https://wodolei.ru/catalog/vanny/180x80cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Старичок хочет взглянуть на тебя.
— Взглянуть? Да он же постоянно пьян, причем настолько, что никогда не может закончить фразу.
— Ну, что я говорил? Ты только выглядишь как инженю, да и то только до тех пор, пока не затронута твоя милая нетронутость. Не будь таким высокомерным. Это просто формальность. Все уже решено.
В устах Гумбольдта «инженю» было плохим словом. Начитавшись психологической литературы, он рассматривал мои действия сквозь эту призму. Ни мои страдания, ни самоуглубленность, ни отстраненность от мира не обманывали его ни на секунду. Он видел во мне резкость и амбициозность, агрессивность и губительность. Размах его речей был настолько широким, насколько это вообще возможно, и, пока мы ехали в деревню на его подержанном «бьюике», Гумбольдт фонтанировал на фоне проплывающих мимо полей — комплекс Наполеона, Жюльен Сорель, бальзаковский jeune ambitieux1, обрисованный Марксом портрет Луи Бонапарта2, гегелевские личности всемирно-исторического значения. Гумбольдт испытывал особое расположение к этой личности всемирно-исторического значения, к толкователю Духа, к мистическому лидеру, который ставит перед Человечеством задачу понять его, и прочее и прочее. Такие темы и до Гумбольдта были в Виллидже обычными, но он привнес в них собственную особую изощренность и маниакальную энергию, страсть к запутанности, к намекам и финнегановской двусмысленности.
— Но в Америку, — говорил он, — эта гегелевская личность скорее всего придет слева. Родившись в каком-нибудь Аплтоне, штат Висконсин, как Гарри Гудини или Чарли Ситрин.
— При чем здесь я? Со мной ты попал пальцем в небо.
Как раз тогда я сердился на Гумбольдта. Когда мы гостили у него в деревне, он за ужином предупредил мою подружку Демми Вонгел:
— Вы поосторожнее с Ситрином. Я знаю девушек вашего склада. Они слишком привязываются к мужчинам. А Чарли — настоящий дьявол.
Шокированный собственной несдержанностью, Гумбольдт выскочил из-за стола и выбежал во двор. Мы слышали, как он тяжело вышагивает по голышам деревенской дороги. С нами осталась Кэтлин.
— Он души в тебе не чает, Чарли, — в конце концов сказала она. — Но у него в голове засела странная мысль. Будто у тебя есть какая-то миссия — какая-то тайна, что ли? — и поэтому тебе нельзя доверять безоговорочно. А Демми ему нравится. И он пытается защитить ее. Но тут нет ничего личного. Ты же не обижаешься?
— Обижаться на Гумбольдта? На него невозможно обижаться, он слишком эксцентричен. Особенно как защитник невинных девушек.
Демми приятно удивилась. Какая молодая женщина не нашла бы такое внимание приятным. Позже она, как обычно без всяких околичностей, спросила меня:
— О какой такой миссии шла речь?
— А, пустое.
— А ведь ты когда-то говорил мне что-то такое, Чарли. Или Гумбольдт просто порол чепуху?
— Я говорил, что иногда у меня появляется забавное ощущение, будто я
— пакет, на который наклеили марку и проштемпелевали, будто на мне указан какой-то важный адрес и кто-то ждет не дождется моего прибытия. И содержится во мне неожиданная информация. Но это полная ерунда.
Демми — ее полное имя было Анна Демпстер Вонгел — преподавала латынь в школе имени Вашингтона Ирвинга, как раз на восток от Юнион-сквер, и жила на Барроу-стрит.
— В Делавэре есть голландский округ, — говорила Демми. — Именно оттуда и пошли Вонгелы.
В свое время ее отправили в пансион для благородных девиц, потом — изучать античные языки в колледж Брин-Мор, но она успела побывать несовершеннолетней правонарушительницей, связавшись лет в пятнадцать с бандой угонщиков машин.
— Раз уж мы любим друг друга, ты имеешь право знать, — сказала она.
— За мной числится целый список: кража колпаков, марихуана, проституция, угон автомобилей, сопротивление полиции, аварии, больница, условное осуждение, все что положено. Но я также знаю три тысячи стихов из Библии. Погружение в геенну огненную и проклятие.
Ее отец, миллионер из захолустья, гонял на «кадиллаке», сплевывая в окно.
— Он чистит зубы средством для чистки раковин, — рассказывала Демми.
— Отдает десятину церкви. Водит автобус воскресной школы. Последний из твердолобых фундаменталистов. Правда, таких как он — целые полчища.
У Демми были голубые глаза с незамутненными белками, вздернутый носик, почти такой же решительный, энергичный и непреклонный, как и взгляд. Из-за непомерно длинных передних зубов она практически все время ходила с открытым ртом. Элегантно удлиненную голову Демми украшали золотые волосы, разделенных пробором точно посередине, как занавесочки в доме чистюли. У нее было лицо, которое веком ранее могло выглядывать из фургона американских пионеров; очень белое лицо. Но первым делом меня поразили ее ножки. Они были несравненными. Только у этих замечательных ножек имелся волнующий дефект — носочки смотрели в стороны и коленки соприкасались, поэтому, когда она торопилась, туго натянутый шелк чулок при каждом шаге тихонько поскрипывал от трения. На вечеринке, где мы познакомились, я едва понимал ее неразборчивое бормотание, характерное для восточных штатов — почти не разжимая зубов. Но в пеньюаре она выглядела прекрасной деревенской простушкой, дочкой фермера, и произносила слова ясно и четко.
Обыкновенно часа в два ночи она просыпалась от кошмарных снов. Демми исступленно верила в Христа. Она считала, что душа ее осквернена, а потому
— она отвергнута. Демми боялась ада. Стонала во сне. А потом просыпалась в слезах. Чаще всего я тоже просыпался и начинал успокаивать и переубеждать ее.
— Ада не существует, Демми.
— Нет, он существует. Существует! Я знаю!
— Просто положи голову на мою руку. И спи.
Одним сентябрьским воскресеньем 1952 года Гумбольдт подобрал меня напротив дома Демми на Барроу-стрит, около театра «Черри Лейн». Он был уже далеко не тот молодой поэт, с которым я ездил в Хобокен есть устриц, теперь он был тучным и расплывшимся. Неунывающая Демми — по утрам не оставалось и следа ночных кошмаров — окликнула меня с площадки пожарной лестницы на четвертом этаже, где она держала свои бегонии.
— Чарли! Смотри-ка, приехал Гумбольдт на своем бобике!
Он наполнил собой Барроу-стрит, он — первый поэт Америки с динамическими тормозами, так он выразился. Гумбольдт был полон загадочным автомобильным очарованием, только не умел парковаться. Я наблюдал, как он пытается задним ходом вписаться на свободное место. У меня была на этот счет своя теория: каким образом человек паркуется, таково его представление о самом себе и так он способен оценивать свои собственные габариты. Гумбольдт дважды стукнулся задним колесом о бордюр и наконец бросил это дело, выключив зажигание. Вылез из машины — полосатый спортивный пиджак и ботинки для поло на ремешках, — с размаху захлопнул длинную, чуть ли не двухметровую дверцу. Он молча кивнул, не разжимая большого рта. Казалось, его серые глаза раздвинулись еще шире, чем обычно — ну точно кит, вынырнувший за рыбачьей плоскодонкой. Его красивое лицо потолстело и подурнело. Сделалось великолепно округлым, почти буддистским, только ему не хватало безмятежности. Я оделся для формального собеседования с профессором — затянутый и застегнутый на все пуговицы. И чувствовал себя сложенным зонтиком. За моим внешним видом следила Демми. Она погладила мне рубашку, выбрала галстук, ровно расчесала темные волосы, которые у меня тогда еще были. Я спустился по ступенькам вниз, в пространство, обозначенное неоштукатуренной кирпичной кладкой, мусорными ящиками, покосившимся тротуаром, пожарной лестницей, с которой махала нам Демми, и ее белым терьером, лающим с подоконника.
— Добрый день.
— А почему Демми не едет? Кэтлин ее ждет.
— Ей нужно готовиться по латыни. Составить планы уроков, — объяснил я.
— Если она такая добросовестная, то может подготовиться и в деревне. Я отвезу ее к раннему поезду.
— Она не поедет. Кроме того, вашим котам не понравится ее собака.
Гумбольдт не настаивал. Котов он любил нежно.
Глядя из дня сегодняшнего, я вижу две очень странные куклы на переднем сиденье громыхающего и скрежещущего внедорожника. «Бьюик» весь заляпан грязью, словно штабная машина во время боев во Фландрии. Колеса смотрят в разные стороны, огромные покрышки выписывают восьмерки. В неясном солнечном свете ранней осени Гумбольдт ехал очень быстро, пользуясь воскресной пустотой улиц. Водителем он был чудовищным: поворачивал налево из правого ряда, срывался с места, тут же резко тормозил и сдавал назад. Я не одобрял его езды. Конечно, я справлялся с машиной гораздо лучше, но сравнение было совершенно абсурдным — ведь это был Гумбольдт, при чем здесь «водитель». Он крутил руль, сутулясь и нависая над приборной доской, содрогаясь от напряжения и стискивая зубами мундштук. Он был донельзя возбужден, тараторил без умолку, развлекал меня, поддевал, заваливал новостями и совершенно заморочил мне голову. Ночью он не спал. Кажется, у него пошатнулось здоровье. Конечно, он пил и накачивал себя пилюлями — большим количеством таблеток. В его портфеле всегда лежал «Индекс Мерк» — книга в черном, словно у Библии, переплете. Гумбольдт постоянно заглядывал туда, и находились аптекари, которые соглашались продать ему то, что он хотел. В этом у него с Демми было нечто общее. Она тоже сама себе назначала таблетки.
Машина загромыхала по мостовой, направляясь к туннелю Холланд. Рядом с большой фигурой Гумбольдта, этого моторизованного гиганта, ерзая по страшно дорогой обивке переднего сиденья, я понимал идеи и иллюзии, которые он принес с собой в этот мир. За ним всегда тянулся шлейф необъятных засасывающих понятий. Он говорил, как уже при его жизни изменились болота Нью-Джерси, обросшие дорогами, свалками и заводами, и что мог бы означать такой вот «бьюик» с динамическими тормозами и усиленным рулевым управлением всего пятьдесят лет назад. Можно ли представить себе Генри Джеймса, или Уолта Уитмена, или Малларме за рулем автомобиля? И мы утонули в обсуждении механизации, роскоши, систем управления, капитализма, технологии, Маммоны, Орфея и поэзии, неисчерпаемости человеческого сердца, Америки, мировой цивилизации. Эти темы вместе с остальными у него переплетались и проникали одна в другую. С хрипом и свистом машина пронеслась через туннель и вылетела на яркий свет. Высокие дымовые трубы, выстреливающие грязь разноцветными дымными залпами, коптили воскресное небо. Кислый запах нефтеперегонки подстегивал наши легкие, как уколы шпор, а по обочинам росли коричневые, как луковый суп, камыши. У причалов качались танкеры; дул ветер, пытаясь сдвинуть с места огромные белые облака. Далеко впереди бесчисленные бунгало напоминали некрополь будущего; а сквозь лучи бледного солнца, пронизывающего улицы, живые тянулись в церковь. Под гумбольдтовскими ботинками для поло задыхался карбюратор, неотцентрованные колеса с нарастающей скоростью глухо ударяли по стыкам бетонных плит. Порывы ветра были такими сильными, что даже мощный «бьюик» вздрагивал. Мы неслись по Пуласки-Скайвей, пока наконец полосатые тени дорожного ограждения не добрались до нас через вздрагивающее ветровое стекло. На заднем сиденье валялись бутылки, банки с пивом, бумажные пакеты и книги — Тристан Корбьер, насколько я помню, «Les amours Jаunes"1, в желтой обложке и „Полицейский бюллетень“ в розовой, со снимками неотесанных копов и греховных кисок.
Дом Гумбольдта расположился в самой глуши Нью-Джерси, около границы с Пенсильванией. Здешние пустоши годились только для птицеферм. Дороги, ведущие к деревне, не были заасфальтированы, и мы ехали, плюхая по грязи. Сворачивая на бесплодные поля, мы неслись огромными скачками по белым валунам, и ветки шиповника безжалостно хлестали наш «роудмастер». Глушитель сломался, и мотор ревел так, что даже на шоссе можно было не сигналить — приближение этой машины не услышать было невозможно. Наконец Гумбольдт воскликнул: «Вот тут мы живем» — и свернул в сторону. Мы перекатились через какой-то бугор. Капот «бьюика» задрался вверх, потом нырнул в сорняки. Гумбольдт нажал на клаксон, вспугнув котов: они прыснули в разные стороны и укрылись на крыше дровяного сарая, провалившейся под тяжестью снега прошлой зимой.
Кэтлин ждала в саду, большая, светлокожая и очень красивая. Ее лицо, выражаясь языком женских комплиментов, имело «прекрасные очертания». Только она была бледная — ничего похожего на деревенский цвет лица. Гумбольдт сказал, что она очень редко выходит. Сидит в доме и читает. Это место очень напоминало Бедфорд-стрит, только окружали его не городские трущобы, а деревенские. Кэтлин обрадовалась нашему приезду и вежливо пожала мою протянутую руку.
— Добро пожаловать, Чарли, — сказала она. — Спасибо, что приехал. А Демми? Разве она не приехала? Очень жаль.
И тут в моей голове что-то вспыхнуло. И все осветилось, сделалось предельно ясным. Я увидел место, которое Гумбольдт отвел Кэтлин, и сумел выразить то, что увидел, словами: Сидеть. Смирно. Не дергайся. Мое счастье, быть может, эксцентрично, но сделавшись счастливым, однажды я сделаю счастливой и тебя, счастливее, чем тебе мечталось. Когда я буду доволен собой, благословение свершенности будет сиять всему человечеству. «Разве не это, — подумал я, — кредо современной власти?» Это голос сумасшедшего тирана, с болезненным стремлением к совершенству, для чего каждый должен вытягиваться по струнке. Я понял все это в одно мгновение. И подумал, что у Кэтлин, вероятно, есть какие-то свои, женские причины так жить. Я тоже не собирался ничего менять, собирался сидеть смирно, хотя делал это несколько иначе. У Гумбольдта относительно меня тоже были планы — помимо Принстона. Когда в нем засыпал поэт, он становился злостным интриганом. А я очень поддавался его влиянию. И только недавно я начал понимать почему. Он постоянно возбуждал во мне интерес. И все, что бы он ни делал, казалось мне восхитительным. Кэтлин, казалось, понимала это и улыбалась чему-то своему, когда я выходил из машины на истоптанную траву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я