https://wodolei.ru/catalog/mebel/penaly/
До войны Павел окончил девять классов и собирался поступать в военное училище, очень хотел стать летчиком. Война, о которой так много говорилось до войны, рисовалась ему как победоносная поступь героев, среди которых не последнее место отводил он и себе. Теперь Павел знает, что такое война, хлебал ее из солдатского, потом из партизанского котелка огромной ложкой. Она забрала у него отца, мать и сестру: отец погиб на четвертый день войны — попал под бомбежку, мать с сестрой немцы увезли в Германию, и где они теперь, живы ли, неизвестно. Сам он в партизанах и болото ногами помесил, и опухал с голоду, и человеческую смерть повидал, и сам едва концы не отдал, а потом чуть ногу не потерял — врачи спасли. Раз его теперь не взяли в армию, то и в военное училище не примут, так что о небе думать больше не стоит, надо находить какую-о работу на земле. Конечно, можно остаться и тут, работать в редакции, набирать и печатать газету, это тоже неплохо, но очень одиноко чувствовал он себя в местечке, а в Минске у него жил двоюродный брат, сын сестры его матери. Теперь и этот брат казался Павлу большой родней.
Он говорил редакторше, что не собирается вековать здесь, что хочет учиться, но она заявила, что пока не найдется человек, который смог бы заменить Павла, никуде его не отпустит. Пока такого человека не было, но из редакции, можно сказать, не вылезал Казик, местный парень лет восемнадцати, худой, длинноносый, с легким светлым пушком над верхней губой и на прыщеватых щеках. Казик с большим интересом смотрел, как Павел набирает из букв слова и предложения, любил покрутить «американку», на которой печаталась газета. Павел учил Казика набирать шрифт, и тот, как когда-то и сам Павел, быстро наловчился держать верстатку и выхватывать буквы из касс; единственное, чего недоставало Казику, — это грамотности, за каждым словом надо было следить по написанному, сам он не знал, как правильно писать.
Павел думал, что когда-нибудь Казика можно будет оставить вместо себя в редакции, и редакторша, видимо, согласится, так как Казик неплохой парень, старательный.
А пока Павел скучал в местечке без друзей, без компании, и особенно тоскливо становилось ему по вечерам одному в комнате, где под потолком горела запыленная электрическая лампочка, бросая свет на небрежно покрытую одеялом кровать, на облупленный, поцарапанный, будто гвоздями, письменный стол с одной тумбочкой, на обтянутое плюшем синее кресло на пружинах. Все в комнате у него было с бору по сосенке, купленное когда-то людьми для своего пользования, разбросанное войной, как и люди, и собралось здесь, у Павла, случайно, — наверное, если б каждая вещь могла говорить, то рассказала бы о своих приключениях не одну интересную историю.
Павел брал свою палочку, запирал комнату длинным ключом, клал ключ в карман брюк и отправлялся бродить по улицам или посидеть в тепле в столовой, в последнее время ему даже доставляло удовольствие заходить туда, приятно было, что Таня, увидев его, сразу бежала с подносом к его столику, радовалась, что он пришел.
Однажды он засиделся в столовой очень поздно, почти все люди разошлись, и слышно было, как на кухне за стеной тихонько пела какая-то кухарка. Таня и Ванда собирали со столов грязные тарелки, пустые бутылки, стаканы, вытирали столы тряпками, ставили на столы вверх ножками стулья. Таня иногда поглядывала в сторону Павла и то цеплялась за ножку стула, то роняла тряпку; ему стало отчего-то неловко, и он встал, пошел к двери, но возле двери оглянулся и увидел, что Таня смотрит ему вслед, застыв с тряпкой в руках. Увидев, что он оглянулся, наклонилась над столом и начала быстро-быстро вытирать его.
Павла это почему-то тронуло, он вышел из столовой, спустился с крыльца и встал, глядя на окна столовой, закрытые ставнями. Постоял немножко и пошел, направляясь в сторону своего дома, но опять остановился, оглянулся на столовую, и тут ему пришло в голову подождать, пока Таня выйдет, и проводить ее домой. Вот удивится Таня, когда увидит, что он ее ждет… Да и самому интересно… Все равно делать нечего…
Она долго не выходила, Павел начинал уже терять терпение, хотел повернуться и пойти домой, потому что замерз в своем подбитом ветром пиджачке с распахнутой грудью — на воротнике рубашки оторвалась пуговица, и он никак не мог собраться пришить ее, берег пуговицу, нося с собой в кармане. Уже давно ушла из столовой Ванда, вышли и еще работницы, а Тани не было.
Наконец еще раз хлопнула дверь, и появилась Таня — в темном платке, закрученном один углом вокруг шеи, в длинноватом, будто мужском, пиджаке с засученными рукавами, с корзиной в руке. Она сбежала с крыльца и пошла по тротуару, слегка подпрыгивая, размахивая свободной рукой. Она шла как человек, который не думает, что за ним следит чей-то глаз, и Павел с минуту даже поколебался, догонять ли ее, но было бы смешно ждать почти час, а потом пойти домой одному, — зачем же надо было тогда стоять и мерзнуть? — и он вышел из-под стены столовой, где, прячась, ждал Таню, направился за ней. Она услышала за собой шаги и оглянулась, сразу узнала Павла и приостановилась, подалась в сторону, будто давая ему дорогу.
Павел подошел к ней, остановился.
— Добрый вечер, — сказал он, почему-то волнуясь.
Таня ничего не ответила, только взялась двумя руками за ручку корзины.
— Вот, ждал тебя, — сказал Павел.
Они стояли — Таня на самом краешке тротуара, держа корзину обеими руками, а Павел посреди тротуара, опираясь на свою палочку. Он был, может, на голову выше Тани и смотрел на нее сверху вниз.
— Ну что ж мы стоим, пойдем, — сказал он наконец и отошел немного в сторону, давая и Тане место на тротуаре. — Что ты там так долго делала? Я уж думал, и ночевать в столовой останешься.
Таня, кажется, никак не могла прийти в себя, наконец взяла корзину опять в одну руку, тронулась с места.
— Да это… мы там… полы мыли, — ответила Павлу, идя уже рядом с ним и глядя вниз, под ноги.
— Где ты живешь? Я тебя провожу, — сказал Павел.
— Ой, что вы, у вас же нога болит, — словно испугалась Таня.
— Ничего, она не очень, — ответил Павел, хотя нога у него в то время и болела, может, оттого, что долго топтался на холоде возле столовой.
Облака, легкие, как дым, низко плыли над местечком, они плыли быстро, рассеивались и снова собирались, густели, скрывая собой бледный и холодный круг луны, потом луна опять как бы прорывалась из-под облаков и катилась, катилась, словно за густыми клубами дыма. Воздух был промозглый, днем шел дождь, и еще висела его холодная влага. Тихо шелестели в скверике липы, переливая на своих уже не густых листьях лунный свет.
— Дай твою корзину, я понесу, — сказал Павел.
Таня даже отступила от него.
— Ой, что вы, я сам, — ответила она.
— Давай, давай, — чуть не силой взял Павел у нее из руки корзину.
Они пошли в сторону Таниного дома.
Так у них началось. По вечерам Павел ждал Таню возле столовой и провожал ее домой. Она жила напротив школы в низеньком гнилом домишке, он осел, врос в землю едва не по самые окна. Дверь, открываясь, скребла по земле, все в этом доме было перекошенное, искривленное, и если б не занавески на окнах, вырезанные зубчиками из бумаги, да не красные цветы герани на подоконниках, не верилось бы, что в этом доме живут люди.
Через некоторое время Павел зашел и внутрь этой хаты. Из темных сеней, где стояли кадки, висели на жердях какие-то лохмотья, дверь вела в кухню с одним окном и низким потолком. Половину кухни занимала печь, на которой лежал, почти не слезая, слепой Танин отец. Танина мать, еще не очень старая женщина с сухим лицом и жилистыми руками, все время бегала по местечку — ее звали то постирать белье, то убрать в квартире, то наносить воды из далекого колодца.
В семье было пятеро детей, и на все невзгоды — на то, что детей много, что муж больной, что плохая хата, — она махала рукой и говорила:
— А, как-нибудь обойдется.
Таня была старшей из детей, и дома, как и в столовой ее все звали на помощь:
— Таня! Подай воды! — просил отец, и Таня со своим «сейчас, сейчас, сейчас» бежала к ведру, черпала медной кружкой воду, подавала на печь отцу, ждала, пока он выпьет, и забирала кружку.
— Таня! Хочу есть! — кричал, прибежав с улицы, голопузый младший брат ее Стасик, и Таня бежала к печи, открывала заслонку, брала ухват и вытягивала из печи горшок.
— Таня, Манька испачкалась! — кричал через какое-то время тот же Стасик, и Таня, краснея от стыда, тащила двухлетнюю Маньку в сенцы обмывать и переодевать.
Идя домой из столовой, она несла в кастрюльках, которые ставила в корзину, борщ и кашу, что оставались в котлах, — их все равно надо было выливать и выбрасывать.
Павел зашел к Тане домой раза два, но чувствовал себя там неловко и чаще всего звал ее к себе, в свою комнату. Она не отказывалась, шла рядом с Павлом по темной улице местечка, стояла, ожидая, пока он открывал длинным ключом дверь своей комнаты. Очень стеснялась, когда Павел прислонив свою палку к стене, помогал ей раздеваться — снимать платок, великоватый, с чужого плеча, пиджачок с засученными рукавами, — она отступала от Павла и говорила:
— Я сама, сама…
Она разрешала себя обнимать, целовать, и Павла пьянили ее полные губы, ее молодое, крепкое тело, ее послушная податливость.
— Ты хороший, — говорила ему Таня, и Павлу казалось, что она все думает о тех деньгах за пиво, которые он не захотел тогда присвоить, и ему становилось смешно, потому что сам он о них и думать забыл.
Таня часто спрашивала у него:
— У тебя болит нога?
И когда спрашивала, лицо было такое, будто у нее самой что-то болело.
Иногда она брала в руки палочку, долго и внимательно рассматривала квадратики, узоры, которые выстругал на ней Павел, гладила то место, где было вырезано его имя. Нога у Павла уже меньше болела, иногда и совсем никакой боли не чувствовалось, но палочку он пока не бросал, — привык к ней, что ли.
Уже давно гудели над местечком метели, мороз рисовал на окнах снежные узоры, утром снегу наметало едва не под самые окна, и Павел деревянной лопатой отбрасывал его, расчищая дорожку от порога до ворот. Потом снимал рубашку, хватал руками пушистый белый снег, тер им лицо, грудь, под мышками и сам себе приговаривал: «А-а-а, а-а-а…» Снег обжигал тело, кожа становилась будто гусиная, потом разгоралась, краснела, дышалось на полную грудь, каждая жилка наливалась свежестью. После такого умывания он чувствовал себя бодрым и чистым, словно только что родился на свет, хотелось двигаться, хотелось работать, хотелось ворочать горы. И он шел в редакцию, читал свежие газеты, которые с самого утра приносила почтальонка, потом редакторша клала на его черную кассу густо исписанные фиолетовыми чернилами листы, и он брал в руки верстатку. Часов в двенадцать приходил Казик, и Павел разрешал ему перевязывать набранные заметки черным шпагатом. Редакторша к тому времени подкидывала им еще работы, и они становились к кассе вдвоем, набирали газету. Павел читал информацию, которая поступала с фронта — наши шли по Германии, приближалась победа, и ему обидно было, что в такое время он не там, не на фронте. Если б не эта нога, и он вступил бы на немецкую землю, отплатил бы за все немцу, может, нашел бы там мать и сестру, а так не он, а другие делают самое важное — добивают фашистов.
В дни, когда настроение его падало, он не звал к себе Таню, лежал один в своей комнате на кровати, смотрел в потолок или ворочался с боку на бок, пока не засыпал, иногда не раздеваясь.
Однажды он не звал Таню к себе дней пять — первый день не было настроения, а потом ему стало интересно, что будет делать Таня, может, сама к нему прибежит. Но Таня не прибежала. В столовой, подавая ему поесть, посмотрела на него, будто что-то спрашивая. Павел ничего не сказал, и она отошла, неся поднос в опущенной руке и глядя себе под ноги.
Тогда он сам испугался, что она больше не придет в его комнату, сам заскучал по ней и в тот вечер опять ждал ее возле столовой, был с Таней очень ласков, а она ни словом его не упрекнула и тоже была, кажется, еще более покорная, еще более преданная.
А когда с неба запорошил мокрый снег, когда дни стали намного длиннее, когда на крышах повисли длинные сосульки и с них закапала вода, Таня сказала Павлу, что она забеременела.
Она сидела в его комнате в кресле, неуклюже подогнув ноги в черных ботинках со шнурками, терла пальцем по синему плюшу, которым было обито кресло, другая рука лежала у нее на подоле ладошкой кверху.
У Павла зашумело в голове, закрутились, поплыли мысли, он представил Таню толстой, с большим животом, потом представил ребенка в пеленках и как он с этим ребенком идет по местечку, представил почему-то редакторшу, как она поднимает уголок одеяла, в которое завернут ребенок, смотрит на младенца и чмокает языком, подмигивая Павлу: «Что, доигрался?..»
Таня глядела на свой палец, которым водила по креслу, торчал металлический гребешок в ее волосах, и Павлу вдруг стало смешно, что у него и у Тани будет ребенок, что он, оказывается, способен на такое, что жизнь его теперь, наверное, переменится, так как от того, что сделал, уже никуда не убежишь, но вместе с тем где-то заскребло и сожаление, словно он нечто навсегда утратил.
— Ну что ж, — сказал он бодро, стараясь отогнать сожаление, — раз уж так случилось… Ничего не попишешь, надо будет нам пожениться.
Павел действительно решил было жениться на Тане. Любил ли он ее? И сам не знает. Ему в то время было очень одиноко, и Таня скрашивала его одиночество, он жалел ее, хотя порой его и злили Танина неловкость и излишняя доверчивость. Он иногда сомневался, любит ли и она его, может быть, так же послушно, как пошла за ним, пошла бы и за другим, за всяким, кто повел бы ее, кто начал бы ее ласкать, — очень уж она была ко всем добра, всем только и старалась угодить, будто и на свете жила лишь для того, чтоб кому-то служить.
Но как бы там нибыло, Таня от него забеременела, и он должен на ней жениться. Он даже начал строить планы, как приведет Таню в свою комнату навсегда, как она здесь будет жить, отсюда бегать в столовую, а потом у них родится сын и Павел будет воспитывать его как надо, как мужчину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Он говорил редакторше, что не собирается вековать здесь, что хочет учиться, но она заявила, что пока не найдется человек, который смог бы заменить Павла, никуде его не отпустит. Пока такого человека не было, но из редакции, можно сказать, не вылезал Казик, местный парень лет восемнадцати, худой, длинноносый, с легким светлым пушком над верхней губой и на прыщеватых щеках. Казик с большим интересом смотрел, как Павел набирает из букв слова и предложения, любил покрутить «американку», на которой печаталась газета. Павел учил Казика набирать шрифт, и тот, как когда-то и сам Павел, быстро наловчился держать верстатку и выхватывать буквы из касс; единственное, чего недоставало Казику, — это грамотности, за каждым словом надо было следить по написанному, сам он не знал, как правильно писать.
Павел думал, что когда-нибудь Казика можно будет оставить вместо себя в редакции, и редакторша, видимо, согласится, так как Казик неплохой парень, старательный.
А пока Павел скучал в местечке без друзей, без компании, и особенно тоскливо становилось ему по вечерам одному в комнате, где под потолком горела запыленная электрическая лампочка, бросая свет на небрежно покрытую одеялом кровать, на облупленный, поцарапанный, будто гвоздями, письменный стол с одной тумбочкой, на обтянутое плюшем синее кресло на пружинах. Все в комнате у него было с бору по сосенке, купленное когда-то людьми для своего пользования, разбросанное войной, как и люди, и собралось здесь, у Павла, случайно, — наверное, если б каждая вещь могла говорить, то рассказала бы о своих приключениях не одну интересную историю.
Павел брал свою палочку, запирал комнату длинным ключом, клал ключ в карман брюк и отправлялся бродить по улицам или посидеть в тепле в столовой, в последнее время ему даже доставляло удовольствие заходить туда, приятно было, что Таня, увидев его, сразу бежала с подносом к его столику, радовалась, что он пришел.
Однажды он засиделся в столовой очень поздно, почти все люди разошлись, и слышно было, как на кухне за стеной тихонько пела какая-то кухарка. Таня и Ванда собирали со столов грязные тарелки, пустые бутылки, стаканы, вытирали столы тряпками, ставили на столы вверх ножками стулья. Таня иногда поглядывала в сторону Павла и то цеплялась за ножку стула, то роняла тряпку; ему стало отчего-то неловко, и он встал, пошел к двери, но возле двери оглянулся и увидел, что Таня смотрит ему вслед, застыв с тряпкой в руках. Увидев, что он оглянулся, наклонилась над столом и начала быстро-быстро вытирать его.
Павла это почему-то тронуло, он вышел из столовой, спустился с крыльца и встал, глядя на окна столовой, закрытые ставнями. Постоял немножко и пошел, направляясь в сторону своего дома, но опять остановился, оглянулся на столовую, и тут ему пришло в голову подождать, пока Таня выйдет, и проводить ее домой. Вот удивится Таня, когда увидит, что он ее ждет… Да и самому интересно… Все равно делать нечего…
Она долго не выходила, Павел начинал уже терять терпение, хотел повернуться и пойти домой, потому что замерз в своем подбитом ветром пиджачке с распахнутой грудью — на воротнике рубашки оторвалась пуговица, и он никак не мог собраться пришить ее, берег пуговицу, нося с собой в кармане. Уже давно ушла из столовой Ванда, вышли и еще работницы, а Тани не было.
Наконец еще раз хлопнула дверь, и появилась Таня — в темном платке, закрученном один углом вокруг шеи, в длинноватом, будто мужском, пиджаке с засученными рукавами, с корзиной в руке. Она сбежала с крыльца и пошла по тротуару, слегка подпрыгивая, размахивая свободной рукой. Она шла как человек, который не думает, что за ним следит чей-то глаз, и Павел с минуту даже поколебался, догонять ли ее, но было бы смешно ждать почти час, а потом пойти домой одному, — зачем же надо было тогда стоять и мерзнуть? — и он вышел из-под стены столовой, где, прячась, ждал Таню, направился за ней. Она услышала за собой шаги и оглянулась, сразу узнала Павла и приостановилась, подалась в сторону, будто давая ему дорогу.
Павел подошел к ней, остановился.
— Добрый вечер, — сказал он, почему-то волнуясь.
Таня ничего не ответила, только взялась двумя руками за ручку корзины.
— Вот, ждал тебя, — сказал Павел.
Они стояли — Таня на самом краешке тротуара, держа корзину обеими руками, а Павел посреди тротуара, опираясь на свою палочку. Он был, может, на голову выше Тани и смотрел на нее сверху вниз.
— Ну что ж мы стоим, пойдем, — сказал он наконец и отошел немного в сторону, давая и Тане место на тротуаре. — Что ты там так долго делала? Я уж думал, и ночевать в столовой останешься.
Таня, кажется, никак не могла прийти в себя, наконец взяла корзину опять в одну руку, тронулась с места.
— Да это… мы там… полы мыли, — ответила Павлу, идя уже рядом с ним и глядя вниз, под ноги.
— Где ты живешь? Я тебя провожу, — сказал Павел.
— Ой, что вы, у вас же нога болит, — словно испугалась Таня.
— Ничего, она не очень, — ответил Павел, хотя нога у него в то время и болела, может, оттого, что долго топтался на холоде возле столовой.
Облака, легкие, как дым, низко плыли над местечком, они плыли быстро, рассеивались и снова собирались, густели, скрывая собой бледный и холодный круг луны, потом луна опять как бы прорывалась из-под облаков и катилась, катилась, словно за густыми клубами дыма. Воздух был промозглый, днем шел дождь, и еще висела его холодная влага. Тихо шелестели в скверике липы, переливая на своих уже не густых листьях лунный свет.
— Дай твою корзину, я понесу, — сказал Павел.
Таня даже отступила от него.
— Ой, что вы, я сам, — ответила она.
— Давай, давай, — чуть не силой взял Павел у нее из руки корзину.
Они пошли в сторону Таниного дома.
Так у них началось. По вечерам Павел ждал Таню возле столовой и провожал ее домой. Она жила напротив школы в низеньком гнилом домишке, он осел, врос в землю едва не по самые окна. Дверь, открываясь, скребла по земле, все в этом доме было перекошенное, искривленное, и если б не занавески на окнах, вырезанные зубчиками из бумаги, да не красные цветы герани на подоконниках, не верилось бы, что в этом доме живут люди.
Через некоторое время Павел зашел и внутрь этой хаты. Из темных сеней, где стояли кадки, висели на жердях какие-то лохмотья, дверь вела в кухню с одним окном и низким потолком. Половину кухни занимала печь, на которой лежал, почти не слезая, слепой Танин отец. Танина мать, еще не очень старая женщина с сухим лицом и жилистыми руками, все время бегала по местечку — ее звали то постирать белье, то убрать в квартире, то наносить воды из далекого колодца.
В семье было пятеро детей, и на все невзгоды — на то, что детей много, что муж больной, что плохая хата, — она махала рукой и говорила:
— А, как-нибудь обойдется.
Таня была старшей из детей, и дома, как и в столовой ее все звали на помощь:
— Таня! Подай воды! — просил отец, и Таня со своим «сейчас, сейчас, сейчас» бежала к ведру, черпала медной кружкой воду, подавала на печь отцу, ждала, пока он выпьет, и забирала кружку.
— Таня! Хочу есть! — кричал, прибежав с улицы, голопузый младший брат ее Стасик, и Таня бежала к печи, открывала заслонку, брала ухват и вытягивала из печи горшок.
— Таня, Манька испачкалась! — кричал через какое-то время тот же Стасик, и Таня, краснея от стыда, тащила двухлетнюю Маньку в сенцы обмывать и переодевать.
Идя домой из столовой, она несла в кастрюльках, которые ставила в корзину, борщ и кашу, что оставались в котлах, — их все равно надо было выливать и выбрасывать.
Павел зашел к Тане домой раза два, но чувствовал себя там неловко и чаще всего звал ее к себе, в свою комнату. Она не отказывалась, шла рядом с Павлом по темной улице местечка, стояла, ожидая, пока он открывал длинным ключом дверь своей комнаты. Очень стеснялась, когда Павел прислонив свою палку к стене, помогал ей раздеваться — снимать платок, великоватый, с чужого плеча, пиджачок с засученными рукавами, — она отступала от Павла и говорила:
— Я сама, сама…
Она разрешала себя обнимать, целовать, и Павла пьянили ее полные губы, ее молодое, крепкое тело, ее послушная податливость.
— Ты хороший, — говорила ему Таня, и Павлу казалось, что она все думает о тех деньгах за пиво, которые он не захотел тогда присвоить, и ему становилось смешно, потому что сам он о них и думать забыл.
Таня часто спрашивала у него:
— У тебя болит нога?
И когда спрашивала, лицо было такое, будто у нее самой что-то болело.
Иногда она брала в руки палочку, долго и внимательно рассматривала квадратики, узоры, которые выстругал на ней Павел, гладила то место, где было вырезано его имя. Нога у Павла уже меньше болела, иногда и совсем никакой боли не чувствовалось, но палочку он пока не бросал, — привык к ней, что ли.
Уже давно гудели над местечком метели, мороз рисовал на окнах снежные узоры, утром снегу наметало едва не под самые окна, и Павел деревянной лопатой отбрасывал его, расчищая дорожку от порога до ворот. Потом снимал рубашку, хватал руками пушистый белый снег, тер им лицо, грудь, под мышками и сам себе приговаривал: «А-а-а, а-а-а…» Снег обжигал тело, кожа становилась будто гусиная, потом разгоралась, краснела, дышалось на полную грудь, каждая жилка наливалась свежестью. После такого умывания он чувствовал себя бодрым и чистым, словно только что родился на свет, хотелось двигаться, хотелось работать, хотелось ворочать горы. И он шел в редакцию, читал свежие газеты, которые с самого утра приносила почтальонка, потом редакторша клала на его черную кассу густо исписанные фиолетовыми чернилами листы, и он брал в руки верстатку. Часов в двенадцать приходил Казик, и Павел разрешал ему перевязывать набранные заметки черным шпагатом. Редакторша к тому времени подкидывала им еще работы, и они становились к кассе вдвоем, набирали газету. Павел читал информацию, которая поступала с фронта — наши шли по Германии, приближалась победа, и ему обидно было, что в такое время он не там, не на фронте. Если б не эта нога, и он вступил бы на немецкую землю, отплатил бы за все немцу, может, нашел бы там мать и сестру, а так не он, а другие делают самое важное — добивают фашистов.
В дни, когда настроение его падало, он не звал к себе Таню, лежал один в своей комнате на кровати, смотрел в потолок или ворочался с боку на бок, пока не засыпал, иногда не раздеваясь.
Однажды он не звал Таню к себе дней пять — первый день не было настроения, а потом ему стало интересно, что будет делать Таня, может, сама к нему прибежит. Но Таня не прибежала. В столовой, подавая ему поесть, посмотрела на него, будто что-то спрашивая. Павел ничего не сказал, и она отошла, неся поднос в опущенной руке и глядя себе под ноги.
Тогда он сам испугался, что она больше не придет в его комнату, сам заскучал по ней и в тот вечер опять ждал ее возле столовой, был с Таней очень ласков, а она ни словом его не упрекнула и тоже была, кажется, еще более покорная, еще более преданная.
А когда с неба запорошил мокрый снег, когда дни стали намного длиннее, когда на крышах повисли длинные сосульки и с них закапала вода, Таня сказала Павлу, что она забеременела.
Она сидела в его комнате в кресле, неуклюже подогнув ноги в черных ботинках со шнурками, терла пальцем по синему плюшу, которым было обито кресло, другая рука лежала у нее на подоле ладошкой кверху.
У Павла зашумело в голове, закрутились, поплыли мысли, он представил Таню толстой, с большим животом, потом представил ребенка в пеленках и как он с этим ребенком идет по местечку, представил почему-то редакторшу, как она поднимает уголок одеяла, в которое завернут ребенок, смотрит на младенца и чмокает языком, подмигивая Павлу: «Что, доигрался?..»
Таня глядела на свой палец, которым водила по креслу, торчал металлический гребешок в ее волосах, и Павлу вдруг стало смешно, что у него и у Тани будет ребенок, что он, оказывается, способен на такое, что жизнь его теперь, наверное, переменится, так как от того, что сделал, уже никуда не убежишь, но вместе с тем где-то заскребло и сожаление, словно он нечто навсегда утратил.
— Ну что ж, — сказал он бодро, стараясь отогнать сожаление, — раз уж так случилось… Ничего не попишешь, надо будет нам пожениться.
Павел действительно решил было жениться на Тане. Любил ли он ее? И сам не знает. Ему в то время было очень одиноко, и Таня скрашивала его одиночество, он жалел ее, хотя порой его и злили Танина неловкость и излишняя доверчивость. Он иногда сомневался, любит ли и она его, может быть, так же послушно, как пошла за ним, пошла бы и за другим, за всяким, кто повел бы ее, кто начал бы ее ласкать, — очень уж она была ко всем добра, всем только и старалась угодить, будто и на свете жила лишь для того, чтоб кому-то служить.
Но как бы там нибыло, Таня от него забеременела, и он должен на ней жениться. Он даже начал строить планы, как приведет Таню в свою комнату навсегда, как она здесь будет жить, отсюда бегать в столовую, а потом у них родится сын и Павел будет воспитывать его как надо, как мужчину.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12