https://wodolei.ru/catalog/vanni/stupenki-dlya-vanny/
Она показалась ему хрупкой и открытой для проникновения везде – кроме ноги, левой, на которой остался грубый мужской башмак. Улыбнувшись, он снял свою соломенную шляпу и присел на край кровати. Одна рука ее подпирала щеку, вторая лежала у бедра. Он смотрел на ее крепкие ноготки, под стать мозолистой ладони, и впервые заметил, как красивы ее руки. За белым рукавом сорочки, мускулистые, ужасно худые, но гладкие как у ребенка. Он развязал шнурки и стянул с нее ботинок. Наверное, ей стало легче во сне, и она засмеялась, легким счастливым смехом, которого он никогда раньше не слышал, но который ей так подходил.
Когда я смотрю на них теперь, они больше не напоминают мне рисунок сепией, неподвижные, теряющие очертания в свете будущего дня. Пойманные в ловушку между было и должно быть. Они – настоящие, теперь, для меня. Фокус наведен, резкость максимальная, щелчок. Интересно, знают ли они сами, что они есть звук щелкающих пальцев под уличными чинарами. Его услышит чуткое ухо, когда поезд затихнет на остановке и перестанут гудеть моторы. Даже когда их обоих нет, когда их не наблюдают ни городские кварталы в центре, ни зеленые улочки в Саг-Харбор, щелчок все равно есть. Этот щелк – в туфельках на ремешках дебютанток с Лонг-Айленда, в блестящей кайме их нахальных коротких юбок, взлетающих вверх, летящих вниз, плывущих под музыку, пьянящую больше любого шампанского. Он в глазах пожилых мужчин, смотрящих на девушек, и в глазах молодых парней, обнимающих их. Он в изящной расхлябанности мужчин в смокингах, небрежно засовывающих руку в брючный карман. Их зубы белы, их волосы гладки и расчесаны на прямой пробор. И когда они берут за руки девушек на ремешках и ведут их прочь от людского столпотворения и излишне ярких огней, что, как не этот щелк, заставляет их медлить на темном крыльце, тихо покачиваться под граммофонную пластинку, крутящуюся в чьей-то гостиной. Прищелкивание темных пальцев гонит их в «Розленд», к «Банни», на дощатые променады у моря. В места, куда их папаши предупреждали их носу не совать, а матерям даже страшно о таком подумать. И страх этот, и запреты – от щелкающих пальцев. И от тени. Сосланная на одни улицы, запрещенная на других, где обитатели могут спать спокойно, тень лежит – вот здесь – на краю сна, прячется в складочки утренней гримасы. Вот она, в живой изгороди из кустов бирючины, бегущей вдоль проспекта. И вон там, скользит по комнате, наводит порядок в одном углу, прибирает в другом. Сидит, сгорбившись на обочине, скрестив запястья, и прячет улыбку под широкополой шляпой. Тень. Покровительственная, заботливая, гостеприимная. Впрочем, иногда не очень. Иногда она подкарауливает по углам, ее поверхность не вогнута, а выпукла, она выбрасывает щупальца, и ее надо палкой загонять назад. Пока не ударила, не щелкнула пальцами.
Некоторым это известно. Отдельным счастливчикам. Где бы они ни появлялись, они словно часы фокусника с одинаковыми стрелками, сколько времени не понятно, но тикают же.
Раньше я считала, что жизнь существует для того, чтобы мир мог думать про себя, но человеческие существа исказили жизнь, потому что плоть в состоянии несчастий лепится к жизни в поисках наслаждения. Лепится к колодцам, к золотым волосам мальчишек, ей все равно, вдыхать ли сладкий дым горящего девичьего тела или сжимать руку, чье пожатие не означает ни да, ни нет, или и да, и нет. Я больше в это не верю. Чего-то здесь сильно не хватает. Какого-то негодяйства. Которое надо испытать, прежде чем ты его поймешь.
Хорошо, когда немолодые люди шепчутся друг с дружкой под одеялом. Их экстазы это вздохи листьев, а не крики ослов, и тело – средство, а не цель. Они, взрослые, устремляются далеко, очень далеко за пределы кожных покровов и гораздо глубже их. В их шепоте обрывки воспоминаний о призовых куколках, выигранных на карнавале, о пароходах в Балтимор, на которых им так и не удалось покататься. О грушах, оставшихся висеть на ветках, потому что если их сорвать, то как же другие бы увидели их спелость? Как же бы тогда прохожие люди увидели их и ощутили во рту их вкус, если бы они забрали их себе? Вздохи и бормотания под простынями, которые они вместе стирали и развешивали на веревках, в кровати, которую вместе покупали, ну и что ж, что одна ножка у нее подперта словарем 1916 года издания, а матрас вогнут как ладонь проповедника, призывающего к свидетельству во имя Его, вздохи эти и бормотания каждую ночь окутывают и делают неслышной их старую любовь. Они укрыты одеялом, потому что им уже не нужно друг на друга смотреть; и ничьи козлиные взгляды не властны превратить их тела в залежалый кусок мяса. Они внутри друг друга, связанные воедино карнавальными куколками и невиданными пароходами у нехоженых причалов.
Но есть и другая сторона, не столь тайная. За вечерним чаем коснуться пальцев, передавая на тот конец стола чашку с блюдцем. На остановке трамвая застегнуть сзади кнопку на ее платье. Смахнуть, выйдя из кино, пушинку сего синего саржевого пиджака.
Я завидую их неприкрытой любви. Свою я знала втайне, владела ею под большим секретом, и хотела, так хотела, обнаружить ее – сказать вслух то, о чем им и вовсе нет нужды говорить: и что я любила только тебя и все тебе отдала, без сожалений и оговорок. Что хочу, чтобы ты меня тоже любил и не боялся показать мне это. Что мне нравится, как ты обнимаешь меня, нравится, что ты подпускаешь меня близко, так близко к себе. Мне нравится чувствовать твои пальцы, нравится, что они делают со мной. Я долгое время смотрела тебе в лицо, и когда ты уехал от меня, мне не хватало твоих глаз. А самое классное – говорить с тобой и слышать, как ты отвечаешь».
Но я не могу сказать все это вслух; не могу никому сказать, что жду этого всю жизнь и что могу ждать, потому что ждать избрана. Если бы могла, я бы сказала. Сказала бы сотвори меня, сотвори меня заново. Ты волен это сделать, а я вольна позволить тебе, потому что смотри, смотри где твоя рука. Теперь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Когда я смотрю на них теперь, они больше не напоминают мне рисунок сепией, неподвижные, теряющие очертания в свете будущего дня. Пойманные в ловушку между было и должно быть. Они – настоящие, теперь, для меня. Фокус наведен, резкость максимальная, щелчок. Интересно, знают ли они сами, что они есть звук щелкающих пальцев под уличными чинарами. Его услышит чуткое ухо, когда поезд затихнет на остановке и перестанут гудеть моторы. Даже когда их обоих нет, когда их не наблюдают ни городские кварталы в центре, ни зеленые улочки в Саг-Харбор, щелчок все равно есть. Этот щелк – в туфельках на ремешках дебютанток с Лонг-Айленда, в блестящей кайме их нахальных коротких юбок, взлетающих вверх, летящих вниз, плывущих под музыку, пьянящую больше любого шампанского. Он в глазах пожилых мужчин, смотрящих на девушек, и в глазах молодых парней, обнимающих их. Он в изящной расхлябанности мужчин в смокингах, небрежно засовывающих руку в брючный карман. Их зубы белы, их волосы гладки и расчесаны на прямой пробор. И когда они берут за руки девушек на ремешках и ведут их прочь от людского столпотворения и излишне ярких огней, что, как не этот щелк, заставляет их медлить на темном крыльце, тихо покачиваться под граммофонную пластинку, крутящуюся в чьей-то гостиной. Прищелкивание темных пальцев гонит их в «Розленд», к «Банни», на дощатые променады у моря. В места, куда их папаши предупреждали их носу не совать, а матерям даже страшно о таком подумать. И страх этот, и запреты – от щелкающих пальцев. И от тени. Сосланная на одни улицы, запрещенная на других, где обитатели могут спать спокойно, тень лежит – вот здесь – на краю сна, прячется в складочки утренней гримасы. Вот она, в живой изгороди из кустов бирючины, бегущей вдоль проспекта. И вон там, скользит по комнате, наводит порядок в одном углу, прибирает в другом. Сидит, сгорбившись на обочине, скрестив запястья, и прячет улыбку под широкополой шляпой. Тень. Покровительственная, заботливая, гостеприимная. Впрочем, иногда не очень. Иногда она подкарауливает по углам, ее поверхность не вогнута, а выпукла, она выбрасывает щупальца, и ее надо палкой загонять назад. Пока не ударила, не щелкнула пальцами.
Некоторым это известно. Отдельным счастливчикам. Где бы они ни появлялись, они словно часы фокусника с одинаковыми стрелками, сколько времени не понятно, но тикают же.
Раньше я считала, что жизнь существует для того, чтобы мир мог думать про себя, но человеческие существа исказили жизнь, потому что плоть в состоянии несчастий лепится к жизни в поисках наслаждения. Лепится к колодцам, к золотым волосам мальчишек, ей все равно, вдыхать ли сладкий дым горящего девичьего тела или сжимать руку, чье пожатие не означает ни да, ни нет, или и да, и нет. Я больше в это не верю. Чего-то здесь сильно не хватает. Какого-то негодяйства. Которое надо испытать, прежде чем ты его поймешь.
Хорошо, когда немолодые люди шепчутся друг с дружкой под одеялом. Их экстазы это вздохи листьев, а не крики ослов, и тело – средство, а не цель. Они, взрослые, устремляются далеко, очень далеко за пределы кожных покровов и гораздо глубже их. В их шепоте обрывки воспоминаний о призовых куколках, выигранных на карнавале, о пароходах в Балтимор, на которых им так и не удалось покататься. О грушах, оставшихся висеть на ветках, потому что если их сорвать, то как же другие бы увидели их спелость? Как же бы тогда прохожие люди увидели их и ощутили во рту их вкус, если бы они забрали их себе? Вздохи и бормотания под простынями, которые они вместе стирали и развешивали на веревках, в кровати, которую вместе покупали, ну и что ж, что одна ножка у нее подперта словарем 1916 года издания, а матрас вогнут как ладонь проповедника, призывающего к свидетельству во имя Его, вздохи эти и бормотания каждую ночь окутывают и делают неслышной их старую любовь. Они укрыты одеялом, потому что им уже не нужно друг на друга смотреть; и ничьи козлиные взгляды не властны превратить их тела в залежалый кусок мяса. Они внутри друг друга, связанные воедино карнавальными куколками и невиданными пароходами у нехоженых причалов.
Но есть и другая сторона, не столь тайная. За вечерним чаем коснуться пальцев, передавая на тот конец стола чашку с блюдцем. На остановке трамвая застегнуть сзади кнопку на ее платье. Смахнуть, выйдя из кино, пушинку сего синего саржевого пиджака.
Я завидую их неприкрытой любви. Свою я знала втайне, владела ею под большим секретом, и хотела, так хотела, обнаружить ее – сказать вслух то, о чем им и вовсе нет нужды говорить: и что я любила только тебя и все тебе отдала, без сожалений и оговорок. Что хочу, чтобы ты меня тоже любил и не боялся показать мне это. Что мне нравится, как ты обнимаешь меня, нравится, что ты подпускаешь меня близко, так близко к себе. Мне нравится чувствовать твои пальцы, нравится, что они делают со мной. Я долгое время смотрела тебе в лицо, и когда ты уехал от меня, мне не хватало твоих глаз. А самое классное – говорить с тобой и слышать, как ты отвечаешь».
Но я не могу сказать все это вслух; не могу никому сказать, что жду этого всю жизнь и что могу ждать, потому что ждать избрана. Если бы могла, я бы сказала. Сказала бы сотвори меня, сотвори меня заново. Ты волен это сделать, а я вольна позволить тебе, потому что смотри, смотри где твоя рука. Теперь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26