоем, неразлучным дуэтом, и ночами в гостиничных номерах нагоняли на него ужас своей всесокрушающей печалью.
Первая встреча с Арнолдом Таадсом запомнилась ему навсегда, хотя вышло так просто оттого, что память о ней нерасторжимо соединилась с памятью о тете Терезе, которая тоже покончила самоубийством, пусть и не столь предумышленно, как двое других.
Самоубийц, бывает, насчитывается до тысячи человек, и группа эта весьма пестрая, вроде пассажиров, ожидающих 16-го трамвая у остановки на амстердамской Ларессестраат перед самым часом пик. Средоточие статистической информации, похоже, располагалось где-то по соседству, и данные были вполне точны. По числу знакомых самоубийц — иначе не скажешь, ведь факт смерти как бы завершал знакомство, просто потому, что эти люди больше не могли преподнести никаких сюрпризов, — Инни заключил, что круг его знакомых, скорее всего, охватывает тысячу человек. Если пригласить всех этих добровольных мертвецов на чай, вряд ли обойдешься двумя дюжинами пирожных от Беркхофа.
Канувших в небытие он делил на две категории, смотря по тому, какой путь они избирали — «горку» или «лестницу». В первом случае после некоторых начальных усилий все шло само собой, во втором приходилось попотеть.
Тетя Тереза бесспорно выбрала «горку». Пьянство и испытанная смесь истерии и хандры естественным образом подвели ее к выходу из бального зала, а вот оба Таадса непоколебимо пробирались сквозь лабиринты и карабкались по бесконечным лестницам, чтобы в итоге прийти к тому же.
2
Есть люди, которые, словно бесформенную глыбу, волокут за собой все то время, что они провели на земле, и Инни Винтроп был из их числа. Нельзя сказать, чтобы эта мысль занимала его изо дня в день, но она регулярно возвращалась и вызывала у него живой интерес еще в ту пору, когда груз минувшего был значительно легче. Он не умел ни оценить свое время, ни измерить, ни поделить. Хотя, пожалуй, здесь уместнее говорить не о его времени, а о времени вообще, ибо лишь тогда эта стихия в полной мере обретает присущую ей липкую вязкость. И не только прошлое цеплялось к Инни таким манером, будущее тоже было весьма строптиво. Там его поджидало столь же бесформенное пространство, которое надлежало преодолеть, причем наугад, без мало-мальски четких указаний, каким путем оттуда выбраться. Одно было ясно: эпоха, в которой он жил, подошла к концу; но и теперь, в сорок пять лет, когда он, по собственным словам, «переступил границу кошмара, а паспорта у него никто не спросил», бесформенная глыба воспоминаний и отсутствия оных по-прежнему была при нем, не менее загадочная и даже в ретроспективе не менее огромная, чем космос, который в последнее время был у всех на устах.
В глубинах серого густого тумана начала пятидесятых, сквозь который проступал мощный пожар корейской войны, тонула, увы, и не столь заметная минута, когда в пансион на Тромпенбергервег в Хилверсуме явилась тетя Тереза (treize, Therese, ne perd jamais ), которая спустя несколько лет оставит Инни наследство, заложив тем самым основу его относительного благосостояния.
Работать над воспоминаниями было сложно не только потому, что он располагал весьма ограниченными возможностями («нет у меня памяти», «вы определенно все вытеснили», «вы способны, черт побери, хоть что-то запомнить!»), но и потому, что с годами начали мало-помалу исчезать и потенциальные зацепки и ориентиры, необходимые для путешествия в бездны минувшего. Конечно, тетя Тереза, утратив осязаемую плоть, стала пятнистым призраком, который время от времени блуждал по скудно освещенным коридорам его мозга, и это бы еще полбеды, ведь и шофер белого «линкольна»-универсала тоже разбился в лепешку, вместе с дядей, мужем тети Терезы; но самое ужасное, что пансион, где Инни провел первые годы своей взрослой жизни, вместе со всеми его воспоминаниями утонул в спутанном клубке восьми других пансионов и, увлекая за собой непременные гортензии, каштаны, лиственницы, рододендроны и жасмин, канул в пропасть, откуда ничто не возвращается.
Ничто?
Большие обветшалые дома, некогда выстроенные бывшими колониальными чиновниками, были, по сути, коробками, полными воспоминаний о столь же бесповоротно обветшалых временах. Они имели названия — к примеру, «Теранг-Теранг» или «Мадура», — и худущий, нервный, романтичный Инни тех дней мог вообразить (особенно летним вечером, напоенным нежными запахами), будто живет где-нибудь на плантации в окрестностях Бандунга, и это впечатление еще усиливалось оттого, что в том же до безумия огромном доме и вправду снимали комнаты бывшие обитатели Индонезии. Запахи тропической кухни ползли по дому, лениво шаркали тапки по циновкам в коридоре, кто-то щелкал языком, высокие, мелодичные, странно тягучие голоса говорили о чем-то непонятном, но связанном для него с книгами Куперуса, Даума и Дермут .
Он терпеть не мог свои тогдашние фотографии, не столько те, где был запечатлен вместе с другими, — на них все выглядят одинаково смешно, — нет, именно те, где внимание целиком сосредоточивалось на его собственной персоне, потому что позировал он в одиночку, скованный, изображая этакую статую и одновременно ища опоры и поддержки у дерева, забора — у любого предмета, который в следующий миг тоже займет место на фотографии, так что он, Инни, будет там не один. Ведь что сохранится на таком снимке? Молодой человек, который из-за непомерной худобы не годился для армейской службы и, что еще хуже, не мог по этой причине раздеться на пляже, а вдобавок был исключен из четырех школ кряду и рассорился с опекуном, и в результате лишился пособия, которое ему великодушно назначила бабушка, молодой человек, который пускался в самые что ни на есть отчаянные любовные авантюры и целыми днями торчал в конторе, чтобы кое-как оплатить пансион и считать себя независимым.
3
Произошло это, скорей всего, так: он сидел в своей комнатушке, когда в коридоре послышался индонезийский голос квартирного хозяина:
— Господин Винтроп, тут к вам дама.
Немного погодя она уже стояла в комнате, что далось ей нелегко; ведь для двух людей места было явно маловато, тем более что она одна вполне сошла бы за двоих.
— Я твоя тетя Тереза, — сказала она. И еще: — Ты настоящий Винтроп.
Протиснувшись мимо Инни и на мгновение обвеяв его легким, мускусным ароматом, она выглянула в окно. Увиденное ей не понравилось. Дальнейшие реплики особой логикой не блистали, зато сыпались отрывисто, на одном тоне:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19