https://wodolei.ru/brands/Radaway/premium-plus/
– Когда ты оправишься от первого потрясения из-за того, что тебя превратили в барана, и к тебе возвращается мало-помалу твое собственное милое «я», необходимое и обязательное для каждого смертного, худшей вещью во всем этом деле, по-моему, становится ожидание. Малое ожидание и большое. Ждешь еды, ждешь прививки, ждешь осмотра, ждешь увольнительной. Затем – большое ожидание: ждешь писем, ждешь, куда тебя отправят дальше, ждешь, чтобы война скорей кончилась, и, конечно, больше всего хочешь знать, убьют тебя или ты жив останешься. Ты, верно, помнишь этих ребят в джипе, что в темноте скатились с обрыва, ну, так они были за тысячи миль от войны, но тоже гадали, останутся они в живых или нет, – и вот, не остались.
Мы сидели на наших койках в караульном помещении. Это не тюрьма, как думают многие, а просто комната или здание, где ребята из караула ожидают очереди заступить на пост и где они сидят или спят четыре часа после двух часов пребывания на посту. Мы с Джо Фоксхолом ждали грузовика, который должен был прийти через десять минут и отвезти нас на посты.
– Вся наша жизнь, – говорил Джо, – одно сплошное ожидание. Всякий человек, облеченный в бренную земную оболочку, ждет, конечно бессознательно, пока эта оболочка износится и в прах обратится. Словом, ждет смерти. Но так как он знает, что ему положено распоряжаться своим телом еще тридцать или сорок лет, он принимается ждать чего-нибудь другого. Юношей он ждет, когда станет мужчиной. Потом ждет жены. Потом – сына. Потом ждет, когда сможет с ним разговаривать. Или, если он не захочет с самого начала ждать жену, он ждет девушку, которая повлияет на все его существо, заставит его почувствовать, что он нечто большее, чем продукт смешения нескольких жидкостей, переливающихся в его теле, нечто большее, чем глупое, слабое, смешное животное в пиджаке и брюках; заставит его почувствовать себя бессмертным. Иными словами, он ждет переживаний, ждет влюбленности, ждет мудрости, которая, как он думает, приходит с любовью. Или, если он не хочет ждать ни жены, ни любовной мудрости, может быть, он ждет, что сделает нечто значительное, выйдет в люди, как говорится; создаст себе известность в обществе, в народе, а не только в своей семье или в тесном кругу друзей и, по сути дела, прославится перед Богом: напишет песню, совершит откровение в науке или поэзии, раскроет истину и снищет благословение божие. Но все сводится всегда к одному: он хочет жить. Он хочет выиграть ставку. Он знает, что рано или поздно умрет, но хочет преодолеть самое смерть, если сможет. Все, чего мы достигли на этом свете, возникло из борьбы человека со смертью: наши песни, наша поэзия, наша наука, все наши истины, наша религия, наши танцы, наша правительственная система – все, все на свете; торговля, изобретения, машины, пароходы, поезда, самолеты, оружие, комнаты, окна, двери, дверные ручки, одежда, кухня, вентиляторы, холодильники, башмаки… Ты следишь за моей мыслью?
– Разумеется, слежу, – сказал я. – Но как тебе удалось постичь всю эту премудрость?
– Как? Я же тебе объясняю. Я хочу, чтобы Бог мне улыбался. Хочу быть красивым. Хочу, чтобы при взгляде на меня у детей сияли глаза. Хочу, чтобы меня любили прекрасные женщины. Хочу жить так славно и благородно, как это только возможно при моей шкуре, напиханной всяким паршивым хламом.
– Ты что, изучал философию в Калифорнийском университете?
– Философию? – сказал Джо с презрением. – Самого себя – вот что я изучал в университете. Но и до сих пор еще не очень-то много знаю и каждый день узнаю что-нибудь новое. Но чем больше узнаю самого себя, тем больше и тебя тоже.
– Как это так?
– А вот так: что ты, что я – ведь это одно и то же. И не только ты да я, одни мы с тобой, а и все другие, кого ни возьми: Какалокович, Лу Марриаччи, Гарри Кук, Вернон Хигби и миллионы других людей во всем мире, которых мы с тобой никогда не видали, да и вряд ли увидим.
– Ты хочешь сказать, все люди на свете такие же самые, как и мы?
– Да.
– И эскимосы?
– Да.
– И китайцы?
– Да, абсолютно все.
– И немцы?
– Все, все!
– И японцы?
– Ну да, – сказал Джо, – как ты не понимаешь? Мы с тобой – это пара японцев.
Тут Джо умолк, и я понял, что теперь мой черед сказать что-нибудь, но я не знал, что мне говорить, потому что только сегодня на занятиях лейтенант сказал, что японцы – это обезьяны, а не люди. Он сказал, что они трусы. Сказал, что они людоеды. Что они не такие, как мы. Что они сражаются не за свободу, а за своего императора, а император у них сумасшедший. Сказал, что они все фанатики и готовы подохнуть как собаки, целыми тысячами, за своего императора, которому поклоняются, как Богу. И еще, сказал лейтенант, мы должны понимать, против кого мы воюем, должны научиться ненавидеть врага, чтобы убить его, когда встретимся на поле боя. Я не знал, что сказать Джо Фоксхолу.
– Понял, что я тебе говорю? – спросил наконец Джо.
– Не знаю точно, – отвечал я.
– Да ты послушай, – сказал Джо. – Все люди на свете такие же, как и мы, и все они ждут одного – смерти. А тем временем живут вот так, как я тебе рассказывал. Так вот, если ты ненавидишь себя – что ж, тогда можешь ненавидеть и японцев. Можешь ненавидеть немцев и итальянцев, венгров, болгар – всех, кого хочешь. Что до меня, я ненависти к себе не питаю и не вижу, зачем это нужно. А раз это так, то я не могу ненавидеть и никого другого. Может быть, мне и придется когда-нибудь убить человека, для того чтобы он не убил меня, но, черт побери, чего ради мне его ненавидеть? Да пропади я пропадом, если, убив человека, подумаю. что сделал доброе дело. Будь я проклят, если подумаю, что сделал этим что-нибудь для себя, для тебя, для своей семьи или твоей, или для родины, или для мира, для истины, для искусства, для религии, для поэзии… Понял теперь?
– Кажется, да, – сказал я. – Ты убежденный противник войны, верно. Джо?
– Ерунда, – сказал Джо. – Плевал я на убеждения. Противиться войне, когда она развязана, – это все равно что противиться урагану, который оторвал твой дом от земли и уносит его в небеса, чтобы потом грохнуть оземь и расплющить с тобой вместе. Если ты против этого протестуешь, то уж наверняка убежденно. Да и как же, черт возьми, иначе? Но что толку от этого? Ураган – дело рук божьих. Война, может быть, тоже – я еще не знаю как следует. Но подозреваю, что она – дело рук человеческих. Я войны не люблю. Ненавижу ее всею душой. Но когда меня подхватил ее чудовищный экскаватор, что я могу поделать? Разве только надеяться, что останусь в живых. И я надеюсь, можешь не сомневаться.
В это время подошел грузовик, мы взяли свои винтовки, вышли вместе с остальными ребятами и взобрались в кузов. Мы с Джо сели рядом. Не знал я, что ему сказать, предложил сигарету, он ее взял. Я поднес ему огонька, закурил сам. Он глубоко затянулся и сказал:
– Мы все ждем смерти, а сигареты помогают нам ждать.
Время близилось к полночи. Заступали на пост мы ровно в двенадцать, потом в течение двух часов обходили свой участок, а потом грузовик нас забирал и отвозил обратно в караулку, где мы могли отдыхать и спать четыре часа. В шесть утра мы опять заступали на пост – еще на два часа.
– Хорошая вещь сигареты, – продолжал Джо. – Без них люди и воевать не станут. Понимаешь, они слегка одуряют, ровно настолько, чтобы ты мог поддаться еще большему одурению, но не доходил до безумия. Что-то в тебе не хочет, чтобы тебя убивали, и приходится его успокаивать, заглушать небольшими дозами смерти – сном, забвением, дурманом – при помощи табака, алкоголя, женщин, труда или чего бы там ни было. Приходится все время ублажать это что-то, потому что оно ужасно чувствительно. Оно возопит в тебе, если не усыпить его вовремя. Обычно мы его убаюкиваем по не очень серьезным поводам, но на войне положение посерьезнее, и ты вынужден усыплять это нечто всеми доступными средствами и подчас доводить его до полного бесчувствия, если уж очень солоно придется. Но беда, если ты потеряешь меру и, вместо того чтоб его усыпить, убьешь его. Ибо этим ты убьешь самого себя – тело твое еще будет жить, но истинная жизнь в тебе умрет, и это самое страшное, что может случиться с тобой во всей этой дурацкой истории.
Глава 6
Весли жаждет любви и свободы, а сержант Какалокович позорит военный мундир
Мы прибыли на участок, который я должен был охранять. Я попрощался с Джо и сошел с грузовика.
– Всю нашу жизнь, – сказал Джо, – мы только и делаем, что ждем. Два часа ты будешь ждать, когда наконец эти два часа пройдут. За два часа на миллион лет состаришься.
– Увидимся, когда они пройдут, – отвечал я.
– Ладно, – сказал Джо. – Гляди почаще в небо, не забывай.
– Ладно, – ответил я.
Я сменил на посту Лу Марриаччи и тщательно проделал все формальности, а Лу удовлетворенно кивал головой: он принадлежал к числу людей, которым доставляет удовольствие наблюдать, как другие делают что-нибудь глупое. Когда все формальности были выполнены и Лу обошел со мной участок, чтобы я знал, что мне охранять, когда я официально заступил на пост, а Лу стал персоной неофициальной, он сказал:
– Ну, малый, не усердствуй понапрасну. Не вздумай пугаться и стрелять в первого прохожего, которого ты принял за шпиона – он, бедняга, может, и рта раскрыть не сумеет со страху, перепугавшись не меньше тебя.
– Ладно, Лу, – сказал я.
– Таким, как ты, всегда нужно стараться, как бы в беду не попасть, – продолжал Лу. – Убивать никого не надо. Попроси человека по-хорошему удостоверить свою личность, и пускай себе идет спать. Это будет, наверно, свой брат рядовой, бредущий в казармы из города, так ты его смотри не убей. У него мама есть.
– Ни в кого я стрелять не буду, – отвечал я.
Ребята из грузовика закричали Лу:
– Давай, давай, поехали! Не можем мы болтаться тут всю ночь!
– Я пойду пешком! – прокричал им Лу в ответ. Он отдал одному из ребят в машине свою винтовку, водитель включил скорость, и машина загрохотала по шоссе.
Я думал, Лу отправится в караулку сейчас же, но он остался, зашагал со мной в ногу и начал болтать.
– Тихо, тихо, малый, не спеши, – говорил он. – Два часа – это долгое время. Торопиться некуда, все здесь под рукой. Знай топчись все кругом да кругом.
Я сбавил шаг. Видно, я расхаживал слишком быстро для часового. Нести охрану не значит гулять, это значит сторожить, быть всегда начеку.
Ноябрь был на исходе, погода стояла холодная, ясная, и; таким одиноким чувствует себя в это время человек, о чем бы он ни задумался, так печально и грустно ему, как это бывает только в детстве на Рождество, когда и сам не знаешь, о чем печалишься.
На небо можно было заглядеться, что и говорить. Таким широким и глубоким я его еще никогда не видал. Звезд пока зажглось не больше чем с полдюжины, но все они были крупные, яркие и красивые. Я был еще под свежим впечатлением всего того, что наговорил мне Джо про ожидание, и я не мог не удивляться звездам: как долго они ждут, сколько лет уже прождали и сколько сотен лет еще будут ждать после того, как на земле умрет и будет позабыт последний человек, – для них все остается по– прежнему.
– О чем это ты размечтался? – спросил меня Лу.
– Так, ни о чем, – сказал я.
– Так куда же ты идешь, как ты думаешь?
– Что значит – куда?
– Ты забрел за черту участка.
Лу провел меня обратно на участок и сказал:
– Мне нужно кое о чем с тобой потолковать.
– Но это против устава – гулять с часовым, ведь я сейчас на посту.
– Знаю, – сказал Лу, – но ты не беспокойся, со мной не пропадешь. Кругом ни души. Если кто-нибудь появится, я исчезну.
Участок, который я охранял, был около квартала в длину и с полквартала в ширину и весь был заставлен армейскими грузовиками и платформами. Двумя кварталами дальше виднелся ряд новых, недостроенных казарм, а за ними уже не было ничего, кроме открытого поля и леса, куда я иногда уходил, чтобы побыть одному. Это был крупный лагерь в глубине страны, милях в семи от Сакраменто, его пересекали несколько проездов и автострада, где в эти ночные часы не было почти никакого движения.
Изредка вдоль автострады, к западу от нас, мелькали огоньки, и я гадал, кто бы это мог быть и куда идет машина. Я завидовал этому человеку, его свободе, тому, что у него есть автомобиль, что мчится он в эти ночные часы по пустынному шоссе, что есть у него дом и семья, есть куда ехать. Я представлял себе – вот он, один в тайном мире любви, зимней ночью приезжает домой на машине, ставит ее под навес, входит в дом, к жене, на кухонном столе его ждет ужин. Вот он привлекает жену к себе и целует, а потом сидит с ней за столом и тихо беседует – не о чем-нибудь серьезном, таком, что говорил Джо Фоксхол, а просто о всяких мелочах – где он был и что делал. Я даже как будто слышал, как он говорит, и я знал, что они вовсе и не думают ждать смерти. «О милая, вот мы и опять вместе!» И я чертовски хотел быть мужчиной. Хотел быть тем, который там сидел. Чертовски хотел быть дома, со своей женой. Я представлял себе: война кончилась, и это я там сижу за столом. «О дорогая, война позади, и вот опять ноябрь, и студеное небо, и яркие звезды, любимая! И это все, что нам нужно, и никто нас больше не потревожит».
Я так далеко унесся в своих мечтах об удивительном счастье одних людей и о злосчастье других, что, видно, совсем позабыл, где я и зачем нахожусь, потому что Лу вдруг схватил меня за плечи и встряхнул – и тут же исчез. Я увидел, что кто-то идет, и, так как я обязан был его окликнуть, я сказал:
– Стой! Кто идет?
Однако голос мой прозвучал так слабо, что я вынужден был повторить оклик. Но человек и после этого продолжал идти, и я оробел; я-то думал, что он остановится и ответит, а тут я не знал что делать. Наверное, Лу сообразил, что происходит, потому что он вдруг откуда-то выскочил, вырвал у меня из рук винтовку, крикнул: «Стой!» – и человек остановился.
Тогда Лу потребовал, чтобы неизвестный назвал себя, и тут оказалось, что это сержант Какалокович своей собственной персоной, пьяный и глухой к голосу закона и порядка.
– Ах ты старый сукин сын, – сказал Лу. – Застрелить бы тебя – и дело с концом.
– Застрелить? Меня? – вопросил Какалокович.
1 2 3 4 5 6 7