https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-funkciey-bide/
Маленький лысый человечек, сидевший в первом ряду, шепелявя,
спросил:
- Скажите, товарищ Маяковский, а вы живете, как все, в квартире?
Маяковский немного помолчал, очевидно, не готовый к такому вопросу, потом
сказал:
- В квартире. Разница в том, что вам это удобно, а мне неудобно. Рост у нас
разный.
Кое-кто из сидевших в первых рядах засмеялся. Но видно было, что сочувствия
Маяковский не вызвал. Вечер окончился. Все стали расходиться. Я увидел
выходившего из зала Белева и его приятеля. Это был грузный человек, одетый в
военную форму, с двумя ромбами на рукаве. Он усмехнулся:
- Я-то думал, что свое отвоевал. А тут на меня опять фронт открывается.
Белев не склонен был к иронии и не знал, что отвечать. Все, что пришлось ему
слышать сегодня, вроде как бы и соответствовало характеру революционной
борьбы, в которой он участвовал, а вместе с тем он так же, как и шедший
рядом с ним отяжелевший комдив, не мог не уловить явной враждебности
Маяковского.
Я был, наверное, самым молодым в толпе, которая тогда толкалась в
университетских коридорах и заполняла аудитории. Мальчишек моего возраста на
нашем факультете не было. И жизненная зрелость моя, по-видимому, была ниже
всех остальных.
Университет в то время совершенно не походил на теперешние учебные
заведения. Утром в нем хозяйничал рабфак. Мы занимались вечером. В грязных,
нетопленых помещениях в новом здании на Моховой после пяти часов набивалось
так много народу, что трудно было протиснуться в аудитории. А когда впервые
объявили о лекции Бухарина, то народ не мог пролезть не только в аудиторию,
но даже в вестибюль и толпился во дворе.
Я пришел заранее, однако смог протолкнуться только до первой площадки
большой лестницы, ведущей в Коммунистическую аудиторию. Как ни подталкивали
сзади и как ни работал локтями я сам, пробиться дальше не удавалось. Вдруг я
увидел, что снизу, энергично расталкивая толпу, продвигается высокий,
здоровый парень, а впереди него - маленький улыбающийся человечек в потертой
кожаной куртке, с большим лысеющим лбом и рыжеватой кремлевской бородкой.
Он, быстро поворачиваясь то к одному, то к другому, утирал потное лицо
снятой буденовкой. Смеясь, кого-то в чем-то убеждал, а кругом тоже смеялись.
Когда он наконец приблизился, я услышал, как он говорит:
- Так я же Бухарин. Пропустите.
Мрачный брюнет в очках рядом со мной огрызнулся:
- Уже третий Бухарин лезет!
Бухарин опять засмеялся:
- Ну, придется предъявить документы!
Он порылся с боковом кармане и вытащил какой-то пропуск. Все мы, стоявшие
поблизости, стали его проталкивать, а сами двигаться за ним. Но скоро мы
остановились, поскольку продвигаться сквозь предельно спрессованную толпу
уже не могли. Бухарин картинно вздохнул: "Уфф!" - и остановился. Поднявшись
на цыпочки и посмотрев вперед, он обернулся к своему телохранителю и сказал:
- Ну, ничего не поделаешь! До следующего раза.
Они начали пробираться назад. Лекция не состоялась.
Кроме студентов, в университет приходило тогда множество посторонних;
никаких пропусков не спрашивали. Никто не раздевался. Бывшие солдаты,
отрастившие бороды или давно небритые, в грязных шинелях; недоучившиеся в
свое время учителя в перешитых из дореволюционных шуб кацавейках и бекешах;
разный народ, одетый в тулупы из кислой овчины; партийные и комсомольские
активисты в модных тогда куртках из моржового меха, разный люд в сапогах,
обмотках, валенках; женщины в кожаных куртках и кепках - все на этом учебном
базаре искали науку по своему вкусу.
Протиснувшись в аудиторию, они через головы стоявших у дверей смотрели, кто
и о чем читает лекцию, многие проталкивались обратно и шли искать что-нибудь
более подходящее для себя. Определенной программы на факультете не было.
Обязательным был только "переходный минимум". А кроме него, можно было
выбирать и слушать что кому нравится.
Лекции читали разные люди: старые профессора, академики Богословский,
Петрушевский, Сакулин и даже такой всем известный ретроград, как Любавский,
а вместе с ними и бывшие преподаватели эмигрантских партийных школ -
Бухарин, Луначарский, Милютин, Покровский, Рязанов, еще не привыкшие к
своему новому положению вождей, или отказавшийся от этого положения
Богданов. В качестве преподавателей университета приютились бывшие теоретики
меньшевиков и эсеров - Суханов, Маслов, Гинзбург, Огановский, на
исторических кафедрах устроились известные учителя закрывшихся гимназий;
выдающимися профессорами сделались земские статистики, некоторые поэты и
писатели, газетные обозреватели...
В 1922 году объявили, что историю поэзии ХХ века будет читать Валерий
Брюсов. В большой аудитории набилось так много народу, что слабые лампочки
над задними рядами еле просвечивали сквозь испарения, поднявшиеся от мокрой
одежды. Люди сидели не только на скамьях, но и на полу, на подоконниках и
стояли вдоль стен. Вдруг погас свет. Началась суета. Притащили лестницу,
пытались устранить неисправность, но лампочки не загорались. Наконец с
трудом удалось зажечь одну над столом лектора. Аудитория слабо освещалась
через окна от уличных фонарей.
Вошел Брюсов. Ничего подобного встречать тогда не приходилось. Он был в
крахмальной рубашке и великолепной синей визитке, из кармана выглядывал
уголок белого платка. Известная по портретам, аккуратно подстриженная острая
бородка была уже почти седая. Большего контраста с темной, отсыревшей
толпой, сгрудившейся в аудитории, как на вокзале, трудно было представить.
Брюсов рассказывал о Бальмонте. Остановившись на его "Лебединой песне", он
обратился к аудитории:
- Кто ее помнит?
Аудитория молчала. Он подождал и сказал:
- Странно. В наше время ее знали все.
Он стал декламировать сам - немного нараспев, глуховатым голосом, прекрасно
передавая музыкальность стиха. Потом так же продекламировал "Камыши" и
другие стихотворения. Было красиво, но не этого требовала аудитория.
Я ходил слушать лекции совершенно разных преподавателей. Все было
чрезвычайно интересно. Опыт войн и революций заставил научную мысль многое
пересмотреть и переоценить. А так как печататься было невозможно, то
профессора в своих лекциях пытались, стремились рассказывать о новых
возникших точках зрения, находках и открытиях.
В маленькой аудитории Алексей Иванович Яковлев читал методологию
исторической науки. Аудитория набивалась до отказа. Обычно последним, сразу
же вслед за лектором, наверное, чтоб не толкаться в студенческой толпе,
приходил плотный военный с гладко выбритой головой, становился у двери и
напряженно, с большим вниманием слушал до самого конца. Это был Вацетис,
главнокомандующий вооруженными силами республики. Яковлев выяснял, как и
почему менялись взгляды на исторический процесс. Вацетис преподавал в
военной академии и считал нужным тоже в этом разобраться.
Студенчество состояло в основном из мелкой интеллигенции. Не имея ничего,
она всегда хочет всего и, естественно, ненавидит тех, у кого уже что-то
есть. Так же, как мелкая буржуазия, мечтая стать крупной, считает своим
злейшим врагом крупную буржуазию, так и мелкая интеллигенция смертельно
ненавидит крупную интеллигенцию. В университете эта ненависть направлялась
на старых профессоров. Против них повелась ожесточенная борьба, оружием в
которой стали демагогия и наигранный темперамент революционного бунта.
Сопротивлялся этой борьбе только профессор Челпанов. Это был упрямый старик
с горячей украинской кровью, считавший, несмотря на свой шестидесятилетний
жизненный опыт, что истину можно доказать. В Психологическом институте, где
он был директором, он устраивал публичные диспуты. Челпанов утверждал, что
самостоятельное рассмотрение душевных явлений вовсе не означает отрицания их
материального происхождения. Он говорил:
- Мы занимаемся внутренним опытом человека, его сознанием. Мы называем это
душевными явлениями, или душой. И каково бы ни было происхождение душевных
явлений, отрицание их реальности и замена их изучением физиологических
процессов означают отказ от объяснения нашей души.
В переполненной аудитории было множество уже заранее враждебно настроенных
слушателей. Упоминание о душе и душевных явлениях сразу вызывало выкрики:
- Поповщина! Клерикализм!
Челпанов, раздосадованный тем, что сквозь стену, о которую он бился, не
доходят никакие логические доводы, но умевший сдерживаться, покусывал свои
черные с проседью усы. Потом сказал:
- По-видимому, аудитории неизвестно, что Маркс никогда не отрицал реальность
человеческого сознания. Послушайте: самый плохой архитектор отличается от
наилучшей пчелы тем, что, прежде чем строить что-либо, он строит в своей
голове, в сознании мыслительный проект. А Энгельс подчеркивал, что законы
внешнего мира и человеческого сознания - это два ряда законов, которые, в
сущности, тождественны, но по форме различны. Понимаете - различны!
На мгновение аудитория стихла. Потом кто-то крикнул:
- Не смейте касаться Маркса! - С передней скамьи вскочила маленькая женщина
в кожаной куртке, с коротко остриженными курчавыми черными волосами.- Не
смейте использовать Маркса в своих реакционных целях!
Аудитория захлопала. Когда все утихли, Челпанов, уже не сдерживая себя,
сказал:
- Вы только что пришли в университет. Вам многое будет понятней, когда вы
дойдете до третьего курса.
Вместе с враждебными Челпанову слушателями в аудитории было и много
сочувствующих. Эта его реплика тоже вызвала аплодисменты. Та же маленькая
женщина, обернувшись к аудитории, закричала:
- Чему вы хлопаете? Он оскорбляет нас!
Кто-то, перевесившись с верхней скамьи, возразил:
- Не нас, а вас!
На кафедру вышел Корнилов. Аудитория притихла. Это был молодой доцент из
челпановского института, с длинными, зачесанными назад волосами и красивой
темной большой бородой. Он уже понял, по какому течению надо плыть, и потому
сказал:
- То, что высокопарно называют здесь душой,- это субъективное выражение не
каких-то особых душевных, психологических, а самых обыкновенных
физиологических процессов. А объективно они выражаются в движениях. Описание
движений, которыми человек отвечает на действие раздражителей,
и есть предмет психологии. Да, описание движений.
Когда он кончил и стихли аплодисменты, поднялся Челпанов:
- Позвольте вам при всех сказать, Константин Николаевич, что говорили вы,
конечно, не для нас, а только для них.- Он указал на аудиторию.
Вскоре партийная организация решила потребовать от ректората запретить
диспуты, потому что на них пропагандируется поповщина. Диспуты кончились.
Директором Психологического института и заведующим кафедрой психологии
вместо Челпанова был назначен Корнилов. Борьба со старыми профессорами
активно поощрялась.
Я был далек от того, что делается в партийной жизни университета, но знал,
что бунтуют и там. Меньшевистские и эсеровские организации были закрыты еще
в 1921 году. Их вожди были арестованы. В 1922-1923 годах до меня доходили
слухи о том, что, несмотря на запрет, они продолжают действовать. Но ничего
определенного я не знал.
Я хотел стать историком. Это не значит, что меня интересовали исторические
законы. Я любил историю как предмет художественного восприятия: мне хотелось
чувствовать, что за люди скрывались за историческими именами, как они жили,
как выглядели, как говорили; представлять себе тогдашнюю обстановку,
тогдашний город, его улицы, толпу так, чтобы, закрыв глаза, увидеть все как
наяву. Для меня картины Рябушкина были историей в большей мере, чем
четырехтомный фельетон Покровского. Даже фактологические исследования, в
которых расследовалась скорее достоверность фактов, нежели живописалась
ушедшая действительность, казались мне более похожими на работу следователя,
чем историка.
Но я и здесь, по-видимому, еще не дорос до понимания науки так, как ее
понимали уже все в конце ХIХ и начале ХХ века. И тем не менее я всеми силами
тянулся к ней.
4
Между тем жизнь в стране как будто налаживалась. Фабрики работали. Мужики
сеяли и продавали лен. Отец, как прежде, ездил в Англию, выбирал и заказывал
машины. Но вскоре началась новая ломка.
Историю объявили буржуазной наукой и отменили. Академиков Богословского,
Петрушевского и других изгнали из университета. Профессор Яковлев,
воспользовавшись связями с семьей Ульяновых, устроился библиотекарем ВСНХ.
Готье нашел место в Ленинской библиотеке. Веселовский поступил в Наркомфин.
Я вынужден был переключиться на экономику.
Однако получить работу молодому экономисту было почти невозможно. На бирже
труда стояли бесконечные очереди безработных. Несмотря на старания моего
отца, меня нигде не брали. После целого года хождений и хлопот мне наконец
удалось устроиться секретарем в правление Владимирского хлопчатобумажного
треста, председателем которого был Иван Данилович Гаврилин - бывший
подмастерье на Вязниковской льняной фабрике. Профсоюз опротестовал мое
зачисление, и только благодаря хлопотам Гаврилина у самого председателя ЦК
Союза я кое-как удержался.
Началась служба. Она была для меня мучением. Работу я представлял себе как
труд, соответствующий моим интересам и склонностям, труд, в котором
проявлялась бы моя индивидуальность. Вместо этого пришлось писать по
поручениям начальника письма, готовить ему доклады, созваниваться с
фабриками, требовать от них разных сведений - и все в этом духе. Приходя
домой, я целыми вечерами лежал в полном отчаянии, стыдясь кому-либо
рассказать о том, чем приходится заниматься. Но рассчитывать было не на что.
Люди более образованные, чем я, уходили тогда в деревню, чтобы прокормиться
хотя бы крестьянским трудом.
Изменения начались в 1928 году. Безработица стала уменьшаться, денег
появилось больше, но они быстро начали дешеветь.
1 2 3 4 5 6
спросил:
- Скажите, товарищ Маяковский, а вы живете, как все, в квартире?
Маяковский немного помолчал, очевидно, не готовый к такому вопросу, потом
сказал:
- В квартире. Разница в том, что вам это удобно, а мне неудобно. Рост у нас
разный.
Кое-кто из сидевших в первых рядах засмеялся. Но видно было, что сочувствия
Маяковский не вызвал. Вечер окончился. Все стали расходиться. Я увидел
выходившего из зала Белева и его приятеля. Это был грузный человек, одетый в
военную форму, с двумя ромбами на рукаве. Он усмехнулся:
- Я-то думал, что свое отвоевал. А тут на меня опять фронт открывается.
Белев не склонен был к иронии и не знал, что отвечать. Все, что пришлось ему
слышать сегодня, вроде как бы и соответствовало характеру революционной
борьбы, в которой он участвовал, а вместе с тем он так же, как и шедший
рядом с ним отяжелевший комдив, не мог не уловить явной враждебности
Маяковского.
Я был, наверное, самым молодым в толпе, которая тогда толкалась в
университетских коридорах и заполняла аудитории. Мальчишек моего возраста на
нашем факультете не было. И жизненная зрелость моя, по-видимому, была ниже
всех остальных.
Университет в то время совершенно не походил на теперешние учебные
заведения. Утром в нем хозяйничал рабфак. Мы занимались вечером. В грязных,
нетопленых помещениях в новом здании на Моховой после пяти часов набивалось
так много народу, что трудно было протиснуться в аудитории. А когда впервые
объявили о лекции Бухарина, то народ не мог пролезть не только в аудиторию,
но даже в вестибюль и толпился во дворе.
Я пришел заранее, однако смог протолкнуться только до первой площадки
большой лестницы, ведущей в Коммунистическую аудиторию. Как ни подталкивали
сзади и как ни работал локтями я сам, пробиться дальше не удавалось. Вдруг я
увидел, что снизу, энергично расталкивая толпу, продвигается высокий,
здоровый парень, а впереди него - маленький улыбающийся человечек в потертой
кожаной куртке, с большим лысеющим лбом и рыжеватой кремлевской бородкой.
Он, быстро поворачиваясь то к одному, то к другому, утирал потное лицо
снятой буденовкой. Смеясь, кого-то в чем-то убеждал, а кругом тоже смеялись.
Когда он наконец приблизился, я услышал, как он говорит:
- Так я же Бухарин. Пропустите.
Мрачный брюнет в очках рядом со мной огрызнулся:
- Уже третий Бухарин лезет!
Бухарин опять засмеялся:
- Ну, придется предъявить документы!
Он порылся с боковом кармане и вытащил какой-то пропуск. Все мы, стоявшие
поблизости, стали его проталкивать, а сами двигаться за ним. Но скоро мы
остановились, поскольку продвигаться сквозь предельно спрессованную толпу
уже не могли. Бухарин картинно вздохнул: "Уфф!" - и остановился. Поднявшись
на цыпочки и посмотрев вперед, он обернулся к своему телохранителю и сказал:
- Ну, ничего не поделаешь! До следующего раза.
Они начали пробираться назад. Лекция не состоялась.
Кроме студентов, в университет приходило тогда множество посторонних;
никаких пропусков не спрашивали. Никто не раздевался. Бывшие солдаты,
отрастившие бороды или давно небритые, в грязных шинелях; недоучившиеся в
свое время учителя в перешитых из дореволюционных шуб кацавейках и бекешах;
разный народ, одетый в тулупы из кислой овчины; партийные и комсомольские
активисты в модных тогда куртках из моржового меха, разный люд в сапогах,
обмотках, валенках; женщины в кожаных куртках и кепках - все на этом учебном
базаре искали науку по своему вкусу.
Протиснувшись в аудиторию, они через головы стоявших у дверей смотрели, кто
и о чем читает лекцию, многие проталкивались обратно и шли искать что-нибудь
более подходящее для себя. Определенной программы на факультете не было.
Обязательным был только "переходный минимум". А кроме него, можно было
выбирать и слушать что кому нравится.
Лекции читали разные люди: старые профессора, академики Богословский,
Петрушевский, Сакулин и даже такой всем известный ретроград, как Любавский,
а вместе с ними и бывшие преподаватели эмигрантских партийных школ -
Бухарин, Луначарский, Милютин, Покровский, Рязанов, еще не привыкшие к
своему новому положению вождей, или отказавшийся от этого положения
Богданов. В качестве преподавателей университета приютились бывшие теоретики
меньшевиков и эсеров - Суханов, Маслов, Гинзбург, Огановский, на
исторических кафедрах устроились известные учителя закрывшихся гимназий;
выдающимися профессорами сделались земские статистики, некоторые поэты и
писатели, газетные обозреватели...
В 1922 году объявили, что историю поэзии ХХ века будет читать Валерий
Брюсов. В большой аудитории набилось так много народу, что слабые лампочки
над задними рядами еле просвечивали сквозь испарения, поднявшиеся от мокрой
одежды. Люди сидели не только на скамьях, но и на полу, на подоконниках и
стояли вдоль стен. Вдруг погас свет. Началась суета. Притащили лестницу,
пытались устранить неисправность, но лампочки не загорались. Наконец с
трудом удалось зажечь одну над столом лектора. Аудитория слабо освещалась
через окна от уличных фонарей.
Вошел Брюсов. Ничего подобного встречать тогда не приходилось. Он был в
крахмальной рубашке и великолепной синей визитке, из кармана выглядывал
уголок белого платка. Известная по портретам, аккуратно подстриженная острая
бородка была уже почти седая. Большего контраста с темной, отсыревшей
толпой, сгрудившейся в аудитории, как на вокзале, трудно было представить.
Брюсов рассказывал о Бальмонте. Остановившись на его "Лебединой песне", он
обратился к аудитории:
- Кто ее помнит?
Аудитория молчала. Он подождал и сказал:
- Странно. В наше время ее знали все.
Он стал декламировать сам - немного нараспев, глуховатым голосом, прекрасно
передавая музыкальность стиха. Потом так же продекламировал "Камыши" и
другие стихотворения. Было красиво, но не этого требовала аудитория.
Я ходил слушать лекции совершенно разных преподавателей. Все было
чрезвычайно интересно. Опыт войн и революций заставил научную мысль многое
пересмотреть и переоценить. А так как печататься было невозможно, то
профессора в своих лекциях пытались, стремились рассказывать о новых
возникших точках зрения, находках и открытиях.
В маленькой аудитории Алексей Иванович Яковлев читал методологию
исторической науки. Аудитория набивалась до отказа. Обычно последним, сразу
же вслед за лектором, наверное, чтоб не толкаться в студенческой толпе,
приходил плотный военный с гладко выбритой головой, становился у двери и
напряженно, с большим вниманием слушал до самого конца. Это был Вацетис,
главнокомандующий вооруженными силами республики. Яковлев выяснял, как и
почему менялись взгляды на исторический процесс. Вацетис преподавал в
военной академии и считал нужным тоже в этом разобраться.
Студенчество состояло в основном из мелкой интеллигенции. Не имея ничего,
она всегда хочет всего и, естественно, ненавидит тех, у кого уже что-то
есть. Так же, как мелкая буржуазия, мечтая стать крупной, считает своим
злейшим врагом крупную буржуазию, так и мелкая интеллигенция смертельно
ненавидит крупную интеллигенцию. В университете эта ненависть направлялась
на старых профессоров. Против них повелась ожесточенная борьба, оружием в
которой стали демагогия и наигранный темперамент революционного бунта.
Сопротивлялся этой борьбе только профессор Челпанов. Это был упрямый старик
с горячей украинской кровью, считавший, несмотря на свой шестидесятилетний
жизненный опыт, что истину можно доказать. В Психологическом институте, где
он был директором, он устраивал публичные диспуты. Челпанов утверждал, что
самостоятельное рассмотрение душевных явлений вовсе не означает отрицания их
материального происхождения. Он говорил:
- Мы занимаемся внутренним опытом человека, его сознанием. Мы называем это
душевными явлениями, или душой. И каково бы ни было происхождение душевных
явлений, отрицание их реальности и замена их изучением физиологических
процессов означают отказ от объяснения нашей души.
В переполненной аудитории было множество уже заранее враждебно настроенных
слушателей. Упоминание о душе и душевных явлениях сразу вызывало выкрики:
- Поповщина! Клерикализм!
Челпанов, раздосадованный тем, что сквозь стену, о которую он бился, не
доходят никакие логические доводы, но умевший сдерживаться, покусывал свои
черные с проседью усы. Потом сказал:
- По-видимому, аудитории неизвестно, что Маркс никогда не отрицал реальность
человеческого сознания. Послушайте: самый плохой архитектор отличается от
наилучшей пчелы тем, что, прежде чем строить что-либо, он строит в своей
голове, в сознании мыслительный проект. А Энгельс подчеркивал, что законы
внешнего мира и человеческого сознания - это два ряда законов, которые, в
сущности, тождественны, но по форме различны. Понимаете - различны!
На мгновение аудитория стихла. Потом кто-то крикнул:
- Не смейте касаться Маркса! - С передней скамьи вскочила маленькая женщина
в кожаной куртке, с коротко остриженными курчавыми черными волосами.- Не
смейте использовать Маркса в своих реакционных целях!
Аудитория захлопала. Когда все утихли, Челпанов, уже не сдерживая себя,
сказал:
- Вы только что пришли в университет. Вам многое будет понятней, когда вы
дойдете до третьего курса.
Вместе с враждебными Челпанову слушателями в аудитории было и много
сочувствующих. Эта его реплика тоже вызвала аплодисменты. Та же маленькая
женщина, обернувшись к аудитории, закричала:
- Чему вы хлопаете? Он оскорбляет нас!
Кто-то, перевесившись с верхней скамьи, возразил:
- Не нас, а вас!
На кафедру вышел Корнилов. Аудитория притихла. Это был молодой доцент из
челпановского института, с длинными, зачесанными назад волосами и красивой
темной большой бородой. Он уже понял, по какому течению надо плыть, и потому
сказал:
- То, что высокопарно называют здесь душой,- это субъективное выражение не
каких-то особых душевных, психологических, а самых обыкновенных
физиологических процессов. А объективно они выражаются в движениях. Описание
движений, которыми человек отвечает на действие раздражителей,
и есть предмет психологии. Да, описание движений.
Когда он кончил и стихли аплодисменты, поднялся Челпанов:
- Позвольте вам при всех сказать, Константин Николаевич, что говорили вы,
конечно, не для нас, а только для них.- Он указал на аудиторию.
Вскоре партийная организация решила потребовать от ректората запретить
диспуты, потому что на них пропагандируется поповщина. Диспуты кончились.
Директором Психологического института и заведующим кафедрой психологии
вместо Челпанова был назначен Корнилов. Борьба со старыми профессорами
активно поощрялась.
Я был далек от того, что делается в партийной жизни университета, но знал,
что бунтуют и там. Меньшевистские и эсеровские организации были закрыты еще
в 1921 году. Их вожди были арестованы. В 1922-1923 годах до меня доходили
слухи о том, что, несмотря на запрет, они продолжают действовать. Но ничего
определенного я не знал.
Я хотел стать историком. Это не значит, что меня интересовали исторические
законы. Я любил историю как предмет художественного восприятия: мне хотелось
чувствовать, что за люди скрывались за историческими именами, как они жили,
как выглядели, как говорили; представлять себе тогдашнюю обстановку,
тогдашний город, его улицы, толпу так, чтобы, закрыв глаза, увидеть все как
наяву. Для меня картины Рябушкина были историей в большей мере, чем
четырехтомный фельетон Покровского. Даже фактологические исследования, в
которых расследовалась скорее достоверность фактов, нежели живописалась
ушедшая действительность, казались мне более похожими на работу следователя,
чем историка.
Но я и здесь, по-видимому, еще не дорос до понимания науки так, как ее
понимали уже все в конце ХIХ и начале ХХ века. И тем не менее я всеми силами
тянулся к ней.
4
Между тем жизнь в стране как будто налаживалась. Фабрики работали. Мужики
сеяли и продавали лен. Отец, как прежде, ездил в Англию, выбирал и заказывал
машины. Но вскоре началась новая ломка.
Историю объявили буржуазной наукой и отменили. Академиков Богословского,
Петрушевского и других изгнали из университета. Профессор Яковлев,
воспользовавшись связями с семьей Ульяновых, устроился библиотекарем ВСНХ.
Готье нашел место в Ленинской библиотеке. Веселовский поступил в Наркомфин.
Я вынужден был переключиться на экономику.
Однако получить работу молодому экономисту было почти невозможно. На бирже
труда стояли бесконечные очереди безработных. Несмотря на старания моего
отца, меня нигде не брали. После целого года хождений и хлопот мне наконец
удалось устроиться секретарем в правление Владимирского хлопчатобумажного
треста, председателем которого был Иван Данилович Гаврилин - бывший
подмастерье на Вязниковской льняной фабрике. Профсоюз опротестовал мое
зачисление, и только благодаря хлопотам Гаврилина у самого председателя ЦК
Союза я кое-как удержался.
Началась служба. Она была для меня мучением. Работу я представлял себе как
труд, соответствующий моим интересам и склонностям, труд, в котором
проявлялась бы моя индивидуальность. Вместо этого пришлось писать по
поручениям начальника письма, готовить ему доклады, созваниваться с
фабриками, требовать от них разных сведений - и все в этом духе. Приходя
домой, я целыми вечерами лежал в полном отчаянии, стыдясь кому-либо
рассказать о том, чем приходится заниматься. Но рассчитывать было не на что.
Люди более образованные, чем я, уходили тогда в деревню, чтобы прокормиться
хотя бы крестьянским трудом.
Изменения начались в 1928 году. Безработица стала уменьшаться, денег
появилось больше, но они быстро начали дешеветь.
1 2 3 4 5 6