https://wodolei.ru/catalog/unitazy/kryshki-dlya-unitazov/
Особенно когда в комнате солнце и он проворно скользит по полу, чешуйки отливают зеленью, охрой и гармонируют с цветом линолеума. Я нарочно подобрал густо-зеленый с землистым оттенком, самый натуральный. Не линолеум, конечно, натуральный, а фон для нас с Голубчиком, из соображений естественной среды. Я, правда, не уверен, различает ли он цвета, но делаю что могу. Зубы у него посажены косо и чуть загнуты внутрь, так что когда он берет мою руку в рот, давая знать, что проголодался, я вынимаю ее очень осторожно, чтобы не оцарапаться. Днем приходится оставлять его одного, не брать же его с собой на службу. Пойдут еще кривотолки. Хотя жалко — я ведь занимаюсь статистикой, для одиночки профессия — хуже нет! Целый день у тебя миллиарды, а домой приходишь ничтожной малостью, близкой к нулю. В единице есть что-то тревожное, жалкое, потерянное, она похожа на грустного комика Чарли Чаплина. Как вижу цифру 1, так и хочется помочь ей выйти в люди. Круглая сирота, выросла в приюте, всего достигла сама, и вечно ей сзади наступает на пятки коль, а впереди перекрывает путь вся мафия больших величин. Единица — живое свидетельство о недорождении и недозачатии. Она тянется к двойне, но потешно семенит на месте. Беспорядочно, как инфузории в капле. Люблю смотреть старые фильмы с Чарли Чаплином, сижу и смеюсь, как будто они не про меня, а про него. Будь я позначительней, единичку бы у меня всегда играл щуплый Чарли с котелком и тросточкой, что вечно улепетывает от жирного ноля, а тот орет на него, выпучив глаза, и никак не дает удвоиться. Нолю надо, чтобы было сто миллионов единиц, не меньше, иначе никакой демографии и никакой прибыли. Не будет притока спермы в банк, и прогорит дело. Ну, а бедняга Чарли опять убегает, опять остается один, и так без конца и без начала. Интересно, что он ест. Нешуточное это дело — единичная жизнь.
* * *
Я рано осиротел: мои родители разбились на машине, когда я был совсем маленьким. Меня поместили в одну семью, потом в другую, в третью. «Здорово, — подумал я, — глядишь, совершу кругосветное путешествие».
Желая скрасить одиночество, я увлекся счетом. В четырнадцать лет считал ночами напролет, доходил до миллионов, надеялся хоть кого-нибудь найти в этом множестве. В конце концов пошел работать в статистику. Считалось, что у меня склонность к большим величинам, а я просто-напросто хотел закалить себя и заглушить тревожный комплекс, в этом смысле нет лучшего упражнения, чем статистика. Так вот и получилось, что в одно прекрасное утро мадам Нибельмесс застала меня стоящим посреди комнаты в обнимку с самим собой. Я даже легонько покачивался, как будто сам себя убаюкивал, хотя и знал: стыдно, что за младенчество! Утехи с Голубчиком все-таки более естественны. Я как его увидел, сразу понял: вот кто утолит мой эмоциональный голод.
С другой стороны, я стараюсь не допускать перекоса, поддерживаю равновесие, регулярно посещая проституток — категорически заявляю, что употребляю это слово в самом благородном значении, подразумевая величайшую благодарность, уважение в обществе и награду «За особые заслуги».
Человека, ушедшего в подполье с удавом, одолевает порой безысходность, а тут хоть какая-то отдушина. Сердце проститутки бьется для вас в любое время, приложи ухо к ее груди и слушай, она никогда не пошлет вас куда подальше. Я прижимаюсь ухом, и мы с моей улыбкой слушаем. Девушкам я иногда рекомендуюсь студентом-медиком.
С Голубчиком бывает, как правило, так: я усаживаюсь в кресло, беру его, а он обхватывает мои плечи длиннющей рукой в два метра двадцать сантиметров. Это и называется «органической потребностью». Физиономия у него невыразительная, в силу происхождения: каменный век, допотопные условия и все такое, то же самое у черепах. Взгляд его исходит из глубины пятидесяти с лишним тысяч веков и упирается в стены моей двухкомнатушки. Соседство существа, добравшегося до Парижа из столь далекого прошлого, приятно и утешительно. Оно настраивает на философский лад, внушает мысли о вечном. Иногда он шаловливо покусывает мне ухо — привет из первобытной эпохи, — ощущение непередаваемое. Я не мешаю ему, закрываю глаза и жду. Внимательный читатель уже должен был догадаться по некоторым намекам, чего именно. Жду, чтобы Голубчик пошел дальше, сделал грандиозный скачок в эволюции и заговорил со мной человеческим голосом. Это и было бы пределом мечтаний. У нас у всех такое затянувшееся несчастливое детство…
Часто я так и засыпаю с доверчивой улыбкой в надежных объятиях двухметрового друга. У меня есть снимок: я сижу в кресле, обвитый спящим Голубчиком. Хотел показать его мадемуазель Дрейфус, но побоялся, как бы она от меня не отступилась, не подумала, что я обласкан по горло. Конечно, я мог бы ей объяснить, что сила объятий измеряется не весом и длиной, а глубиной чувства, но все же есть риск разбудить и в ней тревожный комплекс.
Эх, дорого мне обходится необыкновенное сожительство с Голубчиком. Поверьте моему опыту: мало какая женщина сможет терпеть близость удава. Для этого требуются особая чуткость и душевность, это серьезное испытание, тест, проверка. Без большой охоты никто не пойдет на такое, слишком велико расстояние между нормальным человеком и человеком с удавом. Но мадемуазель Дрейфус, несомненно, смогла бы, тем более что их предки охотились в одних и тех же лесах.
Иногда я просыпаюсь в кресле от удушья — так крепко спит Голубчик. Принимаю две таблетки валидола и засыпаю дальше. Профессор Фишер, автор монографии о питонах и удавах, пишет, что они тоже видят сны. Но не пишет какие. У меня на этот счет свои соображения. Я убежден: удавы спят и видят любимое существо. Мне это точно известно.
* * *
Движимый интуицией и жаждой познания, я сам стал видеть удавьи сны. Как известно, поставить себя на свое место никак нельзя: во-первых, оно уже занято, во-вторых, мешает тревожный комплекс. Зато, используя симпатический метод, можно поставить себя на место другого. Не знаю, насколько достоверно с научной точки зрения мое открытие, но, действуя таким образом, я и пришел к заключению, что удавы грезят о любви.
С первых же шагов я выяснил поразительные вещи.
Прежде всего обнаружил, что я очень красивый. И мило улыбаюсь, когда мне хорошо. Не сочтите это суждение за нескромность, ведь оно не мое. Что же до собственных моих, выражаясь напыщенно, воззрений на свою наружность, то я как-то осведомился у одной проститутки. Употребляю этот расхожий термин, заимствуя его у других, из соображений коллективизма и солидарности, сам же я его не одобряю, поскольку он уничижительный, а я уничижать не люблю. Так и спросил, что она думает о моей наружности. Она сильно удивилась, потому что вроде бы уже отработала свое. Остановилась на пороге и обернулась. Хрупкая, но бывалая блондинка.
— Ты что-то спросил?
— Что ты думаешь о моей наружности?
В ее обязанности это не входило — все официальные отношения между нами были завершены. Но само ее ремесло располагает к человеколюбию.
— Дай-ка посмотрю. Я ведь тебя не разглядывала. Не до того было — работа…
И посмотрела. Внимательно. Хорошо, что сейчас, а не раньше, а то бы я ничего не смог. И сказала неопределенно:
— Н-ну, ничего… Как все. Даже что-то есть: ты трогательный, будто боишься, что тебя съедят…
Пожала плечами и рассмеялась, но не зло.
— Да ты не расстраивайся. Выкинь из головы. И вообще, любовь — дело такое: не по хорошу мил, а по милу хорош.
У меня защипало в горле, будто я встретил что-то прекрасное. Но ведь в самом деле прекрасно, когда преграды между людьми рушатся и все становятся одним целым. В страшные дни мая шестьдесят восьмого, когда я три недели безвылазно сидел дома — думал, конец света, а раз так, пришла пора надеяться, — и опасливо выглядывал из окна, я видел, как совершенно незнакомые люди останавливались на улице, разговаривали друг с другом.
— И потом, у тебя хоть взгляд человеческий. А большинство вообще не глядят, так только, все равно что машины ночью, когда, чтобы не ослепить встречных, катят с притушенным светом. Ну все, пока.
Она ушла, а я еще минут десять сидел в комнате один, утопая в блаженстве, охваченный эйфорией и «прологоменом». Не знаю, что означает это слово, но я его всегда употребляю для обозначения веры в неведомое.
Это было очень вовремя, потому что как раз на другой день у Голубчика началась линька. Третья с тех пор, как он живет у меня. Две первые попытки закончились переменой кожи.
Начинается с того, что он впадает в апатию, будто все ему надоело и он во всем разуверился; глаза затягиваются мутной пленкой, а потом старая кожа начинает лопаться и слезать. Это чудное время — миг обновления, заря Надежды. Конечно, новая кожа ничем не отличается от старой, но Голубчик страшно доволен, снует и мечется по полу во все стороны, и я тоже чувствую себя счастливым. Без всякой причины, но это и есть самое настоящее счастье.
В статуправлении я постоянно напеваю, потираю руки, мне не сидится на месте, и сослуживцы удивляются моему оживлению. Я ставлю перед собой на рабочий стол букетик цветов, строю планы на будущее. Потом все успокаивается. Я снова заползаю в свое пальто-шляпу-шарф, в свою двухкомнатушку. А там Голубчик лежит, как обычно, клубком в углу. Праздник окончен. Но все равно это чудесно. И очень полезно для организма: обостряет чувства и предчувствия, укрепляет упования.
* * *
Собственно говоря, с собой я еще худо-бедно разберусь, а вот с другими беда. Хоть за порог не выходи. Как уже неоднократно отмечалось в пашем повествовании, в Париже и пригородах проживают десять миллионов человек, чье невидимое присутствие вполне ощутимо, но я иногда остро ощущаю их видимое отсутствие, и в этой отсутствующей толпе у меня разыгрывается комплекс. Испарина небытия. Правда, врач сказал мне, что это ничего, страх пустоты — разновидность страха больших множеств, подчиняющих себе малые, такова математика современности. Я думаю, мадемуазель Дрейфус должна страдать от него особенно остро, поскольку она цветная. Мы созданы друг для друга, но она колеблется из-за моих отношений с Голубчиком. Наверно, думает, что человек, окруживший себя удавом, ищет каких-то необыкновенных спутников жизни. И сомневается в себе. Поэтому вскоре после нашей встречи на Елисейских долях я сделал попытку помочь ей. Пришел на работу чуть раньше обычного и стал ее дожидаться около лифта, чтобы совершить поездку вместе. Надо же поближе познакомиться, прежде чем принять окончательное решение. А в пути люди быстрее сходятся, лучше узнают друг друга. Хотя в лифте все, как правило, держатся скованно, стоят навытяжку, не глядя на попутчиков, боятся ступить на чужую территорию. Лифт -настоящий английский клуб с остановками на каждом этаже. У нас в статупре каждая поездка занимает минуту десять секунд, а когда ездишь так каждый день, пусть даже молча, со временем подбирается тесная компания товарищей по лифту. Постоянное место встреч много значит.
За четырнадцать первых поездок у нас с мадемуазель Дрейфус ничего не разладилось. К счастью, кабинка не слишком большая, ввосьмером там очень уютно. Я всю дорогу сохраняю выразительное молчание, все равно за минуту не раскроешься, а выглядеть балагуром или массовиком-затейником не хочется. Когда же мы высадились на своем десятом в пятнадцатый раз, мадемуазель Дрейфус вдруг заговорила со мной, причем сразу по существу:
— А ваш удав, он все еще живет с вами?
Вот так, нежданно-негаданно. И смотрит мне прямо в глаза. Когда женщина чего-то хочет…
У меня захватило дух. До той поры никому до меня не было дела. И такая ревность -дескать, выбирай: он или я — мне в новинку.
Я стушевался и сморозил глупость, просто чушь собачью:
— Да, он со мной. Понимаете, в условиях Большого Парижа надо, чтобы рядом было любимое существо.
Любимое существо… Ну, не кретин ли — сказануть такое девушке?! Ведь вследствие естественного взаимонепонимания она только и могла заключить, что у меня уже кто-то есть, благодарю покорно. Так и вижу ее, сапоги выше колена и мини-юбка из чего-то такого. Да еще оранжевая блузка.
Она очень красивая. Я мог бы сделать ее еще прекраснее силой воображения, но не буду, чтобы не увеличивать дистанцию между членами нашего треугольника.
Сколько у меня могло быть женщин, не держи я удава, страшное дело! Слишком богатый выбор тоже рождает комплекс. Впрочем, я взял в дом вызывающее чувство всеобщего омерзения пресмыкающееся не для самообороны, я хотел, чтобы рядом было… Прошу прощения. Кажется, я выхожу за рамки естественнонаучного исследования.
Когда я сказал мадемуазель Дрейфус, что у меня есть любимое существо, она так на меня посмотрела… но не подала виду, что обиделась или огорчилась. Ничуть. Сила привычки развивает у черных в Париже чувство собственного достоинства.
Она даже улыбнулась. Грустно, будто нехотя, но улыбки часто бывают грустными, с чего веселиться?
— Счастливо, до свидания.
Попрощалась она очень вежливо и подала мне руку. Мне бы ее поцеловать, как было принято в старину. Но, чего доброго, прослывешь ископаемым.
— Счастливо, до свидания, спасибо, — сказал я, и она пошла по коридору в своей миниюбочке.
А я остался стоять, мысленно нащупывая газовый кран. Умереть, умереть на месте, сию же минуту. Я уже обдумывал, как бы осуществить это желание, но вдруг на меня налетел уборщик, тащивший, как атлет, пирамиду из пяти мусорных корзинок.
— Чего ты тут торчишь, Голубчик? Да еще с такой кислой мордой?
В управлении меня зовут Голубчиком, шутка такая. По-моему, ничего остроумного, ну да ладно, я притерпелся.
— Да что с тобой?
Я не стал пускаться в откровения. Почему-то паренек не внушает мне доверия. Я его даже опасаюсь. Он вроде бы что-то замышляет. И это подозрительно. Но в конце концов, я не полиция. Знаю я таких: делают вид, что им все нипочем, а совершить ничего не могут, вранье — оно вранье и есть. И еще не люблю, когда мне талдычат, будто я все делаю не так. А наш уборщик вечно корчит из себя умника да поглядывает с хитрой ухмылкой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
* * *
Я рано осиротел: мои родители разбились на машине, когда я был совсем маленьким. Меня поместили в одну семью, потом в другую, в третью. «Здорово, — подумал я, — глядишь, совершу кругосветное путешествие».
Желая скрасить одиночество, я увлекся счетом. В четырнадцать лет считал ночами напролет, доходил до миллионов, надеялся хоть кого-нибудь найти в этом множестве. В конце концов пошел работать в статистику. Считалось, что у меня склонность к большим величинам, а я просто-напросто хотел закалить себя и заглушить тревожный комплекс, в этом смысле нет лучшего упражнения, чем статистика. Так вот и получилось, что в одно прекрасное утро мадам Нибельмесс застала меня стоящим посреди комнаты в обнимку с самим собой. Я даже легонько покачивался, как будто сам себя убаюкивал, хотя и знал: стыдно, что за младенчество! Утехи с Голубчиком все-таки более естественны. Я как его увидел, сразу понял: вот кто утолит мой эмоциональный голод.
С другой стороны, я стараюсь не допускать перекоса, поддерживаю равновесие, регулярно посещая проституток — категорически заявляю, что употребляю это слово в самом благородном значении, подразумевая величайшую благодарность, уважение в обществе и награду «За особые заслуги».
Человека, ушедшего в подполье с удавом, одолевает порой безысходность, а тут хоть какая-то отдушина. Сердце проститутки бьется для вас в любое время, приложи ухо к ее груди и слушай, она никогда не пошлет вас куда подальше. Я прижимаюсь ухом, и мы с моей улыбкой слушаем. Девушкам я иногда рекомендуюсь студентом-медиком.
С Голубчиком бывает, как правило, так: я усаживаюсь в кресло, беру его, а он обхватывает мои плечи длиннющей рукой в два метра двадцать сантиметров. Это и называется «органической потребностью». Физиономия у него невыразительная, в силу происхождения: каменный век, допотопные условия и все такое, то же самое у черепах. Взгляд его исходит из глубины пятидесяти с лишним тысяч веков и упирается в стены моей двухкомнатушки. Соседство существа, добравшегося до Парижа из столь далекого прошлого, приятно и утешительно. Оно настраивает на философский лад, внушает мысли о вечном. Иногда он шаловливо покусывает мне ухо — привет из первобытной эпохи, — ощущение непередаваемое. Я не мешаю ему, закрываю глаза и жду. Внимательный читатель уже должен был догадаться по некоторым намекам, чего именно. Жду, чтобы Голубчик пошел дальше, сделал грандиозный скачок в эволюции и заговорил со мной человеческим голосом. Это и было бы пределом мечтаний. У нас у всех такое затянувшееся несчастливое детство…
Часто я так и засыпаю с доверчивой улыбкой в надежных объятиях двухметрового друга. У меня есть снимок: я сижу в кресле, обвитый спящим Голубчиком. Хотел показать его мадемуазель Дрейфус, но побоялся, как бы она от меня не отступилась, не подумала, что я обласкан по горло. Конечно, я мог бы ей объяснить, что сила объятий измеряется не весом и длиной, а глубиной чувства, но все же есть риск разбудить и в ней тревожный комплекс.
Эх, дорого мне обходится необыкновенное сожительство с Голубчиком. Поверьте моему опыту: мало какая женщина сможет терпеть близость удава. Для этого требуются особая чуткость и душевность, это серьезное испытание, тест, проверка. Без большой охоты никто не пойдет на такое, слишком велико расстояние между нормальным человеком и человеком с удавом. Но мадемуазель Дрейфус, несомненно, смогла бы, тем более что их предки охотились в одних и тех же лесах.
Иногда я просыпаюсь в кресле от удушья — так крепко спит Голубчик. Принимаю две таблетки валидола и засыпаю дальше. Профессор Фишер, автор монографии о питонах и удавах, пишет, что они тоже видят сны. Но не пишет какие. У меня на этот счет свои соображения. Я убежден: удавы спят и видят любимое существо. Мне это точно известно.
* * *
Движимый интуицией и жаждой познания, я сам стал видеть удавьи сны. Как известно, поставить себя на свое место никак нельзя: во-первых, оно уже занято, во-вторых, мешает тревожный комплекс. Зато, используя симпатический метод, можно поставить себя на место другого. Не знаю, насколько достоверно с научной точки зрения мое открытие, но, действуя таким образом, я и пришел к заключению, что удавы грезят о любви.
С первых же шагов я выяснил поразительные вещи.
Прежде всего обнаружил, что я очень красивый. И мило улыбаюсь, когда мне хорошо. Не сочтите это суждение за нескромность, ведь оно не мое. Что же до собственных моих, выражаясь напыщенно, воззрений на свою наружность, то я как-то осведомился у одной проститутки. Употребляю этот расхожий термин, заимствуя его у других, из соображений коллективизма и солидарности, сам же я его не одобряю, поскольку он уничижительный, а я уничижать не люблю. Так и спросил, что она думает о моей наружности. Она сильно удивилась, потому что вроде бы уже отработала свое. Остановилась на пороге и обернулась. Хрупкая, но бывалая блондинка.
— Ты что-то спросил?
— Что ты думаешь о моей наружности?
В ее обязанности это не входило — все официальные отношения между нами были завершены. Но само ее ремесло располагает к человеколюбию.
— Дай-ка посмотрю. Я ведь тебя не разглядывала. Не до того было — работа…
И посмотрела. Внимательно. Хорошо, что сейчас, а не раньше, а то бы я ничего не смог. И сказала неопределенно:
— Н-ну, ничего… Как все. Даже что-то есть: ты трогательный, будто боишься, что тебя съедят…
Пожала плечами и рассмеялась, но не зло.
— Да ты не расстраивайся. Выкинь из головы. И вообще, любовь — дело такое: не по хорошу мил, а по милу хорош.
У меня защипало в горле, будто я встретил что-то прекрасное. Но ведь в самом деле прекрасно, когда преграды между людьми рушатся и все становятся одним целым. В страшные дни мая шестьдесят восьмого, когда я три недели безвылазно сидел дома — думал, конец света, а раз так, пришла пора надеяться, — и опасливо выглядывал из окна, я видел, как совершенно незнакомые люди останавливались на улице, разговаривали друг с другом.
— И потом, у тебя хоть взгляд человеческий. А большинство вообще не глядят, так только, все равно что машины ночью, когда, чтобы не ослепить встречных, катят с притушенным светом. Ну все, пока.
Она ушла, а я еще минут десять сидел в комнате один, утопая в блаженстве, охваченный эйфорией и «прологоменом». Не знаю, что означает это слово, но я его всегда употребляю для обозначения веры в неведомое.
Это было очень вовремя, потому что как раз на другой день у Голубчика началась линька. Третья с тех пор, как он живет у меня. Две первые попытки закончились переменой кожи.
Начинается с того, что он впадает в апатию, будто все ему надоело и он во всем разуверился; глаза затягиваются мутной пленкой, а потом старая кожа начинает лопаться и слезать. Это чудное время — миг обновления, заря Надежды. Конечно, новая кожа ничем не отличается от старой, но Голубчик страшно доволен, снует и мечется по полу во все стороны, и я тоже чувствую себя счастливым. Без всякой причины, но это и есть самое настоящее счастье.
В статуправлении я постоянно напеваю, потираю руки, мне не сидится на месте, и сослуживцы удивляются моему оживлению. Я ставлю перед собой на рабочий стол букетик цветов, строю планы на будущее. Потом все успокаивается. Я снова заползаю в свое пальто-шляпу-шарф, в свою двухкомнатушку. А там Голубчик лежит, как обычно, клубком в углу. Праздник окончен. Но все равно это чудесно. И очень полезно для организма: обостряет чувства и предчувствия, укрепляет упования.
* * *
Собственно говоря, с собой я еще худо-бедно разберусь, а вот с другими беда. Хоть за порог не выходи. Как уже неоднократно отмечалось в пашем повествовании, в Париже и пригородах проживают десять миллионов человек, чье невидимое присутствие вполне ощутимо, но я иногда остро ощущаю их видимое отсутствие, и в этой отсутствующей толпе у меня разыгрывается комплекс. Испарина небытия. Правда, врач сказал мне, что это ничего, страх пустоты — разновидность страха больших множеств, подчиняющих себе малые, такова математика современности. Я думаю, мадемуазель Дрейфус должна страдать от него особенно остро, поскольку она цветная. Мы созданы друг для друга, но она колеблется из-за моих отношений с Голубчиком. Наверно, думает, что человек, окруживший себя удавом, ищет каких-то необыкновенных спутников жизни. И сомневается в себе. Поэтому вскоре после нашей встречи на Елисейских долях я сделал попытку помочь ей. Пришел на работу чуть раньше обычного и стал ее дожидаться около лифта, чтобы совершить поездку вместе. Надо же поближе познакомиться, прежде чем принять окончательное решение. А в пути люди быстрее сходятся, лучше узнают друг друга. Хотя в лифте все, как правило, держатся скованно, стоят навытяжку, не глядя на попутчиков, боятся ступить на чужую территорию. Лифт -настоящий английский клуб с остановками на каждом этаже. У нас в статупре каждая поездка занимает минуту десять секунд, а когда ездишь так каждый день, пусть даже молча, со временем подбирается тесная компания товарищей по лифту. Постоянное место встреч много значит.
За четырнадцать первых поездок у нас с мадемуазель Дрейфус ничего не разладилось. К счастью, кабинка не слишком большая, ввосьмером там очень уютно. Я всю дорогу сохраняю выразительное молчание, все равно за минуту не раскроешься, а выглядеть балагуром или массовиком-затейником не хочется. Когда же мы высадились на своем десятом в пятнадцатый раз, мадемуазель Дрейфус вдруг заговорила со мной, причем сразу по существу:
— А ваш удав, он все еще живет с вами?
Вот так, нежданно-негаданно. И смотрит мне прямо в глаза. Когда женщина чего-то хочет…
У меня захватило дух. До той поры никому до меня не было дела. И такая ревность -дескать, выбирай: он или я — мне в новинку.
Я стушевался и сморозил глупость, просто чушь собачью:
— Да, он со мной. Понимаете, в условиях Большого Парижа надо, чтобы рядом было любимое существо.
Любимое существо… Ну, не кретин ли — сказануть такое девушке?! Ведь вследствие естественного взаимонепонимания она только и могла заключить, что у меня уже кто-то есть, благодарю покорно. Так и вижу ее, сапоги выше колена и мини-юбка из чего-то такого. Да еще оранжевая блузка.
Она очень красивая. Я мог бы сделать ее еще прекраснее силой воображения, но не буду, чтобы не увеличивать дистанцию между членами нашего треугольника.
Сколько у меня могло быть женщин, не держи я удава, страшное дело! Слишком богатый выбор тоже рождает комплекс. Впрочем, я взял в дом вызывающее чувство всеобщего омерзения пресмыкающееся не для самообороны, я хотел, чтобы рядом было… Прошу прощения. Кажется, я выхожу за рамки естественнонаучного исследования.
Когда я сказал мадемуазель Дрейфус, что у меня есть любимое существо, она так на меня посмотрела… но не подала виду, что обиделась или огорчилась. Ничуть. Сила привычки развивает у черных в Париже чувство собственного достоинства.
Она даже улыбнулась. Грустно, будто нехотя, но улыбки часто бывают грустными, с чего веселиться?
— Счастливо, до свидания.
Попрощалась она очень вежливо и подала мне руку. Мне бы ее поцеловать, как было принято в старину. Но, чего доброго, прослывешь ископаемым.
— Счастливо, до свидания, спасибо, — сказал я, и она пошла по коридору в своей миниюбочке.
А я остался стоять, мысленно нащупывая газовый кран. Умереть, умереть на месте, сию же минуту. Я уже обдумывал, как бы осуществить это желание, но вдруг на меня налетел уборщик, тащивший, как атлет, пирамиду из пяти мусорных корзинок.
— Чего ты тут торчишь, Голубчик? Да еще с такой кислой мордой?
В управлении меня зовут Голубчиком, шутка такая. По-моему, ничего остроумного, ну да ладно, я притерпелся.
— Да что с тобой?
Я не стал пускаться в откровения. Почему-то паренек не внушает мне доверия. Я его даже опасаюсь. Он вроде бы что-то замышляет. И это подозрительно. Но в конце концов, я не полиция. Знаю я таких: делают вид, что им все нипочем, а совершить ничего не могут, вранье — оно вранье и есть. И еще не люблю, когда мне талдычат, будто я все делаю не так. А наш уборщик вечно корчит из себя умника да поглядывает с хитрой ухмылкой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18