Качество, приятно удивлен
На листе было написано, какие дела слушаются сегодня.
Дойдя до конца коридора, Павел Иванович вдруг потянул за ручку двери, за которой, выходя из суда, увидел Зайчика. Но и эта дверь была заперта, — видно, арестованного отвезли уже в тюрьму, а женщина, сидевшая с ним, ушла домой.
В другом конце коридора, у самого окна, которое выходило во двор, стоял круглый стол, на нем стеклянная чернильница-невыливайка с фиолетовыми чернилами, возле чернильницы деревянная ручка с тонким сухим пером. За этим столом люди писали разные заявления, прошения, иногда возле него, ожидая начала суда, сидели и подсудимые.
Поверхность стола была вся исписана — имена, фамилии, даты. «Я хочу домой… И есть хочу… И Вовку жалко», — прочел Павел Иванович. И в груди вдруг стало зябко. За этими строчками Павел Иванович увидел человека, которому плохо, очень плохо. Он хочет домой… Он хочет есть… Ему жалко какого-то Вовку, — видимо, сына…
Павел Иванович поднял глаза. По коридору, спеша, шла судья и немного виновато улыбалась. Под мышкой она несла сверток, завернутый в фирменную бумагу универмага.
В зимнем пальто и в шапочке, с этим свертком под мышкой, она выглядела не так официально, как в своем черном костюме и в белой блузке, за судейским столом. Теперь она была обычной женщиной, у которой много забот не только здесь, на работе, но и дома, в семье.
— Немного задержалась, — сказала, будто оправдываясь перед ним, судья. — Но пока, кажется, людей нет, это вы у меня молодец, дисциплинированный, раньше всех пришли.
Она начала плоским ключиком открывать дверь кабинета.
* * *
Возвращался домой он усталый, тяжело поднимался на свой четвертый этаж, лестница показалась как никогда длинной и крутой. Раздеваясь в коридоре, услышал в спальне голоса жены и дочери. Дверь приоткрылась, и выглянула дочь, оживленная, волосы распущены и падают на плечи, как у русалки. Она быстро закрыла дверь, сказала матери приглушенно, словно тайну:
— Отец…
Павел Иванович пошел в ванную, долго мыл руки, лицо.
— Папа! — позвала его дочь.
Он не спешил.
— Папа, иди сюда, — снова позвала дочь.
Он зашел в спальню, половину которой занимали две деревянные кровати, застеленные одинаковыми покрывалами и разделенные небольшой полированной тумбочкой. Возле стены громоздились два больших шкафа, а в уголке примостилось зеркало-трюмо.
Жена стояла возле зеркала, а дочка сидела на кровати, обе смотрели на Павла Ивановича с каким-то скрытым любопытством, будто ожидая чего-то от него.
Он не сразу понял, чего от него ждут, и только когда лицо жены начало меняться, когда на него стало наплывать такое знакомое выражение обиды, догадался.
На жене было новое длинное платье, сшитое из блестящего материала, то ли синего, то ли розового — электрический свет переливался на нем и скрадывал, менял цвет. Худая шея жены была открыта, руки голые.
— А-а, новое платье, — сказал он.
— Мамочка, — засмеялась дочка, — папа, кажется, не сразу и заметил, что на тебе новое платье. Стоит ли для этих мужчин одеваться, они все равно ничего не видят. — Она залезла на кровать с ногами, обхватила колени руками, запрокинула назад голову со своими распущенными волосами и опять рассмеялась.
Лицо жены из обиженного стало безразличным, видно было, что жена напускает на себя это безразличие.
— Ничего, не все мужчины такие, — ответила она. — Некоторые и замечают.
Жена сказала это с подтекстом, намекая, будто есть кто-то неравнодушный и к ней. Последнее время она делала мужу такие намеки, но он знал, что у жены, конечно, никого нет, она просто хочет набить себе цену, вызвать у него ревность.
— Правильно, мамочка, если папа не будет обращать внимания на твои платья, заведи себе ухажера. Зачем же и платья шить, если их никто не оценит!
— И заведу, — скрывая за шуткой обиду, ответила жена. Она повернулась к зеркалу, в котором отражалась вся ее фигура, оглядела себя, видимо, сама себе понравилась, потому что опять сказала: — И заведу.
Павлу Ивановичу был неприятен этот разговор, он хотел остановить жену, сказать ей: «Что ты говоришь при дочери, а еще педагог, учительница», — ему вообще не нравились вольные разговоры жены в присутствии Иры, но не хотелось ссориться, и он сказал немного смущенно:
— Не понимаю, чем я вас обидел… Я сразу увидел, что у мамы новое платье… Красивое платье, оно тебе идет, — сказал он жене.
— Правда, красивое? — смягчилась жена, ее глаза потеплели, она опять повернулась к мужу, чтоб он как следует рассмотрел ее обновку. — Красивое, правда? — то ли спрашивала, то ли утверждала она.
— Ага, красивое.
— Последняя мода… Это я сама себе подарок сделала на день своего рождения, — забыв обиду, заговорила жена.
— Да, хорошо, красиво, — повторил Павел Иванович.
Жена начала примерять к платью бусы, приложила их к шее, держа сзади руками, круглые, красные, из прозрачных шариков, посмотрелась в зеркало, повернулась боком, положила бусы на деревянную тумбочку, взяла другие, желтые, из янтаря.
— Иди переоденься, — не оглядываясь на мужа, сказала ему, — и я сейчас приду, покормлю тебя.
За столом Павел Иванович ковырял вилкой в тарелке, на которой лежали кусок жареной рыбы и три свежесваренные картофелины, ел неохотно. Жена, уже в ситцевом платье и в фартучке, стучала на плите кастрюлями, чайников и говорила:
— Надо нам с тобой еще раз пересмотреть наш списочек, сегодня вспомнила, что мы не пригласили Ходасевичей, уж два человека куда ни шло, а надо и их пригласить, иначе обидятся.
Жена уже давно колдовала над списочком, кого пригласить на свой день рождения. Фамилии людей записывались на листке старой нотной бумаги, дописывались и вычеркивались, и Павел Иванович шутил, что жена сочиняет свою симфонию, что день рождения у нее будет разыгран как по нотам.
Было несколько пар, которых они приглашали всегда, — декана и заместителя декана с женами, одну старшую преподавательницу с мужем — это по линии Павла Ивановича, из института. Жена всегда приглашала директора своей школы и завуча, тоже с женами. Другие гости менялись, Людмила Макаровна приглашала тех, кто в это время был ближе к семье, — учительницу музыки, которая учила дочь, давнюю приятельницу с мужем-поэтом, племянника-художника. С такими гостями, считала жена, застолье становится интересным, можно поговорить и о музыке, и об искусстве, а если у поэта будет настроение, то он и стихи почитает.
Павел Иванович не вмешивался в эту «симфонию» жены, он любил посидеть за красиво накрытым столом, выпить рюмку, поговорить с умными людьми и был благодарен жене за то, что она умеет все это сделать как надо, умеет удивить гостей своим кулинарным искусством, собрать приятную компанию.
Но сегодня он посмотрел на все это как бы глазами постороннего человека, глазами того же Ходасевича, которого жена забыла включить в свой списочек.
Ходасевич был его давний приятель, они когда-то вместе учились в аспирантуре и даже дружили, но Павел Иванович защитил диссертацию и теперь читает лекции в институте, а Ходасевич не защитил и вот уже несколько лет работает в издательстве обычным редактором. КТо его знает, почему Ходасевич не защитил диссертации, в институте ведь учился на «отлично», имел повышенную стипендию, и студенты, и преподаватели предсказывали ему большое будущее, предсказывали, что из него получится настоящий ученый, а этот ученый даже кандидатской не защитил и живет теперь куда более скромно, чем те, которые в институте едва переползали с курса на курс.
Правда, виноват в том был и неуживчивый характер Ходасевича, этот парень никогда не умел лавировать, всегда шел напролом.
Как бы там ни было, диссертацию Ходасевича на ученом совете забраковали, на защиту не поставили, срок аспирантуры кончился, и ему пришлось искать работу. Если бы он пошел к директору института да хоршенько попросил оставить его в институте, то, может, директор и согласился бы оставить, а там помаленьку он привел бы в порядок диссертацию и защитил бы — так многие делали, — но Ходасевич к директору не пошел, не захотел никому поклониться, а устроился работать редактором в издательстве и там, говорят, часто бунтует.
Павел Иванович считал Ходасевича неудачником и, как ко всякому неудачнику, относился к нему слегка с пренебрежением, слегка с сочувствием, но отношений с ним не порывал. Глубоко в душе жило в нем будто и уважение к Ходасевичу, который, казалось, презирает то, чем очень дорожит он, Павел Иванович. В душе он должен был себе признаться, что испугался сегодняшнего суда, испугался Зайчика не только потому, что вся эта история ложилась черным пятном на его совесть, но и потому, что эта история, если бы о ней узнали, могла выбить его из строя привычной жизни, лишить того, что с таким трудом приобреталось и чем он так дорожил, — работой, авторитетом и, наконец, благополучием, достатком. И теперь, когда жена вспомнила Ходасевича, он подумал, что все это время не только он, Павел Иванович, мог втайне презирать Ходасевича, но и тот мог презирать Павла Ивановича. Ходасевич умный, он не мог не видеть этих дней рождения, разыгранных как по нотам, когда приглашаются в основном нужные люди, и, наверное, он часто в своей как будто неудачной жизни чувствовал себя более уверенно и независимо, чем Павел Иванович со своими удачами и успехами.
И вообще этот день рождения, которому в нынешнем году жена уделяла столько внимания, показался Павлу Ивановичу ненужным. Такая ли большая радость, что тебе прибавится еще один год, особенно жене, которая этих годов боится как черт ладана. И в ответ на беспокойство жены, не надо ли пересмотреть списочек приглашенных, он ответил хмуро:
— Приглашай кого хочешь, твой день рождения.
Жена посмотрела на него удивленно, спросила:
— У тебя неприятности на работе?
Павел Иванович положил на стол вилку, отодвиул тарелку с недоеденным ужином.
— Нет никаких неприятностей. Просто нога что-то разболелась, — потер он ладонью колено.
У Павла Ивановича была прострелена нога — ранили во время войны в партизанах. Иногда, к плохой погоде, старая рана начинала ныть. Болела ли нога сегодня, Павел Иванович и не знал, — кажется, нет, — но надо было как-то объяснить жене плохое настроение, и он сослался на ногу. Но как только сказал, что нога заболела, почувствовал, будто она и в самом деле ноет, болит колено.
Жена заговорила с сочувствием:
— Так ужинай и ложись, я скипидаром натру тебе ногу.
Павел Иванович уже сам прислушивался, болит нога или нет. Минутами казалось, что болит, а потом боли не чувствовалось.
— Нет, не надо натирать. Сама пройдет.
После ужина, слегка прихрамывая, он пошел в гостиную, взял со столика свежие газеты, направился с ними в спальню, лег на свою кровать, включил лампу, стоявшую на тумбочке между кроватями. Он листал газеты, пробегал глазами заголовки, но не понимал даже заголовков. Мешала музыка — дочь опять играла в своей комнате. Очень захотелось закурить, но он уже три года как бросил курить, гордился своей выдержкой, в доме не было сигарет, да и вообще если б он закурил, жена испугалась бы, поняла бы, что у него что-то случилось, начала бы расспрашивать. А о том, что случилось, он не мог рассказать никому, надо было самому все пережить и, если можно, придумать что-то такое, чтоб и самого себя не выдать, и помочь этому человеку, Зайчику.
Он глянул на будильник — было только восемь часов вечера, спать так рано он не ложился, работать с таким настроением тоже не мог, — а он начал писать докторскую диссертацию, — и Павел Иванович лежал, смотрел в потолок, думал.
В спальню вошла жена, уже без фартука, проходя мимо зеркала, посмотрела на себя, поправила волосы, подошла к кровати, на которой лежал муж, села возле него.
— Ну как твоя нога? — спросила с сочувствием. — Может, все-таки натру?
Она положила мягкую, еще влажную от воды ладонь ему на лоб. Рука у жена была мягкая и голос ласковый, Павлу Ивановичу вдруг захотелось ей все рассказать и попросить совета, что ему делать. Он посмотрел жене в лицо. Все на этом лице было ему очень знакомое — и зеленоватые глаза, и морщинки возле них, и слегка выпуклый лоб с прядкой крашеных волос, тонкие, без помады губы, суховатые и бледные. Кажется, все на ее лице было знакомое и свое, но где-то глубоко в глазах жены жило и другое — холодное и жестокое. Павел Иванович знал это, оно выплывало и надолго застывало в глазах жены, когда они ссорились, и жена становилась будто чужая. Он тогда думал о жене: если ты за мелочь можешь так злиться, днями не разговаривать, можешь становиться такой чужой, то что было бы, если б я провинился перед тобой по-настоящему и ты узнала бы…
И он отвел глаза от лица жены, сказал:
— Нет, не надо натирать, само пройдет.
— Ну, смотри. — Жена сняла руку с его лба.
2
Его будто толкнул кто-то, и он открыл глаза, проснулся.
Стояла глубокая ночь, еще не пошли по улицам машины, в доме напротив светилось только одно окно. Павел Иванович повернулся на другой бок, закрыл глаза, чтоб опять уснуть, лежал тихо, стараясь ни о чем не думать, заставлял себя — спать, спать — но перед глазами всплыла стриженая голова Зайчика, он увидел его ухмылочку и содрогнулся. Понял, что опять не уснет, опять промучается всю ночь до утра, а днем будет ходить как пьяный, как больной.
Которую ночь просыпается он часа в три и не спит — думает, вспоминает.
Вспоминает городок в Западной Белоруссии, где он очутился после расформирования партизанского отряда. Городок был зеленый, чистый, почти целый, с мощеными улицами и тротуарами, сделанными из каменных плиток, со сквериком в центре, с красным костелом, огороженным узорчатой оградой, двухэтажным зданием школы, где при поляках была гимназия. Ему дали комнатку, метров десять в деревянном домишке на окраине местечка, теперь он уже не помнит, где взял кровать, стол и кресло, откуда у него появились подушка и одеяло.
Сам он был тогда еще не Павел Иванович, а просто Павел, Павлуша, худой, высокий двадцатидвухлетний парень, хотя и обстрелянный, но еще глупый, наивный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Дойдя до конца коридора, Павел Иванович вдруг потянул за ручку двери, за которой, выходя из суда, увидел Зайчика. Но и эта дверь была заперта, — видно, арестованного отвезли уже в тюрьму, а женщина, сидевшая с ним, ушла домой.
В другом конце коридора, у самого окна, которое выходило во двор, стоял круглый стол, на нем стеклянная чернильница-невыливайка с фиолетовыми чернилами, возле чернильницы деревянная ручка с тонким сухим пером. За этим столом люди писали разные заявления, прошения, иногда возле него, ожидая начала суда, сидели и подсудимые.
Поверхность стола была вся исписана — имена, фамилии, даты. «Я хочу домой… И есть хочу… И Вовку жалко», — прочел Павел Иванович. И в груди вдруг стало зябко. За этими строчками Павел Иванович увидел человека, которому плохо, очень плохо. Он хочет домой… Он хочет есть… Ему жалко какого-то Вовку, — видимо, сына…
Павел Иванович поднял глаза. По коридору, спеша, шла судья и немного виновато улыбалась. Под мышкой она несла сверток, завернутый в фирменную бумагу универмага.
В зимнем пальто и в шапочке, с этим свертком под мышкой, она выглядела не так официально, как в своем черном костюме и в белой блузке, за судейским столом. Теперь она была обычной женщиной, у которой много забот не только здесь, на работе, но и дома, в семье.
— Немного задержалась, — сказала, будто оправдываясь перед ним, судья. — Но пока, кажется, людей нет, это вы у меня молодец, дисциплинированный, раньше всех пришли.
Она начала плоским ключиком открывать дверь кабинета.
* * *
Возвращался домой он усталый, тяжело поднимался на свой четвертый этаж, лестница показалась как никогда длинной и крутой. Раздеваясь в коридоре, услышал в спальне голоса жены и дочери. Дверь приоткрылась, и выглянула дочь, оживленная, волосы распущены и падают на плечи, как у русалки. Она быстро закрыла дверь, сказала матери приглушенно, словно тайну:
— Отец…
Павел Иванович пошел в ванную, долго мыл руки, лицо.
— Папа! — позвала его дочь.
Он не спешил.
— Папа, иди сюда, — снова позвала дочь.
Он зашел в спальню, половину которой занимали две деревянные кровати, застеленные одинаковыми покрывалами и разделенные небольшой полированной тумбочкой. Возле стены громоздились два больших шкафа, а в уголке примостилось зеркало-трюмо.
Жена стояла возле зеркала, а дочка сидела на кровати, обе смотрели на Павла Ивановича с каким-то скрытым любопытством, будто ожидая чего-то от него.
Он не сразу понял, чего от него ждут, и только когда лицо жены начало меняться, когда на него стало наплывать такое знакомое выражение обиды, догадался.
На жене было новое длинное платье, сшитое из блестящего материала, то ли синего, то ли розового — электрический свет переливался на нем и скрадывал, менял цвет. Худая шея жены была открыта, руки голые.
— А-а, новое платье, — сказал он.
— Мамочка, — засмеялась дочка, — папа, кажется, не сразу и заметил, что на тебе новое платье. Стоит ли для этих мужчин одеваться, они все равно ничего не видят. — Она залезла на кровать с ногами, обхватила колени руками, запрокинула назад голову со своими распущенными волосами и опять рассмеялась.
Лицо жены из обиженного стало безразличным, видно было, что жена напускает на себя это безразличие.
— Ничего, не все мужчины такие, — ответила она. — Некоторые и замечают.
Жена сказала это с подтекстом, намекая, будто есть кто-то неравнодушный и к ней. Последнее время она делала мужу такие намеки, но он знал, что у жены, конечно, никого нет, она просто хочет набить себе цену, вызвать у него ревность.
— Правильно, мамочка, если папа не будет обращать внимания на твои платья, заведи себе ухажера. Зачем же и платья шить, если их никто не оценит!
— И заведу, — скрывая за шуткой обиду, ответила жена. Она повернулась к зеркалу, в котором отражалась вся ее фигура, оглядела себя, видимо, сама себе понравилась, потому что опять сказала: — И заведу.
Павлу Ивановичу был неприятен этот разговор, он хотел остановить жену, сказать ей: «Что ты говоришь при дочери, а еще педагог, учительница», — ему вообще не нравились вольные разговоры жены в присутствии Иры, но не хотелось ссориться, и он сказал немного смущенно:
— Не понимаю, чем я вас обидел… Я сразу увидел, что у мамы новое платье… Красивое платье, оно тебе идет, — сказал он жене.
— Правда, красивое? — смягчилась жена, ее глаза потеплели, она опять повернулась к мужу, чтоб он как следует рассмотрел ее обновку. — Красивое, правда? — то ли спрашивала, то ли утверждала она.
— Ага, красивое.
— Последняя мода… Это я сама себе подарок сделала на день своего рождения, — забыв обиду, заговорила жена.
— Да, хорошо, красиво, — повторил Павел Иванович.
Жена начала примерять к платью бусы, приложила их к шее, держа сзади руками, круглые, красные, из прозрачных шариков, посмотрелась в зеркало, повернулась боком, положила бусы на деревянную тумбочку, взяла другие, желтые, из янтаря.
— Иди переоденься, — не оглядываясь на мужа, сказала ему, — и я сейчас приду, покормлю тебя.
За столом Павел Иванович ковырял вилкой в тарелке, на которой лежали кусок жареной рыбы и три свежесваренные картофелины, ел неохотно. Жена, уже в ситцевом платье и в фартучке, стучала на плите кастрюлями, чайников и говорила:
— Надо нам с тобой еще раз пересмотреть наш списочек, сегодня вспомнила, что мы не пригласили Ходасевичей, уж два человека куда ни шло, а надо и их пригласить, иначе обидятся.
Жена уже давно колдовала над списочком, кого пригласить на свой день рождения. Фамилии людей записывались на листке старой нотной бумаги, дописывались и вычеркивались, и Павел Иванович шутил, что жена сочиняет свою симфонию, что день рождения у нее будет разыгран как по нотам.
Было несколько пар, которых они приглашали всегда, — декана и заместителя декана с женами, одну старшую преподавательницу с мужем — это по линии Павла Ивановича, из института. Жена всегда приглашала директора своей школы и завуча, тоже с женами. Другие гости менялись, Людмила Макаровна приглашала тех, кто в это время был ближе к семье, — учительницу музыки, которая учила дочь, давнюю приятельницу с мужем-поэтом, племянника-художника. С такими гостями, считала жена, застолье становится интересным, можно поговорить и о музыке, и об искусстве, а если у поэта будет настроение, то он и стихи почитает.
Павел Иванович не вмешивался в эту «симфонию» жены, он любил посидеть за красиво накрытым столом, выпить рюмку, поговорить с умными людьми и был благодарен жене за то, что она умеет все это сделать как надо, умеет удивить гостей своим кулинарным искусством, собрать приятную компанию.
Но сегодня он посмотрел на все это как бы глазами постороннего человека, глазами того же Ходасевича, которого жена забыла включить в свой списочек.
Ходасевич был его давний приятель, они когда-то вместе учились в аспирантуре и даже дружили, но Павел Иванович защитил диссертацию и теперь читает лекции в институте, а Ходасевич не защитил и вот уже несколько лет работает в издательстве обычным редактором. КТо его знает, почему Ходасевич не защитил диссертации, в институте ведь учился на «отлично», имел повышенную стипендию, и студенты, и преподаватели предсказывали ему большое будущее, предсказывали, что из него получится настоящий ученый, а этот ученый даже кандидатской не защитил и живет теперь куда более скромно, чем те, которые в институте едва переползали с курса на курс.
Правда, виноват в том был и неуживчивый характер Ходасевича, этот парень никогда не умел лавировать, всегда шел напролом.
Как бы там ни было, диссертацию Ходасевича на ученом совете забраковали, на защиту не поставили, срок аспирантуры кончился, и ему пришлось искать работу. Если бы он пошел к директору института да хоршенько попросил оставить его в институте, то, может, директор и согласился бы оставить, а там помаленьку он привел бы в порядок диссертацию и защитил бы — так многие делали, — но Ходасевич к директору не пошел, не захотел никому поклониться, а устроился работать редактором в издательстве и там, говорят, часто бунтует.
Павел Иванович считал Ходасевича неудачником и, как ко всякому неудачнику, относился к нему слегка с пренебрежением, слегка с сочувствием, но отношений с ним не порывал. Глубоко в душе жило в нем будто и уважение к Ходасевичу, который, казалось, презирает то, чем очень дорожит он, Павел Иванович. В душе он должен был себе признаться, что испугался сегодняшнего суда, испугался Зайчика не только потому, что вся эта история ложилась черным пятном на его совесть, но и потому, что эта история, если бы о ней узнали, могла выбить его из строя привычной жизни, лишить того, что с таким трудом приобреталось и чем он так дорожил, — работой, авторитетом и, наконец, благополучием, достатком. И теперь, когда жена вспомнила Ходасевича, он подумал, что все это время не только он, Павел Иванович, мог втайне презирать Ходасевича, но и тот мог презирать Павла Ивановича. Ходасевич умный, он не мог не видеть этих дней рождения, разыгранных как по нотам, когда приглашаются в основном нужные люди, и, наверное, он часто в своей как будто неудачной жизни чувствовал себя более уверенно и независимо, чем Павел Иванович со своими удачами и успехами.
И вообще этот день рождения, которому в нынешнем году жена уделяла столько внимания, показался Павлу Ивановичу ненужным. Такая ли большая радость, что тебе прибавится еще один год, особенно жене, которая этих годов боится как черт ладана. И в ответ на беспокойство жены, не надо ли пересмотреть списочек приглашенных, он ответил хмуро:
— Приглашай кого хочешь, твой день рождения.
Жена посмотрела на него удивленно, спросила:
— У тебя неприятности на работе?
Павел Иванович положил на стол вилку, отодвиул тарелку с недоеденным ужином.
— Нет никаких неприятностей. Просто нога что-то разболелась, — потер он ладонью колено.
У Павла Ивановича была прострелена нога — ранили во время войны в партизанах. Иногда, к плохой погоде, старая рана начинала ныть. Болела ли нога сегодня, Павел Иванович и не знал, — кажется, нет, — но надо было как-то объяснить жене плохое настроение, и он сослался на ногу. Но как только сказал, что нога заболела, почувствовал, будто она и в самом деле ноет, болит колено.
Жена заговорила с сочувствием:
— Так ужинай и ложись, я скипидаром натру тебе ногу.
Павел Иванович уже сам прислушивался, болит нога или нет. Минутами казалось, что болит, а потом боли не чувствовалось.
— Нет, не надо натирать. Сама пройдет.
После ужина, слегка прихрамывая, он пошел в гостиную, взял со столика свежие газеты, направился с ними в спальню, лег на свою кровать, включил лампу, стоявшую на тумбочке между кроватями. Он листал газеты, пробегал глазами заголовки, но не понимал даже заголовков. Мешала музыка — дочь опять играла в своей комнате. Очень захотелось закурить, но он уже три года как бросил курить, гордился своей выдержкой, в доме не было сигарет, да и вообще если б он закурил, жена испугалась бы, поняла бы, что у него что-то случилось, начала бы расспрашивать. А о том, что случилось, он не мог рассказать никому, надо было самому все пережить и, если можно, придумать что-то такое, чтоб и самого себя не выдать, и помочь этому человеку, Зайчику.
Он глянул на будильник — было только восемь часов вечера, спать так рано он не ложился, работать с таким настроением тоже не мог, — а он начал писать докторскую диссертацию, — и Павел Иванович лежал, смотрел в потолок, думал.
В спальню вошла жена, уже без фартука, проходя мимо зеркала, посмотрела на себя, поправила волосы, подошла к кровати, на которой лежал муж, села возле него.
— Ну как твоя нога? — спросила с сочувствием. — Может, все-таки натру?
Она положила мягкую, еще влажную от воды ладонь ему на лоб. Рука у жена была мягкая и голос ласковый, Павлу Ивановичу вдруг захотелось ей все рассказать и попросить совета, что ему делать. Он посмотрел жене в лицо. Все на этом лице было ему очень знакомое — и зеленоватые глаза, и морщинки возле них, и слегка выпуклый лоб с прядкой крашеных волос, тонкие, без помады губы, суховатые и бледные. Кажется, все на ее лице было знакомое и свое, но где-то глубоко в глазах жены жило и другое — холодное и жестокое. Павел Иванович знал это, оно выплывало и надолго застывало в глазах жены, когда они ссорились, и жена становилась будто чужая. Он тогда думал о жене: если ты за мелочь можешь так злиться, днями не разговаривать, можешь становиться такой чужой, то что было бы, если б я провинился перед тобой по-настоящему и ты узнала бы…
И он отвел глаза от лица жены, сказал:
— Нет, не надо натирать, само пройдет.
— Ну, смотри. — Жена сняла руку с его лба.
2
Его будто толкнул кто-то, и он открыл глаза, проснулся.
Стояла глубокая ночь, еще не пошли по улицам машины, в доме напротив светилось только одно окно. Павел Иванович повернулся на другой бок, закрыл глаза, чтоб опять уснуть, лежал тихо, стараясь ни о чем не думать, заставлял себя — спать, спать — но перед глазами всплыла стриженая голова Зайчика, он увидел его ухмылочку и содрогнулся. Понял, что опять не уснет, опять промучается всю ночь до утра, а днем будет ходить как пьяный, как больной.
Которую ночь просыпается он часа в три и не спит — думает, вспоминает.
Вспоминает городок в Западной Белоруссии, где он очутился после расформирования партизанского отряда. Городок был зеленый, чистый, почти целый, с мощеными улицами и тротуарами, сделанными из каменных плиток, со сквериком в центре, с красным костелом, огороженным узорчатой оградой, двухэтажным зданием школы, где при поляках была гимназия. Ему дали комнатку, метров десять в деревянном домишке на окраине местечка, теперь он уже не помнит, где взял кровать, стол и кресло, откуда у него появились подушка и одеяло.
Сам он был тогда еще не Павел Иванович, а просто Павел, Павлуша, худой, высокий двадцатидвухлетний парень, хотя и обстрелянный, но еще глупый, наивный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12