https://wodolei.ru/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Еще с десяток колпаков ударилось о землю. Кто-то в исступлении стал рвать на себе волосы. — Вместо одного су с яблок — десять экю! — послышались возгласы. — Горе нам, несчастным! Где их взять? Одиго увидел, что сделался центром стихийно возникшего уличного митинга. В него впились сотни глаз, к нему взывали, его теребили за край плаща, за руки, за плечи. Кто-то, расталкивая соседей, рвался к нему с налитыми кровью глазами, кто-то навзрыд плакал, размазывая по лицу слезы ладонью, кто-то махал колпаком перед его носом и божился страшными клятвами. Молча и грустно стоял Бернар перед этой внезапно открывшейся плотиной народного возмущения и скорби. Не так он рисовал себе возвращение надежды. Но вот он вскочил на ступень дома и поднял вверх шляпу. Когда приутихло, Одиго четко сказал: — Габели не платить! — Не платить! — повторили в толпе с восторгом. — Вы слышали: он сказал — не платить! Одиго продолжал: — Никаких налогов, кроме тальи и тальоны! Сбор — прямо в королевскую казну. Никаких откупов! Деньги — в опечатанную карету и прямо в Париж. Вы слышите, французы? — А налог на вино? — выкрикнули из толпы. — Не платить! Пусть лучше его хлебают свиньи. — Если я, положим, уголь разношу… Тише, дайте сказать! И берут с меня, положим… — Дай-ка мне! Эй, генерал: за перевоз тоже берут. Как — платить? — Нет! — крикнул Одиго, воодушевляясь. — Посудите, какой это доход? Два су в день! Не плати! — А на свадьбы, на похороны, на крестины? На окна? — Вы слышали: не платить! — надрывался Бернар. — Эй, кто там шумит? Будем платить королю, но не откупщикам. Вон откупщиков! — загремел Одиго, придя в такое же исступление, как и слушавшая его толпа. И неизвестно, что такое еще отменил бы он в своей великой душевной простоте, если б в задних рядах не затянули: С волками жить — по-волчьи выть! Чем голодать да слезы лить… Это была «песенка Одиго», неизвестно какими путями распространившаяся уже и в городе, но с особым, приделанным к ней припевом: «Лянтюрлю, лянтюрлю!» — что означало: не выйдет! Припев подхватили все до последнего человека, и толпа, сначала переступавшая в такт тяжелыми башмаками, постепенно пустилась во что-то напоминающее общий пляс. Одиго стоял, тяжело дыша от волнения, и улыбался, и слезы текли по его лицу. Плясавшие то и дело подбегали к нему, без церемоний обнимали, целовали, протягивали фляги с вином, требуя, чтобы он отпил хоть глоток. И Одиго отхлебывал из каждой фляги. Голова его, впрочем, и так шла кругом. Он уже видел всеобщее счастье обездоленных, он уже занесся до того, что мнил себя освободителем целой нации… — Вы забыли о су с ливра, — укоризненно сказали ему на ухо. Он обернулся — перед ним стоял член магистрата. — Какая ошибка! Какое упущение! — Что еще за су с ливра? — удивился Одиго, сразу упав с облаков. — Как? Вы не знали об этом прямом едином налоге на все, решительно все торговые сделки? Вы не осведомлены о том, что одна двадцатая стоимости всякого проданного товара несправедливо, огорчительно и убыточно для бедных торговцев поступает в казну? Прошу прощения, сеньор, но это.,, это… Я просто не нахожу слов, И член магистрата побагровел от возмущения. — Не знаю, мэтр, насколько несправедлив этот налог, — разочарованно сказал Бернар. — Ведь речь должна идти в первую очередь о бедняках. Надо найти комиссара, или прево, или бальи… словом, кто отдаст приказ, чтобы открыли ворота? — Держитесь меня! — с достоинством сказал тот, стукнув себя по массивной золотой цепи на груди. — Держитесь меня, мэтра Лавю, и вы не ошибетесь! Я — мэр и притом принадлежу к партии Белых… Эй, сержант! А с этими, в синих перевязях, вам лучше не иметь никаких дел: это — Синие! — Синие? — переспросил Одиго. — Это что еще за радуга, мэтр? В сопровождении сержанта они уже шли к воротам. Жаки шли следом, ведя коня. — Синие — сущие злодеи, сеньор, хоть и с магистратскими цепями на шеях, — с жаром объяснял мэтр Лавю. — Бегите их, как огня! Равно как и компаньонажей. Тоже одни злодеи, сьер, и еще похуже Синих! — Тьфу, я опять ничего не понял! — с досадой сказал Одиго. — Компаньонажи, белые, синие… Ладно, бог с ними, разберемся как-нибудь потом, на досуге. Ответьте мне по-французски: что у вас творится? Жестикулируя на ходу, мэр привел Бернара к воротам. Буржуа с белыми и синими лентами через плечо встретили их у ворот, у всех были довольно кислые физиономии. Стрелки поднялись в башню запускать подъемное устройство. * * * — Изменит, — сказал Клод Жаку Бернье, когда тот, косясь на городские пушки, отвел людей от стен на приличное расстояние. — Того не может быть, чтобы дворянчик не подгадил. Что Одиго, что Оливье — все они заодно, как воры на ярмарке! — Потерпи, кум, — сказал на это Жак. — Больно ты скор. Смотри, не скатилась бы к нам с этих стен чья-то молодая голова! Но ворота открылись. Ткач и Жак с мушкетами наизготовку подошли к воротам и увидели Одиго, а с ним весь магистрат. Мэтр Лавю зорко оглядел из-под согнутой козырьком ладони Армию Страдания и заметил Бернару: — Поймите меня правильно, сеньор, если я посоветую не вводить все ваши силы в город. Знаете, почем сейчас горсть жареных каштанов? Ткач при этих словах подошел ближе, приветливый, как тюремная дверь. — Эге! — сказал он весьма прохладным тоном. — Да это мэтр Саблон-Лавю, мой старый хозяин! Послушать его, жирного старого каплуна, так, ей-богу, ему жалко жратвы. Он уже подсчитал, сколько влезет в наши желудки! «Однако какое у них близкое знакомство, — подумал Одиго. — Нет, не будет тут добра!» Мэр с достоинством поправил цепь на груди и, раздувшись, как индюк, ответил: — Добро пожаловать, мой Клод! Мастеру славного цеха суконщиков всегда приятно увидеть своего работника, даже если они когда-то разошлись… гм… не совсем удовлетворенные друг другом. Вот я и говорю сеньору Одиго: нужно ли стольких голодных людей… — Нужно! — отрезал ткач. — Ты отдашь приказ в мукомольни и пекарни, мэр, чтоб там не спали ночку, другую, только и всего. А если вздумаешь… — Опять спешишь ты, чертов кум! — с досадой вмешался Жак Бернье. — И не распоряжайся, сделай милость, словно ты один на свете. Вот что скажет сеньор наш, генерал Армии Страдания? Одиго, которому столь скоропалительно и отважно присвоили высший воинский чин, поразмыслив, объяснил, что в городе только отряд муниципальной гвардии и, значит, нет нужды вводить большую воинскую силу. А если такая нужда возникнет, можно будет снова кликнуть клич по приходам. — И прекрасно рассудил, сеньор генерал, — с довольным видом подхватил Жак. — Ни к чему, в самом деле, мужикам прохлаждаться промеж городских пустомель: дома дела поважней. Действуй, генерал! Невзирая на крики и вопли ткача об измене, Одиго тут же приказал командирам отобрать из каждой роты не более трети людей помоложе, не обремененных семейством, остальных поручили божьей матери и отпустили домой. Мальчишки барабанщики, пожирая глазами Одиго, давно уж занесли свои палочки над барабанами и изнывали от нетерпения. Одиго, наконец, махнул им, и крепкая дробь пророкотала под стенами Старого Города. Люди построились по четыре, и городские ворота поглотили часть Армии Страдания. 20 Перенесемся теперь ближе к морю, в таверну «Берег надежды», за низенькую дверь с прибитой к ней веткой трилистника — добрым знаком того, что здесь, в придачу к луковому супу, можно спросить и винца. Тут, среди закоптелых стен, увешанных медной посудой, среди бочонков и бочек, среди серебряных гирлянд чеснока и золотистых связок лука, в крепких табачных и кухонных запахах сидел Одиго на общей скамье с членами магистрата. А напротив восседали уже как следует выпившие ткач Клод и папаша Бернье. Вожаки повстанцев и буржуа таращились друг на друга, зло выпучив глаза, подобно фарфоровым собачкам, что стояли нос к носу на каминной доске. Один Бернар был трезв, молчалив и, как говорится, застегнут на все пуговицы. Остальные же отнюдь не церемонились и не чинились: с истинно французским красноречием, с подкупающей простотой и откровенностью они выкладывали все, что думают друг о друге. — Издалека видны фальшивые маски ваших Белых, — слышался тонкий, но ядовитый голос одного из советников. — Сколько жалоб! Сколько хныканья! Ох, регламенты, ох, налог на краску… А не вы ли, почтеннейший мэр, науськиваете чернь громить наши хлебные лавки? — Клянусь, я отвечу тебе, толстосум Молиньер! — гремел бас мэра. — Теперь-то я знаю, кто подстрекал моих подмастерьев заводить богопротивные сии компаньонажи, эти союзы дьяволов, эти чертовы посиделки, из-за которых стоят мои станки и бегут мои работники! — Будто он так уж бережет своих работников! — отозвался ткач с пьяным смехом. — Скажите, какой добряк! А кто помог напялить на меня красную куртку и обрить мою башку, чуть вздумал я поспорить с королевским инспектором по сукнам? — Пожечь их виноградники, поломать оливки! — в аккомпанемент стучал по столу кулак Жака Бернье, — и, подскакивая, летели на пол и разбивались бутылки. Одиго понял, что эти люди, от которых зависит общее дело, ненавидят друг друга, что Синие и Белые — всего лишь кучки буржуа, готовые утопить друг друга в ложке воды из-за власти и доходов, что городские мужи и повстанцы вообще ни в чем не согласны, кроме одного: отмены габели. Никаких братских чувств! Карман, один карман! И Одиго скучал, по пословице, как старая корка, забытая за сундуком. Вскоре это ему надоело. Он поднялся, зевнул во всю глотку и сказал: — Неужели вы — это и есть народ прекрасной Франции? Господи, да разве существует что-либо хуже и позорней? Я еще понимаю ткача — по его спине гуляла каторжная плеть, я могу понять и труженика Жака… но вас, господа буржуа, ваши лукавство, скаредность и хапужество, ваше мелкое чванство и мещанские интриги — нет, я отказываюсь понять! Вы хуже сеньоров и ниже мужиков, ибо вы сыты, как сеньоры, и грубы, как мужики. Но я не нахожу в вас ни дворянского благородства, ни мужицкой справедливости! И, хлопнув дверью, бледный от гнева и душевной скорби, он вышел вон, на свежий ночной воздух. Он стоял теперь у мола и смотрел на лунный коридор, рассекающий успокоенное ночное море, он слышал скрип судов, стоящих на причале. Темные контуры мачт и снастей, скользя в высоте с облака на облако, по временам задевали светящуюся рожицу луны. Мачты и снасти однообразно перемещались, отвечая своими движениями напору и отходу волн под днищами кораблей. И так же однообразны, бесцельны и монотонны, как эти повторяющиеся скрип и движение, показались ему события истекших дней. Он вспомнил, с каким бодрым сознанием правоты поднимал он крестьян, и угрюмо усмехнулся. Детской сказкой показалась ему легенда о якоре. — Я хочу знать, — мучил он себя, — что делать мне, Бернару Одиго, в этом вечном приливе и отливе злых человеческих страстей и корыстных побуждений? Да разве смогу я, ничтожный, что-либо изменить в их заданном раз навсегда движении? И Одиго ближе подошел к морю, точно надеясь получить у него ответ. У самой черты прилива на камне сидел человек с мушкетом. Видимо, жаки не только охраняли командира, но и бдительно за ним следили. С гневом он обратился к сидевшему: — Разве мало тебе дня шпионить за мной? Человек повернул к нему лицо, затененное полями шляпы. — Вы не в духе, сеньор мой? — услышал Одиго мягкий женский голос. — Отец велел мне быть здесь. Братья напились и уснули, кругом ружья да пики, а вы неосторожны… — Так это ты! — сказал сильно раздосадованный Бернар. — Пристало ли девице торчать среди мужчин, да еще переодетой? Ступай домой, в деревню. Не нужна мне ни твоя, ни чья-либо другая охрана. Не смея ослушаться, Эсперанса поднялась. Понурив голову, она сделала несколько шагов — и остановилась. — Да, я была нужна вам, сеньор, — услышал Одиго ее тихий голос, — когда вас травили собаками. И еще я была нужна, когда вы лежали в жару без памяти. Ну, а теперь… Бернару стало совестно. — Погоди минутку, — сказал он помягче. — Я не хотел тебя обидеть, но, клянусь честью, мне очень не по себе. — Я узнала это по вашей походке, — живо откликнулась она. — Что же так расстроило вас, сеньор Одиго? Одиго сейчас был готов исповедаться не только живой душе, но даже камню, на который он опустился. — Эх, девушка, не то получилось, на что я надеялся! — вырвалось у него. — И буржуа, и ткач, и жаки — да и отец твой тоже, думают только о своей выгоде и вражде. Кажется, один я помню о нашей общей цели! Эсперанса внимательно выслушала, подошла ближе и, положив мушкет, присела на песок у ног Одиго. — Извините, сеньор, если я не то скажу, — начала она робко. — По моему слабому разумению, это оттого, что только вам одному из всех незнакомы нужда и забота. Легко быть добрым, когда ты сыт. — Что такое? — недовольно сказал Бернар, озадаченный тем, что крестьянская девушка вздумала его поучать. — Так ты, значит, оправдываешь их? — Ах нет, не то! — воскликнула Эсперанса в страхе, что он рассердится и уйдет. — Жаки злы, грубы и подозрительны, это верно… А почему это так, сеньор мой? Едва рождаемся мы на своем нищем поле, как уже становимся обузой для матерей и с детства понимаем это. Да, лица наши темны и души угрюмы… Но кто сказал мужику когда-нибудь доброе слово? Все только и твердят нам: «Эй, Жак Простак, ты не раскошелишься, пока тебя не поколотят!» Она говорила кротким и ровным тоном. Но каждое ее тихое слово падало на душу Одиго как тяжкая гиря. И он сжал рукоять шпаги так, что побелели суставы. А она продолжала: — Да, вы добры и жалостливы… А вспомните, сколько доброты и ласки вложила в вас ваша мать, — у нас недаром считали ее святой женщиной… Вы стройны, красивы и высоки — ведь вам не приходилось день-деньской гнуть спину на виноградниках, в детстве вас уберегли от оспы, никто не поднимал на вас руки, не ругал черным словом… — Замолчи! — крикнул Одиго, схватившись за голову. Она умолкла и осторожно тронула его за край плаща. — Я обидела вас? — Чем же я виноват? — гневно спросил Одиго. — Среди богатых и знатных я прослыл карьеристом и предателем. Я иду с открытым сердцем навстречу тем, кого обижали. Пусть у меня, лишенного почестей и денег, растет одна трава на дворе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26


А-П

П-Я