https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Jacob_Delafon/
Тот тоже открыл объятия, поколебался с минуту и вдруг крепко по-мужицкому прижал к себе тщедушную фигуру Арапова. Толпа вздохнула одной грудью, и сейчас же по всему протяжению раздались радостные крики. Ножи, косы, тяжелые дубины, все было брошено на землю. Шумя, мужики обступили старосту и трех посланных.
И только пушкари стояли по-прежнему неподвижно и молчаливо около заряженных орудий.
От ворот села скакали еще всадники, размахивая шашками и что-то крича.
В эту ночь войска решили не делать последнего перехода. Они сидели в жарко натопленных избах, хлебали горячие щи и дружески разговаривали с хозяевами. Отложив пищали и пики, они стали опять похожи на мужиков, и разговоры у них пошли исконные мужицкие - об урожае, о земле, о худобах. В избах уже висели на стенах побронзовевшие от времени портреты, сияли фарфоровые расписные флаконы и тонкие розовые, как фламинго, французские вазы.
Эти вазы особенно занимали мужиков.
При любом прикосновении полый фарфор наполнялся легким, дребезжащим звуком, чем-то напоминающим далекую перекличку журавлей. Поочередно мужики подходили к столу, дотрагивались до краев вазы и долго слушали с мечтательной улыбкой нежно-серебристые переливы фарфора.
А в одной избе, как нарочно, в самой бедной, были притащены барские часы. Каждые полчаса в верху тяжелой дубовой коробки отворялась дверь и оттуда появлялся кротенький, упитанный монах с розовыми щечками и вздернутым носом. Он проходил перед ошеломленными зрителями по кругу и исчезал, дергая веревку, ведущую к языку колокола. Раздавался глухой и мерный бой часов. Мужики обступили диковинку, смотрели на румяного монаха и, боясь громко дышать и смеяться, заводили снова и снова часовой механизм. И опять отворялась дверь, монах появлялся на верху ящика и, исчезая, дергал язык колокола. Наконец хозяева запротестовали.
- Часы могут испортиться, - сказали они, - а это вещь дорогая и редкая, ее нужно поставить под стеклянный колпак, как это было у господ, и каждый день обтирать мокрой тряпкой.
Но всего охотнее гости посещали хлев. Там за ветхой перегородкой стояла круглая, откормленная скотина с блестящей шерстью и не торопясь ела из кормушек.
При входе людей скотина обращала голову и смотрела на вошедших красивыми бурыми глазами с поволокой.
Это была крестьянская скотина. Своя скотина.
И при выходе из хлева никто даже не посмотрел на страшную в своем одиночестве рябину, на мощных ветвях которой висели, раскачиваемые ветром, четыре чудовищных плода.
VIII
Утром пугачевцы вступили в Самару. С дюжину крепких подвод встречало их у ворот, и, когда первые всадники поравнялись с бастионами, бойко соскочил с телеги седой купец с желтой клинообразной бородкой и, кланяясь в пояс, поднес атаману блюдо с ржаным караваем. Весь ритуал подношения был строго выдержан. На каравае стояла небольшая серебряная солонка, под караваем лежало полотенце из серого сурового полотна с царской короной и вензелем "ПФШ".
Другой, молодой, очевидно, помощник старика, держал также расписное блюдо с калачами и, не переставая, кланялся в пояс.
- Как мы узнали, что его императорское величество из своей ставки прислать ваше превосходительство изволил, дабы наши рабские и верноподданические чувства узнать и нашу рабскую присягу принять, то и рассудили мы выслать двух цеховых, - сказал старик тихо и почтительно, меня, купецкого старосту Илью Будного, и сего купеческого сына Никиту Волкова, дабы кланяться вам купеческими головами и принесть ненарушимую присягу на верность.
Отдав атаману блюдо, старик встал на колени и, кряхтя, поклонился. Арапов кивнул ему головой.
- Молодец, старик, - сказал он, - передавай своим людям, что наш батюшка своим подданным утеснений не чинит, их вечной волей жалует. Что же касается купеческого состояния, то велит вам батюшка торговать без обмана, по чести, отнюдь никакого притеснения и прижима никому не делая. Мужиков же, кои от лихих помещиков в вечном разоре пребывают, не трогать и себе в работу за долг не брать.
Ему показалось, что лицо купца на мгновение дрогнуло усмешкой, и он уже совсем холодно добавил:
- Ежели кто, паче чаяния, в обмане, али в обвесе, али в другом каком воровстве замечен будет, то с ним расправа коротка: веревка на шею, а имение в казну.
- Что ты, батюшка, - слабо ахнул купец и взмахнул рукой, - разве среди нас такие лиходеи найдутся. Нам не казна важна, - сколько ее ни на есть, в гроб ее не унесешь, - а слава добрая.
- Ну, хорошо, - сказал Арапов и кивнул головой, - старайтесь, батюшка вас не забудет.
И уже хотел ехать дальше, как ему опять заступили дорогу.
Только теперь это был долговязый малый в форменном зеленом костюме, в треуголке и с тонкой шпагой около бедра. Несмотря на убожество его платья одет он был парадно. Круглые пуговицы, начищенные до блеска, сверкали как раскаленные угли. Пышный парик с небольшой косицей был густо посыпан пудрой, и, кланяясь, человек снимал треуголку и касался ею снега.
Отвесив низкий поклон обоим атаманам, он вынул из борта камзола длинный желтый сверток пергамента, перевязанный синей лентой, и, кланяясь, протянул Арапову.
- Это что? - спросил Арапов.
Молодец в треуголке поклонился снова.
- По приказу бургомистра Ивана Халевина... - начал он.
- Стой, - перебил его Арапов. - А разве он не сбежал? Бургомистр-то не сбежал?
- Никак нет, - ответил долговязый и продолжал: - Прислал меня с подробным ответом и росписью, сколько с рыбных ловель денег собрано и куда они размещены. А как оные деньги не увезены Балахонцевым, то и повелел вас бургомистр спросить - куда оные деньги девать повелите.
- Ну, об деньгах после поговорим, - сказал Арапов и соскочил с коня. А ты мне вот что лучше объясни. Где мне вашего бургомистра найти можно?
- Да он сам вас с подводами около ворот ожидает, - ответил канцелярист, - он же молебном и акафистом распорядился, он же и из пушек велел палить, он же...
Малый вдруг сделал знак рукой, и из толпы вышел мальчишка в зеленом камзоле, без шубы, с огромным блюдом в руках. Среди зелени, какой-то темной приправы, лежал осетр с белыми равнодушными глазами и открытым ртом, куда был вставлен пучок зелени.
Малый поклонился еще раз, потом выпрямился и почти сунул блюдо с осетром в руки атаману.
И сейчас же, как по команде, зазвонили колокола, раздались пушечные выстрелы.
Так восьмого декабря 1773 года без боя, без одного выстрела была взята Самара.
Глава четвертая
I
Державин сидит за столом.
Ночь. Поздно. Очень поздно. Может быть, час, может быть, два, а может быть, уже утро. Но кто же станет считать время в этакую глухомань. Огромные часы, похожие на детский гробик, остановились на десяти, и вот вторую неделю у него не доходят руки, чтобы позвать мастеров. Странно, да и откуда у него может быть время на починку часов. Уходит он рано, часов в шесть, когда утреннее зеленоватое небо еще мерцает последними звездами. Приходит домой ночью и сразу, не ужиная, не раздеваясь, заваливается на кровать.
Кровать у него узкая, походная, и спит он на ней в камзоле, в брюках и парике. Только иногда сбрасывает треуголку и снимает сапоги. И спит он всегда чрезвычайно чутко, так чутко, что достаточно малейшего шороха, чтобы он проснулся. Когда же он не ложится вовсе, - а это за последнее время случается чаще и чаще, - он сидит в кресле, думает, пишет, перечеркивает написанное, грызет перо и опять пишет.
Пишет письма матери.
Переписывает протоколы следственной комиссии.
Составляет донесения.
Этих донесений он пишет особенно много. За время своей работы в секретной комиссии он порядком выработал слог, и поэтому фразы ложатся на бумагу готовые, отшлифованные и звонкие. Державин пишет:
"При первом вступлении в следствие сие, представляются
обстоятельства, в которых вашего превосходительства прошу повеления.
Духовенство здешнего города, все вообще должно почитаться виновным,
ибо они были извещены, что приближаются изменники, следовательно,
чтобы не быть принужденными сделать соблазн и вящее укрепление бунта в
народе крестною встречею, они должны были, по крайней мере, ежели не
увещевать народ, как оного пастыри, от злого их начинания, то выйти из
города с комиссаром Балаховцевым. В таковом случае, ежели их всех
забрать под караул, то лиц церкви служения не подложить бы в
волнующийся народ, обольщенный разными коварствами, сильнейшего огня и
зловредному разглашению, что мы, наказуя попов, стесняем веру.
О колодниках, из приложенного господину подполковнику вашему
высокопревосходительству списка, извольте видеть, коликое число оных,
которые смели поднимать оружие против своей всемилостивейшей
государыни, следственно они или своей изменнической волею, или
обольщением, но уже были враги и злодеи отечества и долженствуют на
рассмотрение предстать вашему превосходительству, то как повелеть
соизволите? Всех ли их послать к вашему превосходительству?"
Тут он вспоминает перекошенные страданием лица, капельки грязного пота на иссеченной досиня коже, камеры, набитые до потолка, где умирающие лежат вповалку со здоровыми, видит перед собой всех этих вытянутых на дыбе, иссеченных плеткой, грязных, шатающихся от изнеможения людей и быстро дописывает:
"Здесь же наказывать плетьми в столь грубом, извращенном изменой
народе, обольщенном обещаниями и устрашенном казнями, кажется мало,
дабы прочих привесть на раскаяние, ибо по публиковании милосердной,
всемогущественнейшей государыни манифеста, нет еще здесь ни единого,
кто бы пришел и принес свою повинность, но паче на глазах всех жителей
видна унылость, не соответствующая усердию верных рабов
всемилостивейшей нашей государыни. Если кто что донес пространно и,
может быть, в рассуждении данного мне от вашего
высокопревосходительства ордера излишние, то усердие мое тому виной,
но я вступаю в сей же час исполнить вашего высокопревосходительства
повеление.
Подпоручик Г. Державин".
И аккуратно, точно в день прибытия письма, ему отвечает Бибиков. Перо человека с птичьими глазами, испуганным лицом быстро бегает по бумаге, и через четыре дня подпоручик Державин получает пакет, запечатанный черным орлом со строгой и многозначительной надписью "По секрету".
"Казань. Десятого января 1774 года.
Примечание ваше в рапорте от пятого января читал я с
удовольствием и сведом по рапорту вашему о том, что в оном вы мне
сказали. А на требование ваше следующее объявить нужным почитаю. О
наказании пойманных злодеев для устрашения прочих отдал я на
рассмотрение господина генерал-майора Мансурова, которому предписал,
чтобы некоторых по важности дела из злодеев повесить, а других
пересечь, ибо всех казнить будет много, хотя они изменою и ополчением
своим против войск ее императорского величества, нашей
всемилостивейшей государыни, это и заслужили, поверя извергу,
изменнику и злому самозванцу Пугачеву и его сообщникам. Для сведения о
состоянии злодеев, сержанта Зверева, передового Нагаева, они кажутся
по отметке в списке важнее других. И, ежели есть им подобные,
предписал прислать сюда за крепким караулом, о чем вы, объявя сей
ордер, с ним, господином генерал-майором, объясняться можете.
О духовенстве самарском уже требовал я от здешнего архиерея,
чтобы для отправления службы и потреб других на смену их отправил, что
он и исполнил, уведомя меня письменно, почему и разглашений вредных,
злодейских толков о утеснении веры быть, кажется, не может.
Александр Бибиков".
Державин знает, что не Бибиков пишет эти письма, секретарь Бушуев ежедневно составляет десяток таких милостивых рапортов и отдает их на подпись главнокомандующему, и все-таки, получив их, долго ходит по комнате, потирая руки, и лицо его розовеет от стыда и счастья. Его жизнь, думает он, не пропала даром. Совсем не зря он пришел тогда к Бибикову и вызвался поехать в Казань. Недаром принял на себя обязанности секретаря, недаром и не зря сидит ночи над бумагами следственной комиссии. Он на верном пути. Бибиков благоволит ему, и каждый день неизвестный дотоле подпоручик взбирается все выше и выше по служебной лестнице.
Он счастлив.
II
Но недаром говорят, что и в душе человеческой есть глубочайший провал.
Подпоручик Гавриил Державин напрасно хочет казаться счастливым, это никак ему не удается. Через полмесяца после его прибытия в Самару он вдруг начинает писать стихи. Это было не только важное событие в его жизни, это был перелом, катастрофа, взрыв, который опрокинул, разнес все сделанное им до сих пор.
Стихов на своем веку он написал очень много. Целые сундуки его набиты песнями, поэмами, переводами. Начал писать он еще с казанской гимназии, продолжал после выхода из нее и, наконец, уже в полку разразился целой поэмой. Поэма была веселая и непристойная. В бойких, звонких и в высшей степени легкомысленных двустишиях перечислялись по очереди все особенности петербургских и московских пол ков.
Затем, после громкого успеха поэмы, он два месяца просидел над оперой, которую собирался отдать на театр. Он написал ее, сговорился даже о переписке, возился, шумел, бегал по театральным дельцам, читал знакомым, потом как-то второпях сунул ее в белье и потерял. Искал он ее три дня. Искал с остервенением, обшаривал все уголки дома, перетряхивая рукописи, ругаясь и ища похитителя. Рукописи не было.
На вторую неделю он махнул рукой и позабыл и об опере, и о театре, и о славе. А когда через месяц он все-таки наткнулся на нее, рукопись оказалась помятой и негодной к печати. Вид ее был просто ужасен: некоторые листы загнулись, другие потерялись совсем. Вечером он сел переписывать оперу и после первых же строчек поразился ее безжизненностью, словам пустым и громким, чувствам неправдоподобным, происшествиям несуществующим. Ничего более надуманного и банального он не встречал до сих пор.
Но дело было даже не в этом. Опера была просто плохо понятна. Желая добиться рифмы или выявить какое-нибудь трудное словосочетание, он постоянно прибегал к самым сложным и трудно понятным перестановкам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24