https://wodolei.ru/catalog/unitazy/roca-dama-senso-compacto-342518000-25130-item/
Он снял комнату у соседки, знавшей точную цену своего молчания. Он купил шесть часов в неделю. За это время городское небо из тонко-льдисто-голубого превращается в лиловое с золотым сердцем. За это время можно успеть сказать своей новой пассии то, что никогда не говорил жене.
Успеть сказать важные вещи, например, как пахнет просвирник в сумерки на берегу речки: он уже едва видит собственные колени сквозь дырки в штанах, почему же он уверен, что увидит ее руку, даже если она и решится высунуть ее из кустов и подтвердить раз и навсегда, что она его мать? Ему, конечно будет стыдно, но ее признание сделает его самым счастливым человеком в Вирджинии. То есть, если бы она решилась, наконец, подать знак, выслушать его хоть раз и затем подать хоть какой-нибудь знак, какое-нибудь да, пусть даже это будет нет, но чтобы он знал наверняка. Как он желал испытать это унижение пополам с благодарностью, потому что ее признание наградило бы его поровну и тем, и другим. Ее пальцы, высунувшиеся из цветов,
касающиеся его пальцев, ждущие, может быть, ответного прикосновения. Он бы не стал хватать ее за руку и тащить из кустов. Может, она этого и боялась, но он бы ни за что не стал этого делать, он же говорил. «Дай знак, – сказал он, – только покажи руку, и я буду знать, ты же знаешь, я должен знать». Ей бы и не пришлось ничего говорить, тем более что никто и не слыхивал, чтобы она вообще говорила, ему не нужно было слов, слова были даже нежелательны: он знал, как умеют лгать слова, как они могут растравить душу и пропасть как не бывало. Ей бы даже не пришлось произнести слово «мама». Нет так нет. Ему хватило бы знака; руки, протянутой сквозь густую листву белого цветка – и этого достаточно, чтобы он понял: да, она знает, что это я, тот мальчик, которого она родила четырнадцать лет назад, а потом убежала, правда, не очень далеко. Но не так и близко, чтобы не вызвать у людей досады – почему не исчезла совсем. И слишком близко, чтобы не внушать страх, потому что ходит крадучись, прячется, трогает своей рукой и смеется в тростнике низким ласковым девичьим смехом.
Может быть, она ответила. Может, в листве кустарника трепетали ее пальцы, а вовсе не ветки, но была такая темень, что он не видел собственных коленок сквозь дырки в штанах. Может, он прозевал знак, суливший ему смешанное чувство стыда и удовольствия, хотя бы это взамен пустоты внутри, которую он так и носил в себе, пока осенью 1925 года не появился некто, кому легко было довериться, некто по имени Доркас, с рябинками на щеках, Доркас, больше знавшая про эту пустоту, чем люди его возраста, и заполнившая ее, как он заполнил пустоту в ней.
Может, ее пустота была хуже, она-то помнила мать, помнила, как та дала ей оплеуху за какую-то грубость, хотя забыла, за какую. Но она хорошо помнила шлепок по лицу, звонкий и жгучий, сказала она ему, и как сильно горела потом щека. Как горела щека, сказала она ему. Из всех шлепков этот она запомнила лучше всего, потому что он был последним. Она спала у подружки в доме, и вдруг в ее сон ворвались крики, шедшие откуда-то извне, с улицы. Она высунулась из окна. Все бегут. За чем они бежали? За водой? За ведрами? Была ли пожарная машина, сверкающая всеми своими полированными частями? В дом, где лежали рядком в сигарной коробке ее самодельные куколки, было никак не попасть. Куколок надо непременно забрать. Босиком, не переодеваясь, она бросилась за ними, крича матери, что наверху в шкафу осталась ее коробка с куколками: «Можно их принести? Мама, можно?»
Она опять плачет, и Джо крепче прижимает ее к себе. Небо, прекрасное как ирокез, Проплывает мимо окон, расцвечивая их любовь. Наверное, после этого, выдержав нужную паузу, он берет со стула свой чемоданчик и, прежде чем открыть, дразнит ее, не давая посмотреть, что там спрятано внутри, за сладко пахнущими баночками и флакончиками, какой такой маленький подарочек. Вот и завязан бантиком их день, а небо над городом успело поменять свое оранжевое сердце на черное и спрятать звезды, чтобы потом выдавать их по одной, как подарки. К этому времени она привела в порядок его ногти и покрыта их прозрачным лаком. Поплакав над своими рассказами о Сент-Луисе, она утешилась маникюром. Ей приятно знать, что руки, ласкающие ее под одеялом, ухожены ею самой. Помазаны кремом из его баночек с пробным косметическим товаром. Она наклоняется и, взяв его лицо в руки, целует веки его разноцветных глаз. «Один мне, – говорит она, – другой тебе. Один мне, другой тебе. Дай мне этот, я дам тебе тот. Дай мне этот».
Они стараются быть тише, но у них плохо получается. Иногда он закрывает ладонью ее рот, чтобы проходящие мимо двери их не услышали, и сам он, если вовремя вспомнит, кусает подушку, чтобы заглушить стон. Иногда он думает, что у него это получилось, подушка в зубах, значит, все в порядке, и вдруг слышит тяжелый выдох, какой бывает на исходе стона, которому неоткуда больше взяться, кроме как из его усталой груди.
Она смеется над ним, смеется без умолку, смеясь, забирается ему на спину и колотит по ней кулаками. Потом, когда она уже устала, а он почти спит, она наклоняется к его уху и начинает строить планы.
– «Мексика», – шепчет она, – своди меня в «Мексику».
– Там слишком шумно, – бормочет он.
– Нет, нет, – говорит она, – там хорошо.
– Откуда ты знаешь? – спрашивает он.
– Люди говорят, я слышала, там круглые столы, белые скатерти и крошечные лампочки с абажурами на столах.
– Там открывают, когда тебе уже пора спать, – говорит он, улыбаясь.
– Мне сейчас пора спать, – говорит она, – кто бывает в «Мексике», спит днем, своди меня туда. Они расходятся по домам, когда в церкви воскресная служба начинается, а белых там совсем нет, а музыканты иногда приглашают на танец.
– Хм-хм, – говорит он.
– Что хм-хм, – спрашивает она. – Я просто хочу потанцевать с тобой, а потом посидим за столиком с лампой.
– Нас люди увидят, – говорит он, – эти твои маленькие абажурчики не такие уж маленькие, чтобы нас не было видно.
– Ты всегда так говоришь, – хихикает она, – как в прошлый раз, когда было так весело, что на нас никто даже и не думал смотреть, а в «Мексике» еще лучше, там скатерти, а под скатертью не видно. Правда ведь, не видно? Если не хочешь танцевать, можно просто посидеть за столиком с умным видом, послушать музыку да на людей посмотреть. А под скатертью не видно. Джо, Джо, своди меня туда, скажи, что сводишь.
– А как ты уйдешь из дома? – спрашивает он.
– Я что-нибудь придумаю, – воркует она, – я же всегда что-нибудь придумываю, ну скажи да.
– Ладно, – говорит он, – ладно, нет смысла браться за яблоко, если не хочешь узнать, какое оно на вкус.
– А какое оно на вкус, Джо? – спрашивает она.
Он открывает глаза.
Дверь заперта, и Мальвона вернется со своей работы на 40-й улице далеко за полночь; эта мысль радует их: ведь еще чуть-чуть и они могли бы провести вместе ночь. Если бы Алиса Манфред или Вайолет уехали куда-нибудь, то они могли бы отложить игру с подарком на самое темное время ночи, когда вот-вот придет с работы пропахшая хлоркой и мастикой Мальвона. Но как оно есть, Доркас, сговорившись насчет «Мексики», выскальзывает из двери и тихонько спускается вниз по лестнице – еще Вайолет не успела обслужить вечерних клиенток и вернуться к семи часам домой, где Джо уже поменял птичкам воду и накрыл клетки. В такую ночь Джо согласен лежать без сна рядом со своей молчаливой женой, потому что все его мысли о молодой, Боже, какой молодой, девушке, отраде его жизни, из-за которой он иногда жалеет, что родился на свет.
Мальвона жила одна, заполняя досуг чтением газет и маленьких книжек с правдивыми историями. В свободное от работы время, когда она не мыла и не начищала до блеска кабинеты в своей конторе, она поглощала печатную продукцию, читая про людские нравы и сдабривая информацию личными наблюдениями из жизни соседей. Ничто не ускользало от внимания этой женщины, которая садилась в трамвай и ехала на работу в шесть вечера, когда все возвращались домой, которая проверяла мусорные корзинки могущественных белых, разглядывала фотографии женщин и детей на их рабочих столах. Слышала их разговоры в коридоре и смех в туалете, проникавший в ее рабочий чуланчик со швабрами, как пары нашатырного спирта из бутыли, стоявшей в углу. Она рассматривала их безделушки и ставила на место флакончики, засунутые под диванныe подушки и забытые среди книг, в которых слова напечатаны в две колонки. Она знала, кто из них питает особую страсть к справедливости и женскому нижнему белью, кто любит свою жену, а кто делит ее с кем-нибудь другим. Кто вечно ругается с сыном и не разговаривает с отцом. Ведь когда она осторожно вступала в их кабинеты, они не просили ее, прикрыв рукой телефонную трубку, выйти на минуточку из комнаты, а засиживаясь допоздна в конторе, чтобы заняться наконец, как они выражались, «настоящим» делом, не понижали голоса до доверительного шепотка.
Впрочем, Мальвону они не очень-то интересовали, она просто всегда все замечала. По-настоящему ее заботили только люди, жившие в ее округе.
До того как поменять имя Уильям Младший на Малютка Цезарь, Зайчик ограбил почтовый ящик на 130-й улице. Что он там искал, деньги или еще что, Мальвона даже представить себе не могла. Она воспитывала его с семилетнего возраста, и лучшего племянника трудно было вообразить. Во всяком случае днем. А чем он был занят с шести вечера до половины третьего ночи, когда она убирала в конторе, ей либо осталось неизвестным, либо выплыло наружу только после его отъезда в Чикаго, а может, в Сан-Диего или в другое какое место с окончанием на о.
Тогда же выяснилось, куда подевалась ее хозяйственная сумка – бывший двадцатифунтовый мешок из-под соли, тщательно выстиранный, аккуратно свернутый и уложенный в сумочку на случай покупок. Она нашла его за батареей в комнате Зайчика, полный неотправленных писем. Ее первым побуждением было запечатать их и побыстрее засунуть обратно в почтовый ящик. Но дело кончилось тем, что она взялась их перечитывать, включая даже те, которые Зайчик не удосужился открыть. За исключением некоторого интереса при упоминании знакомых ей лично людей, чтение не доставило ей никакого удовольствия.
«Дорогая Элен Мур, как здоровье дорогой Элен, мое здоровье неважное», – далее погода, измены, разводы, любовь, обещания и затем заваливающимся набок подчерком подпись с подробным указанием степени родства, как будто Элен получает столько почты и имеет такое непомерное число родственников и знакомых, что не в силах их запомнить: твоя любящая сестра миссис такая-то, твой любящий отец из Нью-Йорка, Хендерсон Л. Вудвард.
По некоторым из писем пришлось принять кое-какие меры. Старшеклассница написала заявление о приеме в заочную юридическую школу, сопроводив его долларом, ныне отсутствующим. Заплатить за Лайлу Спенсер Мальвона не могла, но ей все-таки не хотелось, чтобы девочка, не сумев стать юристом, оказалась на какой-нибудь грязной работе. Поэтому она приписала от себя: «У меня прямо сразу нету доллара но если вам очень надо я его обязательно раздобуду как только узнаю что заявление принято и мне можно прийти а может вы к тому времени передумаете насчет доллара». Очень огорчило Мальвону письмо в Панаму от Уинсом Кларк, которая жаловалась мужу, работавшему в зоне Канала, на недостаток присылаемых денег– денег настолько не хватало, что она собиралась бросить работу, забрать детей и вернуться на Барбадос. Мальвона просто нутром почувствовала, как давит на женщину жизнь, как кулаки ее устали уже стучать по этой стене, как все ее тело напряжено от цепляющихся за нее ребятишек. «Я не знаю что делать, – писала она. – Из кожи вон лезу, а проку никакого. Тетка орет по всякой ерунде. От такой жизни можно свихнуться. Дети измучились. Твоих денег ни на что не хватает. Уж пропадать, так дома, там хоть твоя мать, и моя, и большие деревья».
«Ого, она мечтает о больших деревьях на Барбадосе, – подумала Мальвона. – Это что, больше чем в Парке, что ли? Просто джунгли какие-то».
Уинсом далее писала: «Жалко, что твой добрый друг погиб в пожаре, я молюсь за него и за тебя, отчего это цветные мрут, где белые прут в гору. Опять скажешь, не задавай глупых вопросов. Если дадут денег, посылай на Уиндэм-роуд, я там буду с детьми до второй твоей получки. Сын говорит, что накопил себе на дорогу за чистку обуви, так что не беспокойся, береги себя, твоя любящая жена миссис Уинсом Кларк».
Мальвона не была знакома с Уинсом, она вообще никого не знала из трехсотого квартала по Еджком-авеню. Знала, правда, что в одном здании там жили богачи из Вест-Индии, ни с кем посторонним не общавшиеся, и из их квартир все время пахло какой-то острой едой, ей неизвестной. Теперь нужно было побыстрее отправить в Панаму письмо Уинсом с извещением об отъезде, чтобы переводы с Канала не попали в теткины руки, ведь если она действительно была такой негодяйкой, как писала Уинсом (молоко детишкам водой разбавляла втихомолку, выпорола пятилетнюю малышку за то, что та не справилась с тяжелым накаленным утюгом), ей бы ничего не стоило и деньги прикарманить. Она аккуратно запечатала письмо и решила, что следует наклеить еще одну марку, чтобы быстрее дошло.
От следующего письма ее просто в жар бросило: что это за женщина такая, которая пишет подобные слова, не говоря уж о том, что она вытворяет и что еще обещает в будущем. Женщина жила в том же здании, что и ее любовник. Мальвону озадачило, зачем ей понадобилось тратиться на трехцентовую марку – разве что просто приятно, что ее жаркая страсть разносится через государственную службу. Потея и едва дыша, Мальвона заставила себя прочесть письмо несколько раз. Возник вопрос, посылать ли письмо мистеру М. Сейджу (такое имя значилось на конверте, на листочке же бумаги в клеточку он имел название Папочка) от вечно твоей Жарочки– Пожарочки. Прошел месяц, и Жарочка, может быть, уже пожалела, что слишком распустила язык. Или они с Папочкой Сейджем до сих пор занимаются своими гадкими липкими глупостями? В конце концов она решила отправить письмо с собственной припиской, умоляя их быть осторожнее и обращая внимание Папочки на вырезку из журнала «Возможности».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Успеть сказать важные вещи, например, как пахнет просвирник в сумерки на берегу речки: он уже едва видит собственные колени сквозь дырки в штанах, почему же он уверен, что увидит ее руку, даже если она и решится высунуть ее из кустов и подтвердить раз и навсегда, что она его мать? Ему, конечно будет стыдно, но ее признание сделает его самым счастливым человеком в Вирджинии. То есть, если бы она решилась, наконец, подать знак, выслушать его хоть раз и затем подать хоть какой-нибудь знак, какое-нибудь да, пусть даже это будет нет, но чтобы он знал наверняка. Как он желал испытать это унижение пополам с благодарностью, потому что ее признание наградило бы его поровну и тем, и другим. Ее пальцы, высунувшиеся из цветов,
касающиеся его пальцев, ждущие, может быть, ответного прикосновения. Он бы не стал хватать ее за руку и тащить из кустов. Может, она этого и боялась, но он бы ни за что не стал этого делать, он же говорил. «Дай знак, – сказал он, – только покажи руку, и я буду знать, ты же знаешь, я должен знать». Ей бы и не пришлось ничего говорить, тем более что никто и не слыхивал, чтобы она вообще говорила, ему не нужно было слов, слова были даже нежелательны: он знал, как умеют лгать слова, как они могут растравить душу и пропасть как не бывало. Ей бы даже не пришлось произнести слово «мама». Нет так нет. Ему хватило бы знака; руки, протянутой сквозь густую листву белого цветка – и этого достаточно, чтобы он понял: да, она знает, что это я, тот мальчик, которого она родила четырнадцать лет назад, а потом убежала, правда, не очень далеко. Но не так и близко, чтобы не вызвать у людей досады – почему не исчезла совсем. И слишком близко, чтобы не внушать страх, потому что ходит крадучись, прячется, трогает своей рукой и смеется в тростнике низким ласковым девичьим смехом.
Может быть, она ответила. Может, в листве кустарника трепетали ее пальцы, а вовсе не ветки, но была такая темень, что он не видел собственных коленок сквозь дырки в штанах. Может, он прозевал знак, суливший ему смешанное чувство стыда и удовольствия, хотя бы это взамен пустоты внутри, которую он так и носил в себе, пока осенью 1925 года не появился некто, кому легко было довериться, некто по имени Доркас, с рябинками на щеках, Доркас, больше знавшая про эту пустоту, чем люди его возраста, и заполнившая ее, как он заполнил пустоту в ней.
Может, ее пустота была хуже, она-то помнила мать, помнила, как та дала ей оплеуху за какую-то грубость, хотя забыла, за какую. Но она хорошо помнила шлепок по лицу, звонкий и жгучий, сказала она ему, и как сильно горела потом щека. Как горела щека, сказала она ему. Из всех шлепков этот она запомнила лучше всего, потому что он был последним. Она спала у подружки в доме, и вдруг в ее сон ворвались крики, шедшие откуда-то извне, с улицы. Она высунулась из окна. Все бегут. За чем они бежали? За водой? За ведрами? Была ли пожарная машина, сверкающая всеми своими полированными частями? В дом, где лежали рядком в сигарной коробке ее самодельные куколки, было никак не попасть. Куколок надо непременно забрать. Босиком, не переодеваясь, она бросилась за ними, крича матери, что наверху в шкафу осталась ее коробка с куколками: «Можно их принести? Мама, можно?»
Она опять плачет, и Джо крепче прижимает ее к себе. Небо, прекрасное как ирокез, Проплывает мимо окон, расцвечивая их любовь. Наверное, после этого, выдержав нужную паузу, он берет со стула свой чемоданчик и, прежде чем открыть, дразнит ее, не давая посмотреть, что там спрятано внутри, за сладко пахнущими баночками и флакончиками, какой такой маленький подарочек. Вот и завязан бантиком их день, а небо над городом успело поменять свое оранжевое сердце на черное и спрятать звезды, чтобы потом выдавать их по одной, как подарки. К этому времени она привела в порядок его ногти и покрыта их прозрачным лаком. Поплакав над своими рассказами о Сент-Луисе, она утешилась маникюром. Ей приятно знать, что руки, ласкающие ее под одеялом, ухожены ею самой. Помазаны кремом из его баночек с пробным косметическим товаром. Она наклоняется и, взяв его лицо в руки, целует веки его разноцветных глаз. «Один мне, – говорит она, – другой тебе. Один мне, другой тебе. Дай мне этот, я дам тебе тот. Дай мне этот».
Они стараются быть тише, но у них плохо получается. Иногда он закрывает ладонью ее рот, чтобы проходящие мимо двери их не услышали, и сам он, если вовремя вспомнит, кусает подушку, чтобы заглушить стон. Иногда он думает, что у него это получилось, подушка в зубах, значит, все в порядке, и вдруг слышит тяжелый выдох, какой бывает на исходе стона, которому неоткуда больше взяться, кроме как из его усталой груди.
Она смеется над ним, смеется без умолку, смеясь, забирается ему на спину и колотит по ней кулаками. Потом, когда она уже устала, а он почти спит, она наклоняется к его уху и начинает строить планы.
– «Мексика», – шепчет она, – своди меня в «Мексику».
– Там слишком шумно, – бормочет он.
– Нет, нет, – говорит она, – там хорошо.
– Откуда ты знаешь? – спрашивает он.
– Люди говорят, я слышала, там круглые столы, белые скатерти и крошечные лампочки с абажурами на столах.
– Там открывают, когда тебе уже пора спать, – говорит он, улыбаясь.
– Мне сейчас пора спать, – говорит она, – кто бывает в «Мексике», спит днем, своди меня туда. Они расходятся по домам, когда в церкви воскресная служба начинается, а белых там совсем нет, а музыканты иногда приглашают на танец.
– Хм-хм, – говорит он.
– Что хм-хм, – спрашивает она. – Я просто хочу потанцевать с тобой, а потом посидим за столиком с лампой.
– Нас люди увидят, – говорит он, – эти твои маленькие абажурчики не такие уж маленькие, чтобы нас не было видно.
– Ты всегда так говоришь, – хихикает она, – как в прошлый раз, когда было так весело, что на нас никто даже и не думал смотреть, а в «Мексике» еще лучше, там скатерти, а под скатертью не видно. Правда ведь, не видно? Если не хочешь танцевать, можно просто посидеть за столиком с умным видом, послушать музыку да на людей посмотреть. А под скатертью не видно. Джо, Джо, своди меня туда, скажи, что сводишь.
– А как ты уйдешь из дома? – спрашивает он.
– Я что-нибудь придумаю, – воркует она, – я же всегда что-нибудь придумываю, ну скажи да.
– Ладно, – говорит он, – ладно, нет смысла браться за яблоко, если не хочешь узнать, какое оно на вкус.
– А какое оно на вкус, Джо? – спрашивает она.
Он открывает глаза.
Дверь заперта, и Мальвона вернется со своей работы на 40-й улице далеко за полночь; эта мысль радует их: ведь еще чуть-чуть и они могли бы провести вместе ночь. Если бы Алиса Манфред или Вайолет уехали куда-нибудь, то они могли бы отложить игру с подарком на самое темное время ночи, когда вот-вот придет с работы пропахшая хлоркой и мастикой Мальвона. Но как оно есть, Доркас, сговорившись насчет «Мексики», выскальзывает из двери и тихонько спускается вниз по лестнице – еще Вайолет не успела обслужить вечерних клиенток и вернуться к семи часам домой, где Джо уже поменял птичкам воду и накрыл клетки. В такую ночь Джо согласен лежать без сна рядом со своей молчаливой женой, потому что все его мысли о молодой, Боже, какой молодой, девушке, отраде его жизни, из-за которой он иногда жалеет, что родился на свет.
Мальвона жила одна, заполняя досуг чтением газет и маленьких книжек с правдивыми историями. В свободное от работы время, когда она не мыла и не начищала до блеска кабинеты в своей конторе, она поглощала печатную продукцию, читая про людские нравы и сдабривая информацию личными наблюдениями из жизни соседей. Ничто не ускользало от внимания этой женщины, которая садилась в трамвай и ехала на работу в шесть вечера, когда все возвращались домой, которая проверяла мусорные корзинки могущественных белых, разглядывала фотографии женщин и детей на их рабочих столах. Слышала их разговоры в коридоре и смех в туалете, проникавший в ее рабочий чуланчик со швабрами, как пары нашатырного спирта из бутыли, стоявшей в углу. Она рассматривала их безделушки и ставила на место флакончики, засунутые под диванныe подушки и забытые среди книг, в которых слова напечатаны в две колонки. Она знала, кто из них питает особую страсть к справедливости и женскому нижнему белью, кто любит свою жену, а кто делит ее с кем-нибудь другим. Кто вечно ругается с сыном и не разговаривает с отцом. Ведь когда она осторожно вступала в их кабинеты, они не просили ее, прикрыв рукой телефонную трубку, выйти на минуточку из комнаты, а засиживаясь допоздна в конторе, чтобы заняться наконец, как они выражались, «настоящим» делом, не понижали голоса до доверительного шепотка.
Впрочем, Мальвону они не очень-то интересовали, она просто всегда все замечала. По-настоящему ее заботили только люди, жившие в ее округе.
До того как поменять имя Уильям Младший на Малютка Цезарь, Зайчик ограбил почтовый ящик на 130-й улице. Что он там искал, деньги или еще что, Мальвона даже представить себе не могла. Она воспитывала его с семилетнего возраста, и лучшего племянника трудно было вообразить. Во всяком случае днем. А чем он был занят с шести вечера до половины третьего ночи, когда она убирала в конторе, ей либо осталось неизвестным, либо выплыло наружу только после его отъезда в Чикаго, а может, в Сан-Диего или в другое какое место с окончанием на о.
Тогда же выяснилось, куда подевалась ее хозяйственная сумка – бывший двадцатифунтовый мешок из-под соли, тщательно выстиранный, аккуратно свернутый и уложенный в сумочку на случай покупок. Она нашла его за батареей в комнате Зайчика, полный неотправленных писем. Ее первым побуждением было запечатать их и побыстрее засунуть обратно в почтовый ящик. Но дело кончилось тем, что она взялась их перечитывать, включая даже те, которые Зайчик не удосужился открыть. За исключением некоторого интереса при упоминании знакомых ей лично людей, чтение не доставило ей никакого удовольствия.
«Дорогая Элен Мур, как здоровье дорогой Элен, мое здоровье неважное», – далее погода, измены, разводы, любовь, обещания и затем заваливающимся набок подчерком подпись с подробным указанием степени родства, как будто Элен получает столько почты и имеет такое непомерное число родственников и знакомых, что не в силах их запомнить: твоя любящая сестра миссис такая-то, твой любящий отец из Нью-Йорка, Хендерсон Л. Вудвард.
По некоторым из писем пришлось принять кое-какие меры. Старшеклассница написала заявление о приеме в заочную юридическую школу, сопроводив его долларом, ныне отсутствующим. Заплатить за Лайлу Спенсер Мальвона не могла, но ей все-таки не хотелось, чтобы девочка, не сумев стать юристом, оказалась на какой-нибудь грязной работе. Поэтому она приписала от себя: «У меня прямо сразу нету доллара но если вам очень надо я его обязательно раздобуду как только узнаю что заявление принято и мне можно прийти а может вы к тому времени передумаете насчет доллара». Очень огорчило Мальвону письмо в Панаму от Уинсом Кларк, которая жаловалась мужу, работавшему в зоне Канала, на недостаток присылаемых денег– денег настолько не хватало, что она собиралась бросить работу, забрать детей и вернуться на Барбадос. Мальвона просто нутром почувствовала, как давит на женщину жизнь, как кулаки ее устали уже стучать по этой стене, как все ее тело напряжено от цепляющихся за нее ребятишек. «Я не знаю что делать, – писала она. – Из кожи вон лезу, а проку никакого. Тетка орет по всякой ерунде. От такой жизни можно свихнуться. Дети измучились. Твоих денег ни на что не хватает. Уж пропадать, так дома, там хоть твоя мать, и моя, и большие деревья».
«Ого, она мечтает о больших деревьях на Барбадосе, – подумала Мальвона. – Это что, больше чем в Парке, что ли? Просто джунгли какие-то».
Уинсом далее писала: «Жалко, что твой добрый друг погиб в пожаре, я молюсь за него и за тебя, отчего это цветные мрут, где белые прут в гору. Опять скажешь, не задавай глупых вопросов. Если дадут денег, посылай на Уиндэм-роуд, я там буду с детьми до второй твоей получки. Сын говорит, что накопил себе на дорогу за чистку обуви, так что не беспокойся, береги себя, твоя любящая жена миссис Уинсом Кларк».
Мальвона не была знакома с Уинсом, она вообще никого не знала из трехсотого квартала по Еджком-авеню. Знала, правда, что в одном здании там жили богачи из Вест-Индии, ни с кем посторонним не общавшиеся, и из их квартир все время пахло какой-то острой едой, ей неизвестной. Теперь нужно было побыстрее отправить в Панаму письмо Уинсом с извещением об отъезде, чтобы переводы с Канала не попали в теткины руки, ведь если она действительно была такой негодяйкой, как писала Уинсом (молоко детишкам водой разбавляла втихомолку, выпорола пятилетнюю малышку за то, что та не справилась с тяжелым накаленным утюгом), ей бы ничего не стоило и деньги прикарманить. Она аккуратно запечатала письмо и решила, что следует наклеить еще одну марку, чтобы быстрее дошло.
От следующего письма ее просто в жар бросило: что это за женщина такая, которая пишет подобные слова, не говоря уж о том, что она вытворяет и что еще обещает в будущем. Женщина жила в том же здании, что и ее любовник. Мальвону озадачило, зачем ей понадобилось тратиться на трехцентовую марку – разве что просто приятно, что ее жаркая страсть разносится через государственную службу. Потея и едва дыша, Мальвона заставила себя прочесть письмо несколько раз. Возник вопрос, посылать ли письмо мистеру М. Сейджу (такое имя значилось на конверте, на листочке же бумаги в клеточку он имел название Папочка) от вечно твоей Жарочки– Пожарочки. Прошел месяц, и Жарочка, может быть, уже пожалела, что слишком распустила язык. Или они с Папочкой Сейджем до сих пор занимаются своими гадкими липкими глупостями? В конце концов она решила отправить письмо с собственной припиской, умоляя их быть осторожнее и обращая внимание Папочки на вырезку из журнала «Возможности».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26