https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/
Несмотря на это, я не был расположен идти в армию. Я был расположен не идти.
Одно время я подумывал сбежать куда-нибудь в горы и переждать, пока война кончится. Однажды я даже собрал кое-какие вещи, связал их в узел и сел в трамваи, чтобы выехать подальше за город. Потом я вышел на автостраду и на попутной машине проехал шестьдесят миль к югу, до Гилроя. Но, осмотревшись как следует, я убедился, что кругом все тоже самое: все ужасно взбудоражены и только и говорят что о войне; какое– то всеобщее болезненное возбуждение, даже смотреть противно. Зашел я в кафе, съел рубленый шницель, выпил чашечку кофе и отправился с попутной машиной восвояси. Ни одной душе я не открылся в том, что сделал. Никому не рассказал о том, как на обратном пути я оглядывался на прибрежные горы, где хотел переждать войну, и как почувствовал себя таким одиноким, беспомощным, таким неприспособленным, жалким и пристыженным, что возненавидел весь мир, а ведь ненависть мне чужда, потому что мир – это люди, а люди слишком трогательны, чтобы их ненавидеть. В те дни я избегал людей, в назначенный час явился на Маркет-стрит, 444 и был зачислен в армию.
Но теперь все это – древняя история, а я не собираюсь ворошить прошлое. Когда-нибудь и вся война станет древней историей; интересно, что будут говорить об этой войне. Очень хотелось бы знать, чем все это кончится. Я ничуть не удивлюсь, если война и в самом деле окажется поворотным пунктом, как говорят по радио. Но вот в чем беда: если немножко пораскинуть мозгами, то придешь к заключению, что поворотным пунктом в нашей жизни может быть все что угодно, и единственно, что важно в вопросе о поворотном пункте, это от чего и к чему поворот. Если ниоткуда и никуда, то какой толк в этом поворотном пункте? Может быть, его следует просто игнорировать, хотя я не вижу, каким образом кто-нибудь, кроме калеки или сумасшедшего, может игнорировать войну: ведь рано или поздно придет вам по почте конверт, и стоит его только распечатать, как в вашу жизнь ворвутся всяческие осложнения.
Пока не началась война, никто во всей стране и не подозревал о моем существовании, никому не было до меня дела. Никто не приглашал меня засучить рукава и помочь в разрешении мирных проблем. А между тем я был все тот же человек и всегда нуждался в небольшой сумме наличными. Но вот пришла война, и вся Америка воспылала ко мне родственными чувствами. Как тут не усомниться в тех, кто задает тон: все-то они улыбаются, никогда не унывают и слишком уж рвутся в герои, тогда как люди в солдатской форме ходят растерянные, подавленные и улыбаются, только если ничего другого не остается; они никогда не бывают такими ужасными оптимистами, потому что не очень-то ясно представляют себе, что вокруг происходит, и что все это значит, и как оно может отразиться на их собственной судьбе; они вовсе не торопятся в герои, так как знают, что стоит чуть-чуть промахнуться, и герой превратится в мертвеца. А когда все это сознаешь, трудно веселиться от души.
Генри Роудс, с которым я провел на распределительном пункте первые дни пребывания в армии, не раз мне говорил: «Это просто полицейская ночлежка, Джексон, а мы с тобой – пара бродяг».
Генри Роудс был по специальности бухгалтер-эксперт и работал, пока его не забрали в армию, в каком-то учреждении на Монтгомери-стрит в Сан-Франциско. Он был уже не мальчик. Ему было сорок три года, но в эти дни забирали всех подряд.
Я уже сказал, что намерен говорить все, что думаю, без стеснения. Так вот, как раз наступило время высказать кое-что, что я считаю правильным, а я, как назло, смертельно боюсь. Ну я-то боюсь, потому что я в армии, но какого черта бояться людям, которые в армии не находятся? Стоит только начаться войне, как каждый будто забывает все, что он когда-либо знал, даже сущие пустяки, – прикусит язык и рта раскрыть не смеет, как бы его ни мутило от всей этой лжи, которой его пичкают с утра до вечера.
В армии вас запугивают до смерти с первых же дней. Прежде всего вас пугают военным судом. И речи нет о том, чтобы отнестись по-человечески к тем трудностям, с которыми вы сталкиваетесь на каждом шагу; вам просто угрожают смертью, и все. Об этом вам твердят, уже когда вы подымаете руку для принесения присяги. Рука ваша еще не опустилась, вы еще не вступили в ряды армии, а вам уже грозят: «… карается смертной казнью». А ведь армия отныне – ваша родная семья. Вы приходите в замешательство, когда узнаете, какое наказание подстерегает вас на каждом шагу. Конечно, вряд ли когда-нибудь это наказание применяют на деле, но слово «смерть» отныне нависает над вами постоянной угрозой; оно заключено в самой идее армейского закона и порядка, им проникнуты все мелкие докучливые правила, которые так легко нарушить. Скажем, если вам среди дня вздумается выйти попить воды, то это называется «самовольной отлучкой» и за это весьма серьезное преступление полагается наказание, именуемое «наряд вне очереди», что по сути та же смертная казнь. Или, допустим, вы моетесь под краном, вместо того чтобы наполнить шайку, – опять-таки вам наряд вне очереди, но это просто другое название для убийства, насколько я могу судить по себе. Пройдет каких-нибудь полгода, как вы приобщились к подобному закону и порядку, и если вы не будете запуганы насмерть, не озлобитесь или не впадете в отчаяние, значит, вы куда более крепкий человек, чем я. Потому что, хотя я отношусь ко всему с легким сердцем и вообще-то не должен бы падать духом, бояться или злиться, я и злюсь, и боюсь, и падаю духом. Не нравится мне это, но ничего с собой поделать не могу.
Однако речь-то шла о Генри Роудсе, и вот что я считал нужным сказать, но боялся, потому что я в армии: Генри Роудс был зол на правительство за то, что его взяли в армию.
И о таком пустяке я боялся сказать!
Мне стыдно за себя.
От этих мыслей я и сон потерял, хотя, бывает, не могу уснуть и оттого, что ребята шумят всю ночь в казарме, болтают, рассказывают сальные анекдоты, поют или разыгрывают друг друга, как, например, Доминик Тоска и Лу Марриаччи. Они подшучивают над братом Доминика Виктором, который спит на койке между ними.
Стоит Виктору уснуть, как Доминик с одной стороны и Лу с другой начинают шептать ему в ухо: «Я не хочу служить в армии. Зачем я сюда попал? Я никогда не совался не в свое дело. Я не хочу быть солдатом. Не хочу никого убивать. Я домой хочу. Не хочу умирать».
Так они шепчут все громче и громче, пока бедный Виктор не проснется и не скажет: «Да перестанете вы или нет? Я про тебя маме скажу, Дом».
И тогда все ребята в казарме разражаются хохотом, и даже я смеюсь вместе с ними, хотя, по-моему, это совсем не смешно.
Глава 3
Джим Кэрби из Юнайтед Пресс учит Гарри Кука и Весли Джексона искусству войны и отправляет их самолетом на Север
Я думаю, все-таки Гарри Кук чудный парень.
Как-то вечером сижу я на бревнах против нашей казармы и просматриваю книжку под названием «Искусство войны», которая попалась мне в городе, а Гарри развалился на другом конце бревен. Поваляться или посидеть на этих бревнах очень удобно, но для чего они там сложены, никто не знает. Судя по цвету, они находились там очень давно.
Ну так вот, Гарри лежал на спине и все повторял – достаточно громко, чтобы я мог расслышать:
– Господин полковник, рядовой Кук явился по вашему приказанию. Идите вы со своей армией сами знаете куда.
Я немного подождал и спросил: – С кем это ты там разговариваешь?
– С полковником, – сказал Гарри. – С этим сукиным сыном.
– Что, что ты сказал?
– Что сказал, то и ладно.
– Смотри, угодишь под военный суд.
– Что сказал, то и ладно, – упрямо повторил Гарри.
– Да что тебе дался этот полковник?
– Он заведовал продажей в кредит в одном универсальном магазине.
– Откуда ты знаешь?
– От его секретарши. Она видела документы.
– А зачем ты должен был к нему явиться?
– Капитан приказал.
– Почему?
– Лейтенант ему доложил про меня.
– А что ты натворил?
– Сержант доложил лейтенанту, что я непочтительно отзывался об армии.
– И что же сказал тебе полковник?
– Сказал, что мне должно быть стыдно. Сказал, что не предает меня военному суду лишь потому, что не хочет создать дурной славы гарнизону. Ну, я его самого так ославил, будет помнить.
Тут Гарри вдруг скатился по бревнам вниз и скрылся из виду. Я было снова взялся за свою книжку, как вдруг увидел группу военных и среди них одного штатского; они вышли из-за телефонной станции и направлялись прямо к бревнам. Судя по походке, это были все люди важные. Офицера от рядового всегда отличишь по походке. Не то, что у офицера выправка лучше, нет, тут что-то еще другое. Даже на расстоянии видно, что офицер всегда чувствует себя на виду у начальства или у подчиненных; он воображает себя весьма важной персоной в этом мире мужчин, каким он себе его представляет, – не столь важной персоной, как капитан, если сам он лейтенант, но более значительной, чем огромное большинство людей в армии, а может быть, и во всем мире.
Даже не видя оловянного петушка на плечах у полковника, можно было понять, какая он важная шишка. Я узнал его по тому, как он держал себя среди других в этой группе. Он держался чуточку важнее, чем майор, а майор чуточку важнее, чем оба капитана. Старший лейтенант выглядел совсем жалким в этой компании, но важнее всех был штатский. При этом он был самый молодой среди них, вероятно, не старше двадцати шести – двадцати семи лет.
При виде такого множества важных персон я совсем растерялся, так как сидел на самом виду. Я не знал, что мне делать: соскочить ли на землю и вытянуться перед ними во фронт или лучше юркнуть за бревна. Отдавать честь я в те дни не любил, мне было противно, что все время приходится думать об этом. Теперь дело другое, теперь меня это ничуть не беспокоит и я поступаю, как мне нравится. Увижу, идет по улице маленький пожилой полковник, и вид у него такой скромный, неказистый, будто он ничуть не лучше какого-нибудь рядового, – ну так я ловлю его взгляд, с шиком отдаю ему честь и иду себе дальше. Но если мне попадется навстречу какой-нибудь бесшабашный молодой балбес, шагающий по улице так браво, будто взял ее приступом – того и гляди, повернет мировую историю с ее и так незавидного пути к чему-нибудь совсем непотребному, – я сейчас же принимаю задумчивый вид, или поворачиваюсь к витрине магазина, или же устремляю глаза в небо и так прохожу мимо балбеса. Я отдаю честь кому вздумается. Козыряю старым нищим, детям на улице, хорошеньким девушкам, пьяницам, обнимающим уличные фонари, лифтерам в униформе и всем ребятам из армии, кому мне только захочется, независимо от чина и звания.
Но эта группа, которая шагала ко мне вдоль ротной линейки, мне определенно не нравилась, так что я юркнул за бревна – только меня и видели.
Я подполз к Гарри Куку.
– В чем дело? – спросил Гарри.
– Полковник, – прошептал я. – С четырьмя другими офицерами и каким– то штатским.
Теперь уже были слышны их голоса, и Гарри скорчил гримасу.
– Давай послушаем, о чем они говорят, – предложил я.
Но ничего интересного мы не услышали, и я опять взялся за книгу, а Гарри тихо запел: «Будь на это власть моя, вы бы старости не знали». Я понял, что он имеет в виду полковника.
Офицеры обращались друг к другу в той особенной бравой манере, какая принята в армии, однако чувствовалось, что они очень следят за собой – не столько за своими словами, сколько за тем, чтобы не сбиться с надлежащего тона. И если майор иногда заговаривал слишком непринужденно, не по чину, то он тут же менял тон из уважения к полковнику. То же самое и другие, за исключением самого полковника и штатского гостя. Для человека, который совсем недавно оставил отдел продажи в кредит в крупном универсальном магазине, полковник держался блестяще. Но то, что он говорил, звучало довольно глупо. Я сообразил, что штатский – журналист, которому газета поручила написать серию очерков о том, как живут люди в армии.
Потом я слышу, он говорит:
– Полковник Ремингтон, а нельзя ли мне перекинуться словечком с кем-нибудь из ваших солдат, все равно с кем.
А полковник, слышу, отвечает:
– Разумеется, Джим. Лейтенант Коберн, соблаговолите прислать нашему другу Джиму пару ваших людей. По вашему усмотрению, лейтенант.
Лейтенант ответил, как полагается по форме, и быстро ушел. Остальные опять бодро заговорили – бодро, но не развязно. Потом вдруг голоса зазвучали совсем близко, неприятно близко, и я сразу сообразил, что вся компания обходит бревна и каждую минуту может нас увидеть. Прежде чем я придумал, как быть, они нас увидели! Каждый из них смерил нас взглядом, особенно полковник. Гарри притворился, что не замечает их, и запел слишком громко, чтобы это звучало правдоподобно. Теперь все зависело от меня, но я не представлял, что мне следует делать. Я вскочил на ноги и обнаружил, что стою прямо над головами офицеров. Тут я совсем растерялся. Все же я переложил книгу в левую руку и взял под козырек, как полагается, правой рукой.
Все, кроме штатского, ответили мне тем же, и полковник сказал:
– Вольно, сынок!
Я понял, что он хочет произвести впечатление на журналиста. Ему хотелось, чтобы журналист считал его славным малым. Поэтому, заметив у меня в руках книгу, он спросил:
– Домашние задания?
Тут Гарри перестал петь. Некоторое время он смотрел на меня, а потом на офицеров. Затем поднялся на ноги и, когда это было совсем уже глупо, отдал честь, не торопясь, всем своим видом показывая, что спешить ему некуда. Ну, это было ужас как неловко: Гарри поднес руку к козырьку так медленно, что автоматическая реакция, какую вызывает у всякого военного ловкое отдание чести, была нарушена. Никто не шевельнулся, чтобы ответить на приветствие, но Гарри не хотел сдаваться. Стоит себе на бревнах и держит руку под козырек. Наконец, после долгого замешательства, полковник откозырнул в ответ весьма раздраженно, остальные офицеры последовали ею примеру. Они все были ужас как смущены и, уж конечно, не рады, что наткнулись на нас.
Прошло так много времени с тех пор, как полковник спросил меня про домашние уроки, что отвечать уже было, пожалуй, не к чему, и я стоял так же молча, как и все.
1 2 3 4 5 6 7
Одно время я подумывал сбежать куда-нибудь в горы и переждать, пока война кончится. Однажды я даже собрал кое-какие вещи, связал их в узел и сел в трамваи, чтобы выехать подальше за город. Потом я вышел на автостраду и на попутной машине проехал шестьдесят миль к югу, до Гилроя. Но, осмотревшись как следует, я убедился, что кругом все тоже самое: все ужасно взбудоражены и только и говорят что о войне; какое– то всеобщее болезненное возбуждение, даже смотреть противно. Зашел я в кафе, съел рубленый шницель, выпил чашечку кофе и отправился с попутной машиной восвояси. Ни одной душе я не открылся в том, что сделал. Никому не рассказал о том, как на обратном пути я оглядывался на прибрежные горы, где хотел переждать войну, и как почувствовал себя таким одиноким, беспомощным, таким неприспособленным, жалким и пристыженным, что возненавидел весь мир, а ведь ненависть мне чужда, потому что мир – это люди, а люди слишком трогательны, чтобы их ненавидеть. В те дни я избегал людей, в назначенный час явился на Маркет-стрит, 444 и был зачислен в армию.
Но теперь все это – древняя история, а я не собираюсь ворошить прошлое. Когда-нибудь и вся война станет древней историей; интересно, что будут говорить об этой войне. Очень хотелось бы знать, чем все это кончится. Я ничуть не удивлюсь, если война и в самом деле окажется поворотным пунктом, как говорят по радио. Но вот в чем беда: если немножко пораскинуть мозгами, то придешь к заключению, что поворотным пунктом в нашей жизни может быть все что угодно, и единственно, что важно в вопросе о поворотном пункте, это от чего и к чему поворот. Если ниоткуда и никуда, то какой толк в этом поворотном пункте? Может быть, его следует просто игнорировать, хотя я не вижу, каким образом кто-нибудь, кроме калеки или сумасшедшего, может игнорировать войну: ведь рано или поздно придет вам по почте конверт, и стоит его только распечатать, как в вашу жизнь ворвутся всяческие осложнения.
Пока не началась война, никто во всей стране и не подозревал о моем существовании, никому не было до меня дела. Никто не приглашал меня засучить рукава и помочь в разрешении мирных проблем. А между тем я был все тот же человек и всегда нуждался в небольшой сумме наличными. Но вот пришла война, и вся Америка воспылала ко мне родственными чувствами. Как тут не усомниться в тех, кто задает тон: все-то они улыбаются, никогда не унывают и слишком уж рвутся в герои, тогда как люди в солдатской форме ходят растерянные, подавленные и улыбаются, только если ничего другого не остается; они никогда не бывают такими ужасными оптимистами, потому что не очень-то ясно представляют себе, что вокруг происходит, и что все это значит, и как оно может отразиться на их собственной судьбе; они вовсе не торопятся в герои, так как знают, что стоит чуть-чуть промахнуться, и герой превратится в мертвеца. А когда все это сознаешь, трудно веселиться от души.
Генри Роудс, с которым я провел на распределительном пункте первые дни пребывания в армии, не раз мне говорил: «Это просто полицейская ночлежка, Джексон, а мы с тобой – пара бродяг».
Генри Роудс был по специальности бухгалтер-эксперт и работал, пока его не забрали в армию, в каком-то учреждении на Монтгомери-стрит в Сан-Франциско. Он был уже не мальчик. Ему было сорок три года, но в эти дни забирали всех подряд.
Я уже сказал, что намерен говорить все, что думаю, без стеснения. Так вот, как раз наступило время высказать кое-что, что я считаю правильным, а я, как назло, смертельно боюсь. Ну я-то боюсь, потому что я в армии, но какого черта бояться людям, которые в армии не находятся? Стоит только начаться войне, как каждый будто забывает все, что он когда-либо знал, даже сущие пустяки, – прикусит язык и рта раскрыть не смеет, как бы его ни мутило от всей этой лжи, которой его пичкают с утра до вечера.
В армии вас запугивают до смерти с первых же дней. Прежде всего вас пугают военным судом. И речи нет о том, чтобы отнестись по-человечески к тем трудностям, с которыми вы сталкиваетесь на каждом шагу; вам просто угрожают смертью, и все. Об этом вам твердят, уже когда вы подымаете руку для принесения присяги. Рука ваша еще не опустилась, вы еще не вступили в ряды армии, а вам уже грозят: «… карается смертной казнью». А ведь армия отныне – ваша родная семья. Вы приходите в замешательство, когда узнаете, какое наказание подстерегает вас на каждом шагу. Конечно, вряд ли когда-нибудь это наказание применяют на деле, но слово «смерть» отныне нависает над вами постоянной угрозой; оно заключено в самой идее армейского закона и порядка, им проникнуты все мелкие докучливые правила, которые так легко нарушить. Скажем, если вам среди дня вздумается выйти попить воды, то это называется «самовольной отлучкой» и за это весьма серьезное преступление полагается наказание, именуемое «наряд вне очереди», что по сути та же смертная казнь. Или, допустим, вы моетесь под краном, вместо того чтобы наполнить шайку, – опять-таки вам наряд вне очереди, но это просто другое название для убийства, насколько я могу судить по себе. Пройдет каких-нибудь полгода, как вы приобщились к подобному закону и порядку, и если вы не будете запуганы насмерть, не озлобитесь или не впадете в отчаяние, значит, вы куда более крепкий человек, чем я. Потому что, хотя я отношусь ко всему с легким сердцем и вообще-то не должен бы падать духом, бояться или злиться, я и злюсь, и боюсь, и падаю духом. Не нравится мне это, но ничего с собой поделать не могу.
Однако речь-то шла о Генри Роудсе, и вот что я считал нужным сказать, но боялся, потому что я в армии: Генри Роудс был зол на правительство за то, что его взяли в армию.
И о таком пустяке я боялся сказать!
Мне стыдно за себя.
От этих мыслей я и сон потерял, хотя, бывает, не могу уснуть и оттого, что ребята шумят всю ночь в казарме, болтают, рассказывают сальные анекдоты, поют или разыгрывают друг друга, как, например, Доминик Тоска и Лу Марриаччи. Они подшучивают над братом Доминика Виктором, который спит на койке между ними.
Стоит Виктору уснуть, как Доминик с одной стороны и Лу с другой начинают шептать ему в ухо: «Я не хочу служить в армии. Зачем я сюда попал? Я никогда не совался не в свое дело. Я не хочу быть солдатом. Не хочу никого убивать. Я домой хочу. Не хочу умирать».
Так они шепчут все громче и громче, пока бедный Виктор не проснется и не скажет: «Да перестанете вы или нет? Я про тебя маме скажу, Дом».
И тогда все ребята в казарме разражаются хохотом, и даже я смеюсь вместе с ними, хотя, по-моему, это совсем не смешно.
Глава 3
Джим Кэрби из Юнайтед Пресс учит Гарри Кука и Весли Джексона искусству войны и отправляет их самолетом на Север
Я думаю, все-таки Гарри Кук чудный парень.
Как-то вечером сижу я на бревнах против нашей казармы и просматриваю книжку под названием «Искусство войны», которая попалась мне в городе, а Гарри развалился на другом конце бревен. Поваляться или посидеть на этих бревнах очень удобно, но для чего они там сложены, никто не знает. Судя по цвету, они находились там очень давно.
Ну так вот, Гарри лежал на спине и все повторял – достаточно громко, чтобы я мог расслышать:
– Господин полковник, рядовой Кук явился по вашему приказанию. Идите вы со своей армией сами знаете куда.
Я немного подождал и спросил: – С кем это ты там разговариваешь?
– С полковником, – сказал Гарри. – С этим сукиным сыном.
– Что, что ты сказал?
– Что сказал, то и ладно.
– Смотри, угодишь под военный суд.
– Что сказал, то и ладно, – упрямо повторил Гарри.
– Да что тебе дался этот полковник?
– Он заведовал продажей в кредит в одном универсальном магазине.
– Откуда ты знаешь?
– От его секретарши. Она видела документы.
– А зачем ты должен был к нему явиться?
– Капитан приказал.
– Почему?
– Лейтенант ему доложил про меня.
– А что ты натворил?
– Сержант доложил лейтенанту, что я непочтительно отзывался об армии.
– И что же сказал тебе полковник?
– Сказал, что мне должно быть стыдно. Сказал, что не предает меня военному суду лишь потому, что не хочет создать дурной славы гарнизону. Ну, я его самого так ославил, будет помнить.
Тут Гарри вдруг скатился по бревнам вниз и скрылся из виду. Я было снова взялся за свою книжку, как вдруг увидел группу военных и среди них одного штатского; они вышли из-за телефонной станции и направлялись прямо к бревнам. Судя по походке, это были все люди важные. Офицера от рядового всегда отличишь по походке. Не то, что у офицера выправка лучше, нет, тут что-то еще другое. Даже на расстоянии видно, что офицер всегда чувствует себя на виду у начальства или у подчиненных; он воображает себя весьма важной персоной в этом мире мужчин, каким он себе его представляет, – не столь важной персоной, как капитан, если сам он лейтенант, но более значительной, чем огромное большинство людей в армии, а может быть, и во всем мире.
Даже не видя оловянного петушка на плечах у полковника, можно было понять, какая он важная шишка. Я узнал его по тому, как он держал себя среди других в этой группе. Он держался чуточку важнее, чем майор, а майор чуточку важнее, чем оба капитана. Старший лейтенант выглядел совсем жалким в этой компании, но важнее всех был штатский. При этом он был самый молодой среди них, вероятно, не старше двадцати шести – двадцати семи лет.
При виде такого множества важных персон я совсем растерялся, так как сидел на самом виду. Я не знал, что мне делать: соскочить ли на землю и вытянуться перед ними во фронт или лучше юркнуть за бревна. Отдавать честь я в те дни не любил, мне было противно, что все время приходится думать об этом. Теперь дело другое, теперь меня это ничуть не беспокоит и я поступаю, как мне нравится. Увижу, идет по улице маленький пожилой полковник, и вид у него такой скромный, неказистый, будто он ничуть не лучше какого-нибудь рядового, – ну так я ловлю его взгляд, с шиком отдаю ему честь и иду себе дальше. Но если мне попадется навстречу какой-нибудь бесшабашный молодой балбес, шагающий по улице так браво, будто взял ее приступом – того и гляди, повернет мировую историю с ее и так незавидного пути к чему-нибудь совсем непотребному, – я сейчас же принимаю задумчивый вид, или поворачиваюсь к витрине магазина, или же устремляю глаза в небо и так прохожу мимо балбеса. Я отдаю честь кому вздумается. Козыряю старым нищим, детям на улице, хорошеньким девушкам, пьяницам, обнимающим уличные фонари, лифтерам в униформе и всем ребятам из армии, кому мне только захочется, независимо от чина и звания.
Но эта группа, которая шагала ко мне вдоль ротной линейки, мне определенно не нравилась, так что я юркнул за бревна – только меня и видели.
Я подполз к Гарри Куку.
– В чем дело? – спросил Гарри.
– Полковник, – прошептал я. – С четырьмя другими офицерами и каким– то штатским.
Теперь уже были слышны их голоса, и Гарри скорчил гримасу.
– Давай послушаем, о чем они говорят, – предложил я.
Но ничего интересного мы не услышали, и я опять взялся за книгу, а Гарри тихо запел: «Будь на это власть моя, вы бы старости не знали». Я понял, что он имеет в виду полковника.
Офицеры обращались друг к другу в той особенной бравой манере, какая принята в армии, однако чувствовалось, что они очень следят за собой – не столько за своими словами, сколько за тем, чтобы не сбиться с надлежащего тона. И если майор иногда заговаривал слишком непринужденно, не по чину, то он тут же менял тон из уважения к полковнику. То же самое и другие, за исключением самого полковника и штатского гостя. Для человека, который совсем недавно оставил отдел продажи в кредит в крупном универсальном магазине, полковник держался блестяще. Но то, что он говорил, звучало довольно глупо. Я сообразил, что штатский – журналист, которому газета поручила написать серию очерков о том, как живут люди в армии.
Потом я слышу, он говорит:
– Полковник Ремингтон, а нельзя ли мне перекинуться словечком с кем-нибудь из ваших солдат, все равно с кем.
А полковник, слышу, отвечает:
– Разумеется, Джим. Лейтенант Коберн, соблаговолите прислать нашему другу Джиму пару ваших людей. По вашему усмотрению, лейтенант.
Лейтенант ответил, как полагается по форме, и быстро ушел. Остальные опять бодро заговорили – бодро, но не развязно. Потом вдруг голоса зазвучали совсем близко, неприятно близко, и я сразу сообразил, что вся компания обходит бревна и каждую минуту может нас увидеть. Прежде чем я придумал, как быть, они нас увидели! Каждый из них смерил нас взглядом, особенно полковник. Гарри притворился, что не замечает их, и запел слишком громко, чтобы это звучало правдоподобно. Теперь все зависело от меня, но я не представлял, что мне следует делать. Я вскочил на ноги и обнаружил, что стою прямо над головами офицеров. Тут я совсем растерялся. Все же я переложил книгу в левую руку и взял под козырек, как полагается, правой рукой.
Все, кроме штатского, ответили мне тем же, и полковник сказал:
– Вольно, сынок!
Я понял, что он хочет произвести впечатление на журналиста. Ему хотелось, чтобы журналист считал его славным малым. Поэтому, заметив у меня в руках книгу, он спросил:
– Домашние задания?
Тут Гарри перестал петь. Некоторое время он смотрел на меня, а потом на офицеров. Затем поднялся на ноги и, когда это было совсем уже глупо, отдал честь, не торопясь, всем своим видом показывая, что спешить ему некуда. Ну, это было ужас как неловко: Гарри поднес руку к козырьку так медленно, что автоматическая реакция, какую вызывает у всякого военного ловкое отдание чести, была нарушена. Никто не шевельнулся, чтобы ответить на приветствие, но Гарри не хотел сдаваться. Стоит себе на бревнах и держит руку под козырек. Наконец, после долгого замешательства, полковник откозырнул в ответ весьма раздраженно, остальные офицеры последовали ею примеру. Они все были ужас как смущены и, уж конечно, не рады, что наткнулись на нас.
Прошло так много времени с тех пор, как полковник спросил меня про домашние уроки, что отвечать уже было, пожалуй, не к чему, и я стоял так же молча, как и все.
1 2 3 4 5 6 7