https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nad-stiralnoj-mashinoj/
Разузнав о сообщниках, следователи приходили к деянию самого колодника. Поскольку они касались теперь обвиняемого, вина которого была большей частью бесспорна, в этой части не требовалось особых подробностей. Точно записывался только род деяния и суть возмутительных речей.
Это была наисекретнейшая работа, и писарей к ней не допускали, их заменяли сами следователи.
Грубые ругательства по адресу правительства, шумные восторженные приветствия по адресу отцов города при въезде пугачевцев, скорбные слова стариков, велеречивые и сладкие речи духовенства - все это подробно записывалось в протоколы. И чем восторженнее, чем громче, чем язвительнее были речи, тем больше старались следователи. Бумага, заполненная такими возмутительными речами, приобретала характер и свойства взрывчатого вещества.
На нее смотрели со страхом и почтением, ее надлежало прятать от постороннего взгляда, разворачивать только наедине и хранить в особых, секретных шкафах.
Однако в простой и ясной процедуре допросов была все-таки одна тайна.
Если заключенные не хотели сами повторять возмутительных речей, их уводили в подвал, где было оборудовано особое помещение. В этой темной и жарко натопленной комнате с тонким синеватым воздухом было всегда страшновато: кипела вода, шипело раскаленное железо, остро и тонко свистали ременные плети. Умелой рукой палача из искривленного человеческого тела вытаскивали все чудеса боли, заложенные в нем. Опытные палачи тщательно изучали технику страдания, оперируя над пестрыми телами секретных арестантов. Они деловито втискивали тело в уродливые деревянные рамки, завинчивали на нем винты, вытягивали как струну на веревке. Они считали количество оборотов винта, часы, проведенные на дыбе, минуты, проведенные под плетьми. Нечистые, как ржавые плоды, тела заключенных уже при первом взгляде на них говорили им о роде и количестве потребной пытки.
Булькала вода, шипело раскаленное железо, скрипела дыба. К этим техническим звукам - разговора железа и металла, кипятка и камня примешивались и другие. Трещали кости, сухо щелкали сухожилия, шипело прижигаемое мясо. К тому, что сопровождало эти звуки, к мольбам, крикам и покаянным стонам, палачи привыкли до такой степени, что даже и не слышали их.
За столом сидели следователи и умело дозировали пытку. Ответы заключенных и тут записывались ими собственноручно. Дыба и плеть, раскаленное железо и кипяток в разных комбинациях и пропорциях составляли в их руках сложнейшую систему страдания, которой они располагали в совершенстве. Это была наука сыска, палачества и пытки, которой они были обязаны овладеть.
Следователей было пять.
Самым ревностным и беспощадным из них считался Гаврила Романович Державин.
Он слыл беспощадным, и его боялись не хуже пыточного огня, а он мало чем отличался от других и, собственно говоря, не был даже особенно жестоким. Имя его передавалось из уст в уста, из камеры в камеру, и часто ему без пыток удавалось выудить показания тех арестованных, которые у другого следователя молчали бы и под пыткой. Он никогда не уставал писать протоколы допросов, и выражения его бумаг были точными и ясными и не могли вызвать никаких перетолкований.
У него был зоркий, наметанный глаз, и он сразу постигал суть дела. И хотя он никогда не преувеличивал вину преступников, но зато и никогда не отпускал на свободу ни одного из подследственных. Память у него была замечательная: слово, сказанное вскользь, сгоряча, никогда им не забывалось. Он умел подхватывать и запоминать самые мелкие намеки, сопоставлять самые далекие обстоятельства, делать самые неожиданные, но почти всегда правильные заключения. На чудовищное возрастание бумаги, исписанной пыточными речами, он смотрел как на вырастание своей карьеры.
Поэтому он не ленился.
У него был быстрый и красивый почерк, и вот он проводил ночи, переписывая и расширяя следственный материал.
И, очевидно, в нем была жилка коллекционера. Он как-то специально занялся систематикой и классификацией преступников. Сначала они у него были записаны в алфавитном порядке, потом он составил экстракт из всех дел и потом уже из этого экстракта сделал короткий, но очень обстоятельный реестр, копию которого послал Бибикову.
Ждать ответа пришлось недолго.
Бибиков ответил собственноручным благодарственным письмом, в котором предписывал еще более усилить зоркость и во что бы то ни стало отыскать тайные нити, связывающие Самару со станцией Берды, с штаб-квартирой Пугачева.
Два имени фигурировали в этом донесении: злодейский атаман Арапов и его бургомистр Халевин.
Первое из них было известно уже всему Поволжью.
Арапов!
В ночь на рождество он без боя взял Самару со всеми деревнями, и сидевший в ней полковник Балахонцев едва успел третий раз покинуть свой пост, спасая денежный ящик, несколько человек команды и свою шкуру.
Про Ивана Халевина сведения были разноречивы и туманны. Однако не подлежало сомнению, что главным сподвижником Арапова был именно он.
Третье имя фигурировало только раз, в последней строчке донесения - это был пономарь Иван Семенов, сидевший под арестом почему-то в одной камере с Халевиным.
Арапов скрылся.
Халевин и Семенов сидели в тюрьме, Державин таскал их на допросы.
x x x
Оба они сидели в одной камере самарской тюрьмы.
Тюрьма была уже давно переполнена, заключенные сидели по сорок человек в одной камере.
Даже подвалы были набиты до отказу, однако эту камеру не уплотняли и арестантов из нее не трогали.
Один из арестантов - пономарь Иван Семенов, длинный и худой старик, с густыми рыжеватыми волосами, сидел на нарах и быстро раскладывал самодельные карты.
Карты врали.
Каждый раз они показывали по-иному; и пономарь, качая головой, смотрел на дорогу, - казенный разговор и неожиданное свидание.
Он не был доволен картами.
Вчера ему вдруг выпала нечаянная радость, и он решил про себя, что его непременно вызовут на допросы.
Но сколько потом он ни перекладывал колоду, ему все выпадали пики: дама пик, семерка пик и туз пик. Измена, разлука и удар.
Теперь он сидел на нарах и перекидывал карты в третий раз.
Его сосед по камере, широкоплечий черный гигант, с великолепными казачьими усами и всклокоченной дикой бородой, стоял около окна, смотрел, как пономарь борется со счастьем, и вполголоса рассказывал :
- "Ты лучше, говорит, сознайся сам, по чистой совести сознайся и открой, что ты против ее императорского величества замышлял. Ты не скрывайся, говорит, все равно мы о всем уже наведаны" - это он мне, Державин. "Коли так, - говорю, - что же, ваше благородие, меня пытать изволите?" - "А я, - говорит, - единственно твоего сознания хочу. Для твоего же облегчения. Ты - дурак, и этого не понимаешь". - "Не было, говорю, в сем деле моего начала и быть не могло, ибо я к злодеям исключительно по своему малодушию и глупости примкнул, в чем перед вашим благородием и винюсь", а он мне, Державин-то, и говорит...
Пономарь собрал колоду и стал ее тасовать, искоса поглядывая на рассказчика.
- Да, он мне и говорит: не губи себя, Иван. Эй, не губи. Я твоего живота не желаю. Мне, говорит, только нужно раскрыть всех тех душегубов, кои кровью человеческой питаются. Ты для меня ничего. Просто свидетель. Расскажи мне все - я тебя и отпущу, пожалуй.
- Как же, он отпустит, - усмехнулся пономарь. - Не для того он брал, чтобы отпускать.
- Вот, вот. Я ему и говорю.
Пономарь снова собрал карты, стасовал их и стал веером раскидывать по нарам. Справа легла шестерка, слева дама пик, посередине два туза. Пономарь задумался, соображая их значение.
- Опять выпадает дорога, - сказал он через некоторое время. - Измена, дорога и через нее нечаянная радость. Беспременно на допрос вызовут.
Рассказчик присвистнул и сплюнул на пол.
- Как же, дожидайся, вызовут, - сказал он протяжно. - Меня этак уже вторую неделю вызывают. Пустое все это занятие - на картах гадать.
Пономарь собрал карты и, вздохнув, спрятал их под рубашку.
Наступила тишина.
- Так вот я и говорю, - неожиданно сказал рассказчик. - Если вы доподлинно обо всем знаете, то зачем же меня пытать изволите, я от своей правды николи не отрекусь. Где виновен, - там виновен доподлинно, а где нет моей вины, то о сем не могу на себя наговаривать. Вот.
В камере было тихо. Через узкое, засахаренное морозом стекло четко выделялись силуэты железной решетки и отпечатывались на покатом полу темницы очень черными, почти осязаемыми брусками.
Пономарь перекрестился, подложил под голову какой-то узел и кряхтя растянулся на нарах. Однако постель, состоящая из досок да скудного тряпья, была так жестка и неудобна, что он еще долго кряхтел и ворочался, пока не заснул.
Бывший бургомистр Иван Халевин, тот самый, который отворил ворота злодейскому атаману, сидел на нарах, насвистывая вполголоса какую-то песенку, и покачивал ногой в такт своим мыслям. Глаза у него были большие и печальные, как у очень усталого человека. Под запекшимися белесыми губами дико и нелепо торчала растрепанная борода.
Бывший бургомистр думал о доме.
Пономарь спал и видел во сне, что его вызывают на допрос, пишут какую-то бумагу и объявляют об его невиновности.
Посапывая от наслаждения, он видел, как его ведут по коридору, подводят к тяжелой, окованной железом двери и отворяют ее настежь. "Иди" - говорят ему. И вот он, не веря своему счастью, идет по широкому тюремному двору, и ветер дует в лицо, и снег сухо хрустит под его ногами, и горячее зимнее солнце светит ему в глаза, а за деревянными воротами слышно, как ходят и разговаривают люди, лениво лают откормленные здоровые псы, кто-то играет на флейте и скрипят, скрипят по сухому снежному насту деревянные розвальни.
Он лежал, булькая губами, во сне улыбался, ворочался и не видел, как тихо отворилась дверь, вошел солдат и вызвал на допрос его соседа.
V
Они поднялись по длинной скрипучей лестнице и вступили на галерею.
Через плохо заделанные окна дул колючий зимний ветер, и от него у Ивана Халевина подломились колени и сладко заныло в висках. Чтобы не упасть, он широко расставил ноги и схватился одной рукой за стену. Он знал: показывать слабость было нельзя. Однако часовой сегодня был особенный. Он смотрел с явным сочувствием на узника и, когда тот побледнел и мелко закачал головой, как бы желая стряхнуть боль, даже сделал к нему быстрое, хватающее движение.
- Мутит? - спросил часовой.
Иван Халевин, бывший бургомистр и состоятельный человек, взглянул на него диковатыми, красными от слез глазами.
- Не дай бог, как мутит, - сказал он тихо. - В камере у нас вонь и сырость. Все стены грибом пропахли, а здесь, как ветром пахнуло, так у меня голова и зашлась. - Он тяжело дышал. - Постоим немного... Можно?
- Отчего не постоять, постоим, - охотно согласился часовой и остановился, опираясь на ружье, как на палку. - Ты, я смотрю, совсем поддался. Тебе бы воды сейчас холодной и тряпку к голове, оно бы и прошло.
В конце коридора отворилась дверь.
VI
В конце коридора отворилась дверь.
Следователь - господин Державин - сидел за столом, как в крепости.
У него было удлиненное, желтоватое лицо с тяжелой, немного отвисшей книзу лошадиной челюстью. Около левого, зорко сощуренного глаза время от времени пульсировала какая-то невидимая жилка.
- Ну, садись, Иван Халевин, - сказал он радушно, показывая глазами на стул. - Садись, садись, будем разговаривать.
Он нагнулся над столом, пошарил среди беспорядочной груды бумаг и придвинул к себе лист, разграфленный прямыми линейками и густо записанный со всех сторон.
- Как здоровье? - спросил он приветливо. - В камере-то, в камере не душно? Ты последний раз что-то выглядел неважно. Как теперь, ничего себя чувствуешь?
Иван Халевин чуть заметно улыбнулся. Он давно знал всю предварительную процедуру допроса и не возлагал никаких надежд на ласковую заботливость следователя.
- Всем доволен, ваше благородие, - отвечал он устало и даже без особой насмешки. - Камера сухая, света много, тепло, ничего больше и не нужно.
Следователь смотрел на него с явной издевкой и молчал.
Иван Халевин несмело взглянул ему в лицо.
- Я вот бы что у вашего благородия просил - жену бы мне повидать. Вот сердце изболело, как она там одна управляется с домом.
Державин молчал и улыбался.
Но Иван Халевин уже заметил, что он проговорился, и, стараясь не дать следователю воспользоваться его слабостью, быстро добавил:
- А то и не надо. Только ее, пожалуй, расстроишь. Мне ведь ничего, мне хорошо. Сожитель попался по камере старичок, тихий такой. Каждый день божественное поет и сам камеру подметает.
Державин все молчал и тяжело смотрел на него. И от этого неподвижного, открытого взгляда Халевину стало ясно, что следователь заметил его слабость. Он беспокойно заерзал на своем стуле.
- И окна на восход, - сказал он почти жалобно. Следователь встал с кресла.
- И окна на восход, - охотно подтвердил он и улыбнулся. - Что же тебе надо, что же тебе надо, Иван Халевин? Сиди целый год и богу молись. Старичок сожитель из божественных. Тепло, сухо, солнышко светит...
Он быстро подошел к арестованному и взял его за плечо.
- Хорошая камера, и окна на восток, и старичок божественный, и кормят вволю, а хочется на волю. Ведь хочется? - спросил он в упор. - Конечно, хочется, - ответил сам себе следователь. - Пора, пора на волю. Засиделся ты здесь, зачаврел. Жена-то, чай, ждет не дождется...
Иван Халевин молчал. При упоминании о жене у него опять заломило в висках и такая тупая, нестерпимая боль охватила все его тело, что если бы он был один, то, верно, расшиб бы себе голову о каменную стену. И в то же время не хотелось ни метаться, ни плакать. Он сидел, укутанный в свое дикое тряпье, и молчал.
Следователь все не спускал руки с его плеча.
- Ты вот говоришь - свиданье... - сказал он ласково, - ну, что ж, свиданье можно. Я тебе и дам его, пожалуй, в этом плохого нету. Но не это главное...
Халевин молчал. Ему было все равно.
- Но это не главное, - повторил Державин, - главное в том, что пора вылезать из ямы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24