интернет-магазин сантехники 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Тон его был так прост и естествен, что, не знай я, что он белогвардеец и предатель, я принял бы его за самого открытого и честного человека.

2
По дороге в город я обдумывал, куда прежде всего направиться: к Паше ли, чтобы рассказать ему о казни Погребнякова, или раньше выполнить поручение Толмачева. Вначале почти автоматический привычный рефлекс толкал ехать к Паше, но с приближением к городу мне все меньше хотелось ехать к нему. Молчание и бездеятельность Паши стали угнетать меня, в особенности со времени его посещения лагеря. Чего он ждет, или, может быть, вернее, чего ждут те, от кого это зависит? Ведь все ясно. Налицо изменнические сношения, перевозка оружия, принятие на работу в лагерь отъявленных белогвардейцев. Ждете еще, чтоб эта белая банда устроила резню? И почему Паша ничего не говорит? Это все больше действовало мне на нервы и задевало самолюбие.
Да и как я смогу повидаться с Пашей, не вызвав подозрений Листера? Так постепенно, совершенно непроизвольно, возникло решение не ехать на этот раз к Паше, и, по мере того как это решение созревало, меня охватывала нетерпеливая дрожь ожидания встречи с сокровищами индийского искусства.
В городе я направился прямо в филиал Географического общества, и, когда сказал там, что прислан Толмачевым для осмотра керамики, мне устроили прием, никак не соответствовавший ни моим годам, ни знаниям, и этим немало смутили меня.
Лишкин счел необходимым справиться о моем имени, отчестве, и я только и слышал от всех: «Пожалуйста, Глеб Иванович», «Вот пройдем сюда, Глеб Иванович», — и я еще больше конфузился, поскольку так торжественно меня еще до сих пор в жизни не величали.
Я сравнительно хорошо знал коллекции индийской керамики в Эрмитаже; имел свои вкусы и предпочтения и даже разные теории, наивности и фантастичности которых я теперь, конечно, стыдился бы. Я, например, не мог оторваться от керамики с растресканной глазурью (так называемые кракле). У меня было поэтическое, юношеское ощущение, что мастер-гончар вкладывал мысль в каждую клеточку, хотя я отлично знал, что растрескивание поверхности объясняется неодинаковым коэффициентом сжатия глазури и черепка при охлаждении, но не желал об этом думать.
При осмотре коллекций из восьмидесяти с лишним ваз и блюд, что мне показали, две трети оказались дешевыми европейскими, главным образом польскими, подделками под индийскую керамику, остальные — хотя и индийским, но ходовым рыночным товаром. Лишкин и другие краеведы были весьма разочарованы результатами моей экспертизы. Они предполагали, вернее, надеялись на то, что коллекция окажется, в меру богатства хана и соседства с Индией, редкой и ценной.
После осмотра «фарфора» само собой случилось, что Листер, Лишкин и я остались одни.
— Я слышал очень лестные вещи о вас, Илья Михайлович, — обратился к Лишкину Эспер Константинович.
Тот сразу заволновался, руки непроизвольно дрогнули, лицо покрылось легкими пятнами.
— Зачем же? От кого? — пролепетал он.
— От Владимира Николаевича, конечно. Он сказал нам, что вы один из лучших палеографов в нашей стране.
— Да что вы? Вот уж лучший! Как это легко у вас! — протестовал Лишкин.
— И говорят, вы знаток бумаги, помимо всего прочего. Вот я хотел спросить вас: что это за бумага, может быть, древняя?
Осторожно, двумя пальцами, Листер вытащил из грудного кармана кусочек бумаги, развернул и подал Лишкину. Неужели тот самый, который нынче утром Борис передал Листеру, предупредив, что это важнейший документ, его новый паспорт?
Я впился глазами в малюсенький обрывок тончайшей бумаги, вроде папиросной, и, сколько я мог видеть, на нем абсолютно ничего написано не было.
Лишкин преобразился. Он весь собрался, рот сжался, глаза стали пристальными и острыми. Перед нами был мастер на работе.
— Где вы это взяли? — метнул он вопрос в Листера.
— Даже не могу вам сказать, — медленно и уклончиво протянул Листер. Как он владел собой! Взглянет он сейчас украдкой на меня? Нет, не взглянул. Значит, не подозревает.
— Это не древняя бумага, а новая полуфабричная, и не среднеазиатская и не русская.
— Какая же? — спросил Листер.
— И не европейская, — неумолимо продолжал Лишкин. — Это рисовая бумага, какую делают по всему Востоку. Волокна и жилки (они почти не видны), несколько усиленная и совершенно равномерная отбелка с применением небольшого количества химикатов заставляют думать...
Лишкин замолчал. Я бросил взгляд на Листера. Лицо его было тяжелым, как будто вылитым из чугуна. Неужели эти вещи так много значат?
— Что думать? — глухим, низким голосом переспросил он.
Лишкин смотрел на бумагу, не изменяя выражения лица, ни поворота головы, как будто бы говорил сам с собой, со своими знаниями. Вопросы извне в этот момент ничего не значили.
Только сейчас Листер заметил меня. Он быстро повернулся.
— Глеб, — сказал он, — подите, пожалуйста, скажите, чтоб запрягли, мы сейчас едем.
Распоряжение было явно выдуманным: лошадь никто и не распрягал. Он просто хотел от меня избавиться.
Но деваться некуда. Я медленно двинулся, стараясь не упустить, чем закончит свое заключение Лишкин, и расслышал:
— ...Да... — повторил Лишкин, — усиленная отбелка бумаги ручной выработки с применением фабричных химикатов наводит на мысль, что бумага эта скорее всего...
Проклятый гробокопатель... Он тянул и тянул, и последнее заключительное слово я не расслышал. Я сделал было движение назад, чтобы поймать его, но было уже поздно.
Еле слышный вздох облегчения вырвался из груди Листера. Что значила вся эта сцена?
— Вы, видимо, все же громадный знаток, Илья Михайлович. Позвольте, я вас возьму под руку, и погуляем, я еще кое о чем хотел спросить вас... Глеб, чего же вы не идете? — вновь заметил меня Листер. — Да, Глеб, кстати, ведь здесь хорошая библиотека и русских и иностранных книг. Посмотрите, что есть, и возьмите для меня, если найдете что-либо французское, я бы с удовольствием почитал.
Без дальнейших церемоний он увлек покорного Лишкина, и я остался один, немало озадаченный всей этой сценой.
Коллеги Лишкина были настолько убиты результатами моей экспертизы, что, когда я передал им просьбу Листера, покорно указали на несколько стоявших в углу ящиков с неразобранными иностранными книгами и предложили отобрать, что я пожелаю.
— А что это за книги и откуда? — спросил я, пока их подтаскивали ближе.
— Часть из губернаторского дома, часть от уехавших местных купцов. Кажется, есть французские, — ответили мне.
На дне действительно лежало много французских книг, и вот тут я испытал стыд и был наказан за то, что превозносился над своими старшими коллегами знанием индийского искусства. Я не знал французского языка, но я так красовался и щеголял перед ними своими познаниями в другой области, что теперь мне было стыдно в этом признаться. Как жаль, что книги не оказались на немецком, на английском или хотя бы, что, конечно, немыслимо было ждать, на санскрите. Я перебросал несколько десятков книг, боясь вслух прочесть названия и выдать свое невежество неверным произношением. Брать наугад тоже было нехорошо, так как это значило в случае неудачного выбора осрамиться перед Листером.
К счастью, очень скоро я наткнулся на целый ряд книг Вольтера, взял одну, поблагодарил и отправился домой.

3
Как ни странно, но последующие недели полторы в лагере были опять полны прежнего покоя, которому, правда, я уже не доверял. Я как-то непроизвольно вернулся к своим санскритским книгам и занятиям, перекатывал часами свои шарики в ладони, совершенствовался в каллиграфии и литературе. Как будто забылись мрачные события последних дней: и казнь Погребнякова в траве, и покушение на жизнь грека в макбаре, и даже караулившая нас со всех сторон измена.
Листер с утра выходил к раскопу, отбирал пробы грунта, что-то измерял и записывал в журнал или сидел у себя над книгами и картами. Борис был тише воды, ниже травы. Однажды я слышал, как он просился в город и как жестоко Листер ему отказал. На меня Борис почти не глядел, и в самом виде его было что-то прибитое и пристыженное.
В мои планы не входило выдать Листеру и Борису, что я знаю или подозреваю что-либо о них. Поэтому я считал нелишним от времени до времени встречаться с ними и вести обычный разговор, по большей части на отвлеченные темы.
Однажды, когда я зашел в палатку к Листеру, он полулежал на койке и на коленях у него был привезенный мной томик Вольтера. Мы заговорили об Индии. Это, как всегда, было увлекательно. Он попросил рассказать, чем меня привлекает индийская литература. Я ответил ему, что она на первый взгляд кажется довольно однообразной, и, чтобы ее понять и ею насладиться, надо в нее вжиться. Тогда то, что хотел сказать художник, доходит до читателя, если, конечно, тот сам немного художник; оживает вся сцена, и, как говорил нам наш старый профессор — блестящий знаток Индии, — «мчатся кони и колесница царя, слышны приветственные клики, пышно цветут цветы, шелестят деревья, на них поют птицы, а в напоенном благоуханием воздухе, раскаленном полуденным солнцем, жужжат пчелы, струятся тихие и горячие любовные речи. Сплетается чудный рассказ. Это жизнь с ее бесконечными повторениями, всегда в чем-то ином, как бесконечные повторения и вариации восточного орнамента...»
Листер задумался и после нескольких минут молчания попросил изложить разницу между двумя основными системами взглядов индийской философии. Я, как мог, сделал это. Я не считал его ученым, и замечание, которое он обронил по этому поводу, заставило меня почти вздрогнуть:
— Что же, это ведь как в классической философии, противопоставление между подходом, методом и взглядами Платона и Аристотеля?
Это было в точности то, чему нас учили в университете.
— Да, — потянулся он, — все это очень интересно. Как я жалею, что в свое время в Гейдельберге не обратил достаточно внимания на индийскую философию.
Он учился в Гейдельберге? Что еще он делал? Где еще бывал?
Я сказал ему, что его слова совпадают с тем, что мы слышали от нашего профессора, который учил нас, что каждый европеец по складу ума и духовным наклонностям последователь либо Аристотеля, либо Платона, и в зависимости от этого попадает в одну из двух больших категорий — либо научный рационализм, либо художественный идеализм.
— Да, — заметил он, — но знал ли ваш профессор, что это все же слишком узко? Есть еще третья система взглядов, совсем отличная и, может быть, гораздо более плодотворная...
— Какая же? — жадно спросил я.
— Ну, Гераклит, например... Вы слышали про диалектику?
Наш разговор был прерван появлением Бориса. У него был взволнованный вид, и он, видимо, хотел что-то сообщить. Помешать ему не входило в мои планы. Я направился к выходу.
— Куда же вы, молодой человек, — остановил меня Листер, — чего вы это вдруг бежите в панике? У нас секретов нет.
«Нет, — подумал я с презрением. — Вы думаете втирать мне очки философией и водить за нос, как дурака. Но погодите...»
— Я пойду кое-что поделаю, — сказал я.
— Возвращайтесь скорее, мы с вами еще не договорили, — бросил мне вдогонку Листер.
Я прошел к себе в палатку и стал наблюдать сквозь отдернутую полу. Через несколько минут Борис вышел, прошел к краю лагеря, но не вывешивал полотенце и стоял, ничего не делая. Я сообразил: он ждет, когда я вернусь к Листеру, — что я немедленно и сделал. Я вышел, посвистывая, чтобы Борис знал, что я ухожу. Однако я умышленно замешкался у входа в палатку Листера.
— Что, Эспер Константинович, я вам не помешаю?
— Да нет, входите, входите.
— Может быть, вы это просто из вежливости? — тянул я и глянул в направлении Бориса.
В руках у него было желтое полотенце. Так! Я вошел к Листеру, и мы продолжали разговор.
— Чего вы это там завозились? — остро посмотрел на меня Листер.
Я немного смутился:
— Да нет.
— Садитесь, Глеб, — сказал он. — Да, я забыл поблагодарить вас за Вольтера.
— Что, вы любите его? — спросил я.
— Да, я старый вольтерьянец, — ответил он, и ответ его вновь поразил меня. Да, этот представитель старого офицерства явно был не лыком шит. — А вы поклонник Вольтера? — спросил он меня.
Прикидываться было не место:
— Я его мало знаю.
— Между прочим, Вольтер хорошо входит в струю нашего прерванного разговора. Мы говорили, что в древности существовала антиномия между системами Платона и Аристотеля. Вы, конечно, знаете, что в восемнадцатом веке во Франции эта антиномия выплыла в виде противоположности между взглядами Вольтера и Руссо!
— И вы сторонник Вольтера, — вставил я, не зная, что сказать.
— И Вольтера, — ответил он, не раскрывая смысла своего ответа. — Хотите, возьмите почитать. — И он протянул мне книгу.
Я покраснел:
— По-французски? Это не пойдет.
— Как, вы не читаете по-французски? — искренне удивился он.
После небольшой паузы он прибавил:
— Вы знаете, в этом томе философские сказки, такие, что диву даешься. Это вчерашний или сегодняшний, а иногда завтрашний день. Скажите, Глеб, вы любитель рассказов о сыщиках, о погоне за преступниками, о раскрытии заговоров?
Я похолодел. Так вот куда он повернул разговор! Идеализм, Вольтер, а сейчас...
— Да, читал кое-что, — ответил я одними губами.
— Ну, не скромничайте. Вы, наверно, знаете Конан-Дойля вдоль и поперек и не раз сами хотели быть Шерлоком Холмсом?
Итак, он все знает. Он знает, как я следил за ним, и точно так же, как я раскрыл его, он раскрыл меня. И он обратил внимание на то, что я замешкался у дверей и выглянул посмотреть, что делает Борис. И, возможно, они подозревают, что я играл какую-то роль в смерти Погребнякова, в особенности в связи с тем фотографированием.
Наступила страшная минута. Что делать? Как отвечать?
Между тем Листер как ни в чем не бывало продолжал терзать мои нервы:
— Да я и сам восхищался Шерлоком Холмсом, и он долго был моим героем. Да и чьим он не был в свое время? Я считал Конан-Дойля гением, и не за то, что он выдумал Шерлока Холмса — хотя позже я узнал, что он не был выдуманным, а был списан Конан-Дойлем с его коллеги, тоже врача, — а за блестящее применение логического метода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я