https://wodolei.ru/catalog/mebel/Italy/
Ставил прилагательные позади глагола, глагол отделял от существительного настолько, что фраза выглядела чистейшей бессмыслицей, менял местами все члены предложения, перетасовывал слова, понятия, фразы. От этого получались тяжелые, громоздкие стихи, которых нельзя было ни петь, ни декламировать. Их надо было читать, и читать медленно, внятно, тщательно оттеняя смысл и место каждого слова.
Сейчас, отойдя на месяц от своей оперы, он сам путался в словах и с трудом постигал ее туманное значение. Конечно, ни о каком театре думать не приходилось. Он швырнул рукопись в угол и злобно затоптал сапогом рассыпавшиеся листы.
В этот вечер он никуда не пошел и никого не пустил к себе. Красный от стыда и раздражения, он ходил по комнате и, вспоминая отдельные стихи оперы, бормотал и раскачивался, как от сильной зубной боли. И чем быстрее он бегал по комнате, тем больше стыдился себя самого.
В этот памятный вечер он дал себе слово никогда больше не писать стихов. Два месяца свято сдерживал это страшное обещание, не только не писал стихов, но и не читал их. Всякое напоминание о Сумарокове, Петрове, не говоря уже о Ломоносове, приводило его в смущение. Присутствуя при разговорах о поэзии, он пожимал плечами, жалко улыбался, а когда обращались непосредственно к нему, то косил глазами и ловко переводил разговор на другую тему.
- Что стихи, - говорил он с бледной улыбкой. - Мы солдаты, нам стихи не к лицу.
Так прошло два месяца, а на третий он снова сел писать. Это была уже не опера и не площадные побасенки, а звонкие любовные песни, которые он сам клал на музыку. Он не забирался высоко в этих простых и немудрых стихах. Любовь, разлука, измена - из этих тем он не выходил никогда. Правда, в его песнях постоянно кто-нибудь плакал: или девушка, потерявшая своего возлюбленного, или лихой, ладный парень, от которого убежала милая, или голубок, нашедший труп своей возлюбленной, но это была печаль, вышедшая из розового альбома, где пастух целует пастушку, девица грустит над аккуратной мраморной урной, растут пышные пирамидальные тополя, а из древесной кущи высовывается и смотрит на купающихся нимф морда ревнивого и злого фавна. Рисунки эти испокон веков писались по-одинаковому, и привычное перо легко бежало по одним и тем же линиям, и получалось: печальная девица, умирающий голубок, розовый амур, потушенный факел, смеющийся сатир - вот так же четко, ясно, пожалуй, даже чуть-чуть жестковато писал свои стихи Державин.
Его любовные песенки имели колоссальный, неожиданный успех. Пожалуй, только похабные куплеты с бойким перечислением достоинств и недостатков петербургских полков могли сравниться с ними, но те стихи - озорные и веселые - были недоступны женскому полу. Эти же, наоборот, переписывались в альбомы, заучивались наизусть, клались на музыку. Правда, не всегда имя подпоручика Державина стояло под этими стихами. И Максимов, и Толстой, и многие другие приписывали их себе, явно обделяя этим автора, но автор-то был не самолюбив и не обижался на своих друзей. Он даже охотно писал стихи по заказу какого-нибудь влюбленного, пылкого, но не одаренного товарища. Но все-таки то, что иногда и он включался в разряд писателей, наполняло его сердце тихой гордостью. В иные минуты он готов был бросить полк, столицу, карьеру военную, уехать в деревню, разводить сад, управлять имением и писать свои немудрые, веселые и тихие песни.
III
И вот странным образом вышло так, что именно стихи в самый разгар его карьеры помешали его счастью. Все началось с сущих пустяков. Однажды, разбирая чемодан, привезенный из дома, он между свертками белья отыскал пожелтевшую от времени книгу журнала "Петербургский Меркурий" за 1759 год. Он взял его, перелистал и уже собирался отбросить в сторону, как вдруг наткнулся на стихи господина Сумарокова, обведенные черной рамкой и напечатанные крупными пузатыми буквами внизу страницы.
Строчки были короткие. Поэтому и стихи на первый взгляд показались ему просто веселой и беззаботной песенкой. Однако название их было несколько необычайное: "О суетности" - так назвал свою оду господин Сумароков. Название привлекло Державина, и он стал читать, хмуря брови.
А стихи были такие:
Суетен будешь
Ты, человек,
Если забудешь
Краткий свой век.
Время проходит,
Время летит,
Время проводит
Все, что не льстит.
Щастье, забава,
Светлость корон,
Пышность и слава
Все только сон.
Как ударяет
Колокол час,
Он повторяет
Звуком сей глас.
Смертный, будь ниже
В жизни ты сей,
Стал ты поближе
К смерти своей.
Он прочитал стихотворение и медленно осел на пол.
Щастье, забава,
Светлость корон,
Пышность и слава
Все только сон.
Да, вот о чем он никогда не думал. Человек родится свободным, а на земле он везде в цепях - так как-то ответил ему Халевин. Он тогда смолчал и подумал, что умный человек может иногда поставить на карту свою жизнь, гонясь за звонкой и пустопорожней фразой.
Теперь бы, если бы опять зашел такой разговор, он ответил бы ему, что не только в рождении, но и в смерти человек является свободным.
Сидя на полу перед развернутой книгой журнала, он продолжал думать. Может быть, в самом деле, не так глуп и не так безумен этот бургомистр, как он показался с первого раза. Может, в самом деле, у него есть какие-то твердые прожекты на будущее, и чем они, в таком случае, лучше его прожектов, подпоручика, ловкого игрока, умелого следователя и неудачного стихотворца Гавриила Державина.
Этот странный человек, этот двойной изменник, купец и бургомистр Халевин, захотел не только рождение и смерть человека, но и жизнь сделать равной для всех. Вот за это его сковали, бросили в тюрьму и приготовили петлю. Кто знает, впрочем, чем все это кончится. Захочет ли простой народ, узревший свободу единожды, снова променять ее на цепи.
Да и с другой стороны взять, исходя из законов моральных, всегда ли родившийся должен дожидаться смерти, чтобы вкусить еще раз недоступное равенство? Взять вот, например, Бушуева, ну чем, по совести говоря, он лучше подпоручика Державина? Что он, умнее? Образованнее? Тоньше? Острее? Отнюдь. Однако вот подпоручик Державин зарабатывает чин, ежеминутно рискуя своей жизнью, а Бушуев получит чин и орден в два раза скорее перепиской служебных бумаг. Почему же его не бросят сюда? Почему не ночует вот так, как ночует Державин: в сапогах, парике, в камзоле, с заряженным пистолетом около кровати, - маленький хитрый подпоручик Бушуев; никак не понять этого, если исходить из одних качеств духовных.
Но взять дело с другой стороны - и сразу все будет ясно. Он ведь только бедный подпоручик, а у Бушуева, по слухам, не одна тысяча десятин. Понятно, что пока будет продолжаться существующий порядок, всегда Державин будет спать не раздеваясь, а Бушуев - заниматься перепиской бумаг.
Но если случится так, что безумное бредовое восстание, с тенью мертвого императора во главе, действительно окончится успехом и отберут у Бушуева землю, будет ли он, по-прежнему глупый, трусливый, завистливый, цениться больше подпоручика Державина?
Он встал, порывисто подошел к столу, выхватил откуда-то лист бумаги, взял перо, обмакнул его в чернила. Он чувствовал, что в эту ночь он будет писать стихи.
IV
Он просидел всю ночь и все-таки ничего не написал.
Слуга, пришедший утром убирать комнату, нашел стол забрызганным чернилами, несколько сломанных, изгрызенных перьев и на кресле, на полу, на столе груду изорванной бумаги.
Не колеблясь, он стал убирать комнату. То есть вообще-то слуга имел самые твердые указания ни в коем случае не переставлять мебель и не трогать бумаг, лежащих на столе. Но то, что теперь заполняло комнату, только с большим приближением можно было назвать бумагами. Это была груда изорванных, скомканных листов, нарезанных вырезок, смятых протоколов.
Державин писал крупным резким почерком, разрывая пером лист. И так много брал он чернил на перо, что иногда строчки, слишком густо написанные, сливались в одну неразборчивую кляксу. На одном из листов, лежащих на столе, исписанном со всех сторон мелким яростным почерком и перечеркнутом с угла на угол, слуга увидел странный рисунок.
Господин нарисовал самого себя. Нарисовал умело, с большим искусством вычертив свое длинное лицо и косу и даже крупные пуговицы камзола. Рядом с этим портретом были череп, две кости и разорванные наручники.
Под черепом и костями было вырисовано лицо какого-то незнакомца.
Слуга не мог знать, что это портрет Халевина.
Все это - и череп, и портрет, и лицо незнакомца, и разорванные цепи было окружено какой-то затейливой надписью, разобрать которую слуга не мог. Однако его поразило не то. На голове черепа красовалась царская корона, голова же господина была втиснута в уродливый венок с острыми, прямыми листьями. Слуга опять-таки не мог знать, что это лавры. В самом же низу листа стояла лира и поднимался на задние ноги тонкий остромордый конь, с чуткими, жесткими ушами и крыльями за спиной.
Лист бумаги через надпись и рисунок был два раза перечеркнут крест-накрест, а строчки, написанные внизу, тщательно зачеркнуты жирными прямыми линиями.
V
Стихи не вязались.
Он писал мучительно, зачеркивая каждую строчку, надписывал ее сверху, снова зачеркивал и снова надписывал. Он искал слов самых точных, выражений самых лучших, строчек самых тяжелых и твердых в своей определенности, и не отсутствие рифмы смущало его, он примирился теперь на самой бедной и незвучной рифме, - а неумение передать свои чувства.
Втиснутые в убогие рамки размеров стихотворных, выраженные словами бедными и тусклыми, они выглядели на бумаге настолько беспомощно, что он черкал все написанное и начинал писать снова.
В голове у него стихотворение слагалось целиком, он мог бы его продекламировать сам себе, отбивая ногой размер и делая паузу в конце каждой строчки. Стихотворение, собственно говоря, было уже написано, оно рвалось наружу, и ему не хватало только материально воплотиться на бумаге. Однако едва он брал перо, чтобы переложить на бумагу незримое, неслышное и ускользающее каждую минуту звучание, как оно снова обрастало тяжелыми, неуклюжими строчками, одевалось в слова непонятные и глухие.
И начинал-то он почему-то с имен собственных, во всю страницу у него тянулись эти деревянные восклицания, слова, не выражающие ровно ничего: "Истина", "Добродетель", "Беллона", "Марс". И как он ни старался убежать от них, они все-таки настигали его на каждой строчке.
А писать надо было предельно просто: без богинь и добродетелей.
Исписав две страницы, он встал со стула, бросил перо и снова забегал по комнате. И опять стихотворение возникло в голове - стройное, глубокое, простое, облеченное в плоть и кровь. Слова, готовые к отдельному существованию, выходили из его головы, звучали в ушах и пропадали, как только он дотрагивался пером до бумаги.
Раз ночью он пришел с допроса усталый, разбитый. Болела голова, и во рту было сухо и горько, как после попойки. Лениво и медленно снял с себя сапоги, расстегнул пуговицы камзола и лег на кровать. Но лежать было неудобно и жестко. Он несколько минут ворочался из стороны в сторону и не мог заснуть.
Почему-то мысли, приходившие в его голову, никак не относились к событиям сегодняшнего дня.
Совершенно неожиданно Державин вспомнил мать, старую казанскую гимназию, облупившиеся стены заборов, где он играл с ребятами в "орла" и "решку", и еще что-то отдаленное и успокоенное, что можно было передать словами: дом, тишина, покой.
Стояла мебель, висели на стене лаковые картины, засохшие пыльные цветы метелочками торчали в вазах из радужного дешевого стекла. Мать, Фекла Андреевна, прошла по комнате и наклонилась над ним.
И вот, в ту же минуту он увидел, ощутил мускульно свой стих, увидел и понял, что сейчас уж он от него не уйдет, что он поймает его, загонит как редкого зверя и перенесет на бумагу. Стихи, найденные им, были твердые, решительные, быстрые. Ни богинь, ни героев не упоминалось в них. Это были простые ясные строчки о смерти, о жизни, о неизбежном их равенстве.
Трепеща от радости, он оторвал голову от подушки, чтобы записать их. Зная, что они никуда не уйдут от него, он даже особенно не торопился. Он оторвал голову от подушки, открыл глаза и устроился на кровати сидя.
И сейчас же тяжелый, как смерть, сон напал на него. Думая встать, он уронил голову на подушку, вытянул ноги и вытянулся во весь рост.
Иван Халевин подошел и сел около его кровати.
"Ну что же, ваше благородие, - сказал Иван Халевин. - Когда же вы исполните обещание свое?"
Державин посмотрел на него с ненавистью.
"Не мешайте! - крикнул он. - Не мешайте мне, потому что я пишу стихи".
Он спал растянувшись на кровати и разбросав руки. Ему приходили в голову все новые и новые строчки стихотворения. Они были ясны, тверды и предельно просты. Державин писал о жизни, о смерти, о близости к натуре. Он писал о смерти, которая равна богу и от которой не может скрыться никто. Ее коса острится равно на всех смертных, и никто не может почесть себя счастливейшим, пока не пробьет его последний час.
Он лежал на кровати, вытянувшись во весь рост и сознавая, что наконец-то стихи не уйдут от него, улыбался тихо и удовлетворенно.
Он знал, что стихи в самом деле будут замечательными.
VI
От Бибикова пришло письмо с требованием доставить секретных арестантов, согласно приложенному списку, в Казань. Державин просмотрел список. Первым стояла фамилия Халевина. Накануне отправки он решил еще раз вызвать Халевина. Собственно, соображения служебные не принимались во внимание, ибо дело было закончено, но просто ему захотелось увидеть еще раз этого странного арестанта.
- Садитесь, сударь мой, - сказал он Халевину, показывая на кресло. Допрос ныне закончен, но я хотел бы поговорить с вами не как следователь, а как разговаривают человек с человеком.
За последние дни Халевин сильно сдал. Лицо у него сделалось худым и впалые длинные щеки покрылись бурыми землистыми пятнами. Он шел по коридору, покачиваясь и держась одной рукой за стену.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Сейчас, отойдя на месяц от своей оперы, он сам путался в словах и с трудом постигал ее туманное значение. Конечно, ни о каком театре думать не приходилось. Он швырнул рукопись в угол и злобно затоптал сапогом рассыпавшиеся листы.
В этот вечер он никуда не пошел и никого не пустил к себе. Красный от стыда и раздражения, он ходил по комнате и, вспоминая отдельные стихи оперы, бормотал и раскачивался, как от сильной зубной боли. И чем быстрее он бегал по комнате, тем больше стыдился себя самого.
В этот памятный вечер он дал себе слово никогда больше не писать стихов. Два месяца свято сдерживал это страшное обещание, не только не писал стихов, но и не читал их. Всякое напоминание о Сумарокове, Петрове, не говоря уже о Ломоносове, приводило его в смущение. Присутствуя при разговорах о поэзии, он пожимал плечами, жалко улыбался, а когда обращались непосредственно к нему, то косил глазами и ловко переводил разговор на другую тему.
- Что стихи, - говорил он с бледной улыбкой. - Мы солдаты, нам стихи не к лицу.
Так прошло два месяца, а на третий он снова сел писать. Это была уже не опера и не площадные побасенки, а звонкие любовные песни, которые он сам клал на музыку. Он не забирался высоко в этих простых и немудрых стихах. Любовь, разлука, измена - из этих тем он не выходил никогда. Правда, в его песнях постоянно кто-нибудь плакал: или девушка, потерявшая своего возлюбленного, или лихой, ладный парень, от которого убежала милая, или голубок, нашедший труп своей возлюбленной, но это была печаль, вышедшая из розового альбома, где пастух целует пастушку, девица грустит над аккуратной мраморной урной, растут пышные пирамидальные тополя, а из древесной кущи высовывается и смотрит на купающихся нимф морда ревнивого и злого фавна. Рисунки эти испокон веков писались по-одинаковому, и привычное перо легко бежало по одним и тем же линиям, и получалось: печальная девица, умирающий голубок, розовый амур, потушенный факел, смеющийся сатир - вот так же четко, ясно, пожалуй, даже чуть-чуть жестковато писал свои стихи Державин.
Его любовные песенки имели колоссальный, неожиданный успех. Пожалуй, только похабные куплеты с бойким перечислением достоинств и недостатков петербургских полков могли сравниться с ними, но те стихи - озорные и веселые - были недоступны женскому полу. Эти же, наоборот, переписывались в альбомы, заучивались наизусть, клались на музыку. Правда, не всегда имя подпоручика Державина стояло под этими стихами. И Максимов, и Толстой, и многие другие приписывали их себе, явно обделяя этим автора, но автор-то был не самолюбив и не обижался на своих друзей. Он даже охотно писал стихи по заказу какого-нибудь влюбленного, пылкого, но не одаренного товарища. Но все-таки то, что иногда и он включался в разряд писателей, наполняло его сердце тихой гордостью. В иные минуты он готов был бросить полк, столицу, карьеру военную, уехать в деревню, разводить сад, управлять имением и писать свои немудрые, веселые и тихие песни.
III
И вот странным образом вышло так, что именно стихи в самый разгар его карьеры помешали его счастью. Все началось с сущих пустяков. Однажды, разбирая чемодан, привезенный из дома, он между свертками белья отыскал пожелтевшую от времени книгу журнала "Петербургский Меркурий" за 1759 год. Он взял его, перелистал и уже собирался отбросить в сторону, как вдруг наткнулся на стихи господина Сумарокова, обведенные черной рамкой и напечатанные крупными пузатыми буквами внизу страницы.
Строчки были короткие. Поэтому и стихи на первый взгляд показались ему просто веселой и беззаботной песенкой. Однако название их было несколько необычайное: "О суетности" - так назвал свою оду господин Сумароков. Название привлекло Державина, и он стал читать, хмуря брови.
А стихи были такие:
Суетен будешь
Ты, человек,
Если забудешь
Краткий свой век.
Время проходит,
Время летит,
Время проводит
Все, что не льстит.
Щастье, забава,
Светлость корон,
Пышность и слава
Все только сон.
Как ударяет
Колокол час,
Он повторяет
Звуком сей глас.
Смертный, будь ниже
В жизни ты сей,
Стал ты поближе
К смерти своей.
Он прочитал стихотворение и медленно осел на пол.
Щастье, забава,
Светлость корон,
Пышность и слава
Все только сон.
Да, вот о чем он никогда не думал. Человек родится свободным, а на земле он везде в цепях - так как-то ответил ему Халевин. Он тогда смолчал и подумал, что умный человек может иногда поставить на карту свою жизнь, гонясь за звонкой и пустопорожней фразой.
Теперь бы, если бы опять зашел такой разговор, он ответил бы ему, что не только в рождении, но и в смерти человек является свободным.
Сидя на полу перед развернутой книгой журнала, он продолжал думать. Может быть, в самом деле, не так глуп и не так безумен этот бургомистр, как он показался с первого раза. Может, в самом деле, у него есть какие-то твердые прожекты на будущее, и чем они, в таком случае, лучше его прожектов, подпоручика, ловкого игрока, умелого следователя и неудачного стихотворца Гавриила Державина.
Этот странный человек, этот двойной изменник, купец и бургомистр Халевин, захотел не только рождение и смерть человека, но и жизнь сделать равной для всех. Вот за это его сковали, бросили в тюрьму и приготовили петлю. Кто знает, впрочем, чем все это кончится. Захочет ли простой народ, узревший свободу единожды, снова променять ее на цепи.
Да и с другой стороны взять, исходя из законов моральных, всегда ли родившийся должен дожидаться смерти, чтобы вкусить еще раз недоступное равенство? Взять вот, например, Бушуева, ну чем, по совести говоря, он лучше подпоручика Державина? Что он, умнее? Образованнее? Тоньше? Острее? Отнюдь. Однако вот подпоручик Державин зарабатывает чин, ежеминутно рискуя своей жизнью, а Бушуев получит чин и орден в два раза скорее перепиской служебных бумаг. Почему же его не бросят сюда? Почему не ночует вот так, как ночует Державин: в сапогах, парике, в камзоле, с заряженным пистолетом около кровати, - маленький хитрый подпоручик Бушуев; никак не понять этого, если исходить из одних качеств духовных.
Но взять дело с другой стороны - и сразу все будет ясно. Он ведь только бедный подпоручик, а у Бушуева, по слухам, не одна тысяча десятин. Понятно, что пока будет продолжаться существующий порядок, всегда Державин будет спать не раздеваясь, а Бушуев - заниматься перепиской бумаг.
Но если случится так, что безумное бредовое восстание, с тенью мертвого императора во главе, действительно окончится успехом и отберут у Бушуева землю, будет ли он, по-прежнему глупый, трусливый, завистливый, цениться больше подпоручика Державина?
Он встал, порывисто подошел к столу, выхватил откуда-то лист бумаги, взял перо, обмакнул его в чернила. Он чувствовал, что в эту ночь он будет писать стихи.
IV
Он просидел всю ночь и все-таки ничего не написал.
Слуга, пришедший утром убирать комнату, нашел стол забрызганным чернилами, несколько сломанных, изгрызенных перьев и на кресле, на полу, на столе груду изорванной бумаги.
Не колеблясь, он стал убирать комнату. То есть вообще-то слуга имел самые твердые указания ни в коем случае не переставлять мебель и не трогать бумаг, лежащих на столе. Но то, что теперь заполняло комнату, только с большим приближением можно было назвать бумагами. Это была груда изорванных, скомканных листов, нарезанных вырезок, смятых протоколов.
Державин писал крупным резким почерком, разрывая пером лист. И так много брал он чернил на перо, что иногда строчки, слишком густо написанные, сливались в одну неразборчивую кляксу. На одном из листов, лежащих на столе, исписанном со всех сторон мелким яростным почерком и перечеркнутом с угла на угол, слуга увидел странный рисунок.
Господин нарисовал самого себя. Нарисовал умело, с большим искусством вычертив свое длинное лицо и косу и даже крупные пуговицы камзола. Рядом с этим портретом были череп, две кости и разорванные наручники.
Под черепом и костями было вырисовано лицо какого-то незнакомца.
Слуга не мог знать, что это портрет Халевина.
Все это - и череп, и портрет, и лицо незнакомца, и разорванные цепи было окружено какой-то затейливой надписью, разобрать которую слуга не мог. Однако его поразило не то. На голове черепа красовалась царская корона, голова же господина была втиснута в уродливый венок с острыми, прямыми листьями. Слуга опять-таки не мог знать, что это лавры. В самом же низу листа стояла лира и поднимался на задние ноги тонкий остромордый конь, с чуткими, жесткими ушами и крыльями за спиной.
Лист бумаги через надпись и рисунок был два раза перечеркнут крест-накрест, а строчки, написанные внизу, тщательно зачеркнуты жирными прямыми линиями.
V
Стихи не вязались.
Он писал мучительно, зачеркивая каждую строчку, надписывал ее сверху, снова зачеркивал и снова надписывал. Он искал слов самых точных, выражений самых лучших, строчек самых тяжелых и твердых в своей определенности, и не отсутствие рифмы смущало его, он примирился теперь на самой бедной и незвучной рифме, - а неумение передать свои чувства.
Втиснутые в убогие рамки размеров стихотворных, выраженные словами бедными и тусклыми, они выглядели на бумаге настолько беспомощно, что он черкал все написанное и начинал писать снова.
В голове у него стихотворение слагалось целиком, он мог бы его продекламировать сам себе, отбивая ногой размер и делая паузу в конце каждой строчки. Стихотворение, собственно говоря, было уже написано, оно рвалось наружу, и ему не хватало только материально воплотиться на бумаге. Однако едва он брал перо, чтобы переложить на бумагу незримое, неслышное и ускользающее каждую минуту звучание, как оно снова обрастало тяжелыми, неуклюжими строчками, одевалось в слова непонятные и глухие.
И начинал-то он почему-то с имен собственных, во всю страницу у него тянулись эти деревянные восклицания, слова, не выражающие ровно ничего: "Истина", "Добродетель", "Беллона", "Марс". И как он ни старался убежать от них, они все-таки настигали его на каждой строчке.
А писать надо было предельно просто: без богинь и добродетелей.
Исписав две страницы, он встал со стула, бросил перо и снова забегал по комнате. И опять стихотворение возникло в голове - стройное, глубокое, простое, облеченное в плоть и кровь. Слова, готовые к отдельному существованию, выходили из его головы, звучали в ушах и пропадали, как только он дотрагивался пером до бумаги.
Раз ночью он пришел с допроса усталый, разбитый. Болела голова, и во рту было сухо и горько, как после попойки. Лениво и медленно снял с себя сапоги, расстегнул пуговицы камзола и лег на кровать. Но лежать было неудобно и жестко. Он несколько минут ворочался из стороны в сторону и не мог заснуть.
Почему-то мысли, приходившие в его голову, никак не относились к событиям сегодняшнего дня.
Совершенно неожиданно Державин вспомнил мать, старую казанскую гимназию, облупившиеся стены заборов, где он играл с ребятами в "орла" и "решку", и еще что-то отдаленное и успокоенное, что можно было передать словами: дом, тишина, покой.
Стояла мебель, висели на стене лаковые картины, засохшие пыльные цветы метелочками торчали в вазах из радужного дешевого стекла. Мать, Фекла Андреевна, прошла по комнате и наклонилась над ним.
И вот, в ту же минуту он увидел, ощутил мускульно свой стих, увидел и понял, что сейчас уж он от него не уйдет, что он поймает его, загонит как редкого зверя и перенесет на бумагу. Стихи, найденные им, были твердые, решительные, быстрые. Ни богинь, ни героев не упоминалось в них. Это были простые ясные строчки о смерти, о жизни, о неизбежном их равенстве.
Трепеща от радости, он оторвал голову от подушки, чтобы записать их. Зная, что они никуда не уйдут от него, он даже особенно не торопился. Он оторвал голову от подушки, открыл глаза и устроился на кровати сидя.
И сейчас же тяжелый, как смерть, сон напал на него. Думая встать, он уронил голову на подушку, вытянул ноги и вытянулся во весь рост.
Иван Халевин подошел и сел около его кровати.
"Ну что же, ваше благородие, - сказал Иван Халевин. - Когда же вы исполните обещание свое?"
Державин посмотрел на него с ненавистью.
"Не мешайте! - крикнул он. - Не мешайте мне, потому что я пишу стихи".
Он спал растянувшись на кровати и разбросав руки. Ему приходили в голову все новые и новые строчки стихотворения. Они были ясны, тверды и предельно просты. Державин писал о жизни, о смерти, о близости к натуре. Он писал о смерти, которая равна богу и от которой не может скрыться никто. Ее коса острится равно на всех смертных, и никто не может почесть себя счастливейшим, пока не пробьет его последний час.
Он лежал на кровати, вытянувшись во весь рост и сознавая, что наконец-то стихи не уйдут от него, улыбался тихо и удовлетворенно.
Он знал, что стихи в самом деле будут замечательными.
VI
От Бибикова пришло письмо с требованием доставить секретных арестантов, согласно приложенному списку, в Казань. Державин просмотрел список. Первым стояла фамилия Халевина. Накануне отправки он решил еще раз вызвать Халевина. Собственно, соображения служебные не принимались во внимание, ибо дело было закончено, но просто ему захотелось увидеть еще раз этого странного арестанта.
- Садитесь, сударь мой, - сказал он Халевину, показывая на кресло. Допрос ныне закончен, но я хотел бы поговорить с вами не как следователь, а как разговаривают человек с человеком.
За последние дни Халевин сильно сдал. Лицо у него сделалось худым и впалые длинные щеки покрылись бурыми землистыми пятнами. Он шел по коридору, покачиваясь и держась одной рукой за стену.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24