https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/golubye/
«Моя родина — весь мир, весь мир принадлежит мне». Тогда больше не останется изгнанников, ссыльных, гонимых; природа едина — почему бы не стать единым обществу? Сталкиваются лишь разделенные силы, когда народы гонит друг на друга ветер ненависти, и они сталкиваются, как облака, молниями испепеляя друг друга! Тираны! Мы не питаем к вам злобы, порукой тому одно — мы не требуем вашей смерти! Покоритесь добровольно, покиньте ваши троны, и мы спасем вас от нищеты и эшафота. Узурпаторы суверенитета народа, современные Валтасары, неужели вы не видите, что на стенах Национального собрания уже горят слова «Мене, Текел, Упарсин»? Смелее, отбросьте ваши скипетры и короны, идите навстречу революции, которая избавляет одних королей от козней других монархов, а народы — от соперничества!
— Аминь! — воскликнул Камилл Демулен. — Все ясно! Анахарсис вознес меня за волосы, так же как ангел — пророка Аввакума над хлябями небесными. Да разверзнутся они; пусть разум затопит землю и троны всех королей, муфтиев и лам плавают по морю филантропии! Анахарсис сказал, что лондонский Тауэр шатается подобно Вавилонской башне. Но я не поставлю ни единого су на имущество англиканского духовенства. Питт — человек, созревший для фонаря. Если он не хочет освободить свое место, пусть его избавят от головы. Отсюда я зрю трех инквизиторов, повещенных на мосту через Мансанарес. Я собирался отложить в сторону перо: глухота неблагодарного народа лишила меня мужества. Но у меня возродилась надежда, и я превращаю свой альманах в газету. Следовательно, мы приглашаем наших уважаемых и любезных подписчиков, у кого истекает срок абонемента, возобновить его, но приходите не на улицу Сены, а к нам домой, на улицу Французского театра; там мы будем продолжать развивать неведомую до сего дня отрасль промышленности — производство революций.
— Да здравствует Камилл Демулен! — провозгласила Теруань, тогда как друзья остроумного публициста, истинного наследника Вольтера, пожимали ему руку. — Если когда-нибудь мне захочется кем-нибудь увлечься, ты будешь первым, обещаю тебе.
— А пока ты по-прежнему влюблена в Сиейеса?
— Честно признаться, да, — ответила Теруань. — По сравнению со всеми вами, он один производит на меня впечатление мужчины.
— Ну, а я тогда кто? — спросил Дантон.
— Ты? — спросила Теруань, окинув его взглядом с головы до ног. — Ты просто бык.
— Здорово сказано! — воскликнул Камилл. — Это и называется — взять быка за рога.
— Тем временем вы упускаете из виду общественное спасение! — крикнул Марат. — Я говорил вам о великом предательстве, но вы меня не слушали. Лафайет…
— Ах, вот в чем дело! — усмехнулся Камилл Демулен. — Мы снова вернулись к господину Мотье. Говори, Марат!
— Лафайет заказал в предместье Сент-Антуан пятнадцать тысяч табакерок, на каждой изображен его портрет в мундире генерала национальной гвардии. Лафайет рвется к диктатуре…
— … торговцев табаком, — успел вставить словцо Камилл Демулен. Желтая кожа Марата приняла какой-то зеленоватый оттенок и покрылась потом.
— За этим что-то кроется, — продолжал Марат. — Поэтому я прошу всех честных граждан разбивать эти табакерки, если они попадут к ним…
— Но искать на них имена его сообщников, — закончил Камилл.
— Сообщников у него много. Я говорил, что нам хватит двадцать тысяч веревок. Нет, добрые граждане, если вы принесете тридцать, сорок тысяч веревок, их все равно не хватит, чтобы перевешать всех.
Рукоплескания заглушили слова Марата; но едва шум смолк, как послышался голос Камилла Демулена (журналист, подобно нырнувшему в глубину пловцу, снова выплыл на поверхность):
— По-прежнему ты пугаешь, друг Марат, вечно ужасы, сверхужасы, ты — сеятель ужасов.
— Берегись, Камилл Демулен, как бы нам не пришлось проверить прочность этих веревок на твоей шее, — огрызнулся Марат.
— Во всяком случае, если меня повесят, у меня есть шанс стать уродом, а ты даже этого лишен, — отпарировал неисправимый насмешник.
На сей раз спор прервал общий хохот и, поскольку смех был на стороне Камилла Демулена, победа осталась за ним. Взбешенный Марат, погрозив ему кулаком, ушел.
— Ступай в свой подвал, ночная птица, ступай в свою пещеру, гиена, уползай в свою нору, змея, и произведи там, раз и навсегда, подсчет, сколько голов тебе нужно, — с выражением еле уловимой брезгливости на лице пробормотал Дантон, но его шепот был подобен грому и услышан всеми.
Марат ушел. Все встали и побратались. Присутствия Марата было достаточно, чтобы опустошать сердца.
Господин Жан Батист был знаком с гражданином Дантоном; он подошел к нему и пожал руку, сказал несколько комплиментов Камиллу Демулену.
Я же не мог отвести глаз от лица Дантона — этого бывшего адвоката королевского суда, от этого страшного слепца, кого судьба дала революции в вожди. Мне еще представится случай снова говорить о нем, и мы увидим, какая глубоко чувствительная душа пряталась в этом грубом теле.
Мы вышли из клуба в полночь и сразу вернулись в гостиницу «Почтовая» на улицу Гранж-Бательер.
Завтра, на рассвете, нам следовало быть в строю.
XX. ПОЛЕ ФЕДЕРАЦИИ
Всю ночь я не мог уснуть. Со дня прихода в Париж я видел так много, а главное — видел множество людей, и каких людей! За два последних вечера я встречал Мирабо, Робеспьера, Шарля Ламета, де Лакло, Шенье, Тальма, Давида, Лагарпа, Дантона, Марата, Камилла Демулена, Анахарсиса Клоотса, Эбера, и все эти имена гудели у меня в голове, как набат, сзывающий на пожар.
К тому же мне мерещилось, как среди них проходит прекрасная амазонка в красном платье; все увиденное было столь новым и необычным для меня, впервые выбравшегося из Аргоннского леса, что мне чудилось, будто я перенесся в другой мир и вижу какой-то безумный сон.
Поднялся я на рассвете. Увы, день был пасмурным и грозил дождем; яростные порывы ветра гнали по небу тяжелые черные тучи. Казалось, что небо, такое прекрасное, чистое и яркое в прошлом году, теперь изменило свои Убеждения и приняло сторону аристократов.
Я разбудил г-на Друэ: меня удивляло, как можно спать в ночь перед подобным днем. Он встал, оделся; взяв ружья, мы вышли на улицу. Вскоре мы присоединились к нашим Друзьям из Сент-Мену и деревни Илет; все быстро построились в колонну и зашагали на Марсово поле.
У ворот Сент-Оноре нам встретился тот самый оратор человеческого рода, который вчера в Клубе кордельеров излагал столь величественную и мирную систему братства. С ним шло человек двадцать: русские, поляки, турки, персы — все в национальных костюмах; он вел их на праздник единения Франции, надеясь, что когда-нибудь поведет на праздник всемирного единства.
Мы прошли берегом реки и вышли на Марсово поле. Сто шестьдесят тысяч человек сидели на холме, сто пятьдесят тысяч стояли на самом поле, и все-таки оставалось еще довольно много места для маневров пятидесяти тысяч национальных гвардейцев.
Полукруг второго амфитеатра, образованного холмами Шайо и Пасси, усеивало более ста тысяч человек. Анахарсис Клоотс был прав: это место самой природой было создано для единения мира.
Мы перешли Сену по мосту, переброшенному перед Шайо; пройдя под триумфальной аркой, вступили на Марсово поле и выстроились в шеренгу перед алтарем отечества. Национальной гвардии из провинции были отведены почетные места. Мы стояли примерно в ста шагах от трибун, где должны были расположиться король, королева и депутаты Национального собрания.
Беспрестанно шел проливной дождь. Было восемь часов утра; прибытия короля ждали только в десять; за это время все могли промокнуть и простудиться. Нескольким национальным гвардейцам пришла мысль станцевать фарандолу, чтобы согреться. Пример оказался заразительным: ружья были составлены в козлы, ряды нарушены; каждый выбрал себе партнершу из зрительниц, и начался грандиозный бранль двухсот тысяч танцоров.
В половине одиннадцатого пушечный выстрел возвестил о приезде короля, а барабанная дробь призвала всех в строй; танцорок с благодарностью проводили на их места, и все взяли на караул. Кареты короля, королевы и королевских сановников двигались шагом. Они остановились у подножия трибун; король вышел первым, подал руку королеве, и они в окружении членов Национального собрания отправились на свои места. Итак, наступила эта минута!
Стоявший совсем близко к трибунам и обладавший отличным зрением, я с нетерпением ждал короля и королеву: о каждом из них у меня сложилось собственное представление, однако, должен это признать, ничего общего с действительностью оно не имело.
Король оказался не совсем королем, королева — слишком королевой.
Пока король располагался на своем месте и под возгласы «Да здравствует король!» приветствовал народ, г-н Талейран, хромой епископ, Мефистофель второго Фауста (его будут звать Наполеоном), взошел в окружении двухсот священников на алтарь отечества. Все они были препоясаны трехцветными лентами.
Оркестры всех полков соперничали в громкости, но их едва было слышно; сорок пушек дали залп, требуя тишины.
Настал миг клятвы! На Марсовом поле единым взмахом поднялись триста тысяч рук. Остальная Франция сердцем присоединилась к тем, кто клялся от имени народа.
Все надеялись, что король сойдет по ступеням вниз, взойдет на алтарь отечества и там, подняв руку, даст клятву на глазах у своего народа. Мы ошиблись: король поклялся, не сходя с места, оставаясь в тени, поклялся украдкой, словно прячась. Всем нам закралась в сердце мысль, что клятву он давал с сожалением, не имея воли ее сдержать.
Вот эта клятва — мы заранее выучили ее наизусть, — которую король произносил так невнятно, что немногие из присутствующих могли ее расслышать:
«Я, король французов, клянусь нации употребить всю власть, предоставленную мне конституционным законом, на соблюдение Конституции и исполнение законов».
Ах, ваше величество, ваше величество, народ клялся с более чистым сердцем и более стойкой верой!
Королева же клятвы не приносила; она находилась на отдельной трибуне вместе с дофином и принцессами. Услышав голос короля, она, бледная и растерянная, улыбнулась, и глаза ее вспыхнули каким-то странным блеском.
Господин Друэ, как и я, заметил улыбку королевы и нахмурился.
— Ох, господин Друэ, не нравится мне эта улыбка, — сказал я, — никогда не подумал бы, что прекрасная королева может так неприятно улыбаться.
— Улыбка королевы значения не имеет, — ответил г-н Друэ, — главное в том, что король принес клятву. С этой минуты она запечатлелась в сердце двадцати пяти миллионов французов. Горе ему, если он ее не сдержит!
* * *
Приезжая позднее в Париж, я всякий раз приходил на Марсово поле — единственный уцелевший памятник Революции. Последний раз я совершил свое паломничество в 1853 году, когда и купил «Историю Французской революции» Мишле.
Я присел на пригорок и, подобно г-ну де Шатобриану, — тот на руинах Спарты трижды громко воскликнул: «О Леонид, Леонид, Леонид!!!» — вслух прочел следующие строки красноречивого историка, в которых он превосходно изложил мои мысли:
«Марсово поле — единственный памятник, оставленный Революцией; у Империи есть своя колонна, и к тому же Империя почти присвоила себе одной Триумфальную арку. Монархия имеет Лувр и Дом инвалидов. Феодальная церковь с 1200 года по-прежнему царит в соборе Парижской Богоматери; даже от римлян до нас дошли термы Цезаря.
Но памятником Революции остается пустое место!
Этот памятник представляет собой песок, столь же ровный, как Аравийская пустыня…
Курганы справа и слева напоминают те курганы, что насыпали в Галлии; это непонятные и сомнительные свидетели славы героев.
Неужели герой лишь тот, кто заложил Йенский мост? Нет, на Марсовом поле ощущается присутствие более великого, нежели тот человек, более могущественного, более живого героя, заполняющего эту необъятность.
Что это за бог? Нам это неведомо, но здесь живет какой-то бог!
Хотя забывчивое поколение смеет использовать это место для своих пустых забав, подражающих загранице, хотя английская лошадь дерзко топчет копытами эту землю, здесь все же ощущаешь великое дыхание, которого вы больше не почувствуете нигде, ощущаешь душу — короче говоря, всемогущий Дух.
И пусть сейчас эта равнина бесплодна, а трава засохла: однажды все здесь снова зазеленеет.
Ибо земля эта на большую глубину орошена плодоносным потом тех, кто в священный день насыпал эти холмы, насыпал в день, когда, разбуженные пушками, стрелявшими по Бастилии, здесь сошлись Франция Севера и Франция Юга, в день, когда три миллиона вооруженных людей, поднявшись как один, провозгласили вечный мир!
Ах, бедная Революция! Ты была такой доверчивой в свой первый день! Ты призвала весь мир к любви и миру! «О враги мои! — говорила ты. — Нет больше врагов!» Ты протягивала руку всем, ты предлагала всем осушить кубок за мир между народами, но народы не пожелали его принять!»
XXI. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Мы должны были покинуть Париж на следующее утро. Церемония завершилась в три часа дня; я договорился встретиться с г-ном Друэ в пять часов в гостинице «Почтовая» и расстался с ним, чтобы пойти попрощаться и поблагодарить за приют метра Дюпле и его семью.
Все они присутствовали на празднике Федерации, кроме старой бабушки: она оставалась на улице Сент-Оноре, погруженная, как всегда, в чтение томика сказок «Тысячи и одной ночи».
Я догнал группу, состоящую из г-жи Дюпле и ее дочерей, метра Дюпле и обоих подмастерьев, на улице Сент-Оноре. Они возвращались по-семейному: г-н Дюпле вел под руку жену, а подмастерья — его дочерей. Разумеется, рядом с Корнелией шел Фелисьен. Подойдя к ним, я поздоровался.
Они тоже обратили внимание на то, что король без особого восторга отнесся к этому празднику братства, и были огорчены этим.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
— Аминь! — воскликнул Камилл Демулен. — Все ясно! Анахарсис вознес меня за волосы, так же как ангел — пророка Аввакума над хлябями небесными. Да разверзнутся они; пусть разум затопит землю и троны всех королей, муфтиев и лам плавают по морю филантропии! Анахарсис сказал, что лондонский Тауэр шатается подобно Вавилонской башне. Но я не поставлю ни единого су на имущество англиканского духовенства. Питт — человек, созревший для фонаря. Если он не хочет освободить свое место, пусть его избавят от головы. Отсюда я зрю трех инквизиторов, повещенных на мосту через Мансанарес. Я собирался отложить в сторону перо: глухота неблагодарного народа лишила меня мужества. Но у меня возродилась надежда, и я превращаю свой альманах в газету. Следовательно, мы приглашаем наших уважаемых и любезных подписчиков, у кого истекает срок абонемента, возобновить его, но приходите не на улицу Сены, а к нам домой, на улицу Французского театра; там мы будем продолжать развивать неведомую до сего дня отрасль промышленности — производство революций.
— Да здравствует Камилл Демулен! — провозгласила Теруань, тогда как друзья остроумного публициста, истинного наследника Вольтера, пожимали ему руку. — Если когда-нибудь мне захочется кем-нибудь увлечься, ты будешь первым, обещаю тебе.
— А пока ты по-прежнему влюблена в Сиейеса?
— Честно признаться, да, — ответила Теруань. — По сравнению со всеми вами, он один производит на меня впечатление мужчины.
— Ну, а я тогда кто? — спросил Дантон.
— Ты? — спросила Теруань, окинув его взглядом с головы до ног. — Ты просто бык.
— Здорово сказано! — воскликнул Камилл. — Это и называется — взять быка за рога.
— Тем временем вы упускаете из виду общественное спасение! — крикнул Марат. — Я говорил вам о великом предательстве, но вы меня не слушали. Лафайет…
— Ах, вот в чем дело! — усмехнулся Камилл Демулен. — Мы снова вернулись к господину Мотье. Говори, Марат!
— Лафайет заказал в предместье Сент-Антуан пятнадцать тысяч табакерок, на каждой изображен его портрет в мундире генерала национальной гвардии. Лафайет рвется к диктатуре…
— … торговцев табаком, — успел вставить словцо Камилл Демулен. Желтая кожа Марата приняла какой-то зеленоватый оттенок и покрылась потом.
— За этим что-то кроется, — продолжал Марат. — Поэтому я прошу всех честных граждан разбивать эти табакерки, если они попадут к ним…
— Но искать на них имена его сообщников, — закончил Камилл.
— Сообщников у него много. Я говорил, что нам хватит двадцать тысяч веревок. Нет, добрые граждане, если вы принесете тридцать, сорок тысяч веревок, их все равно не хватит, чтобы перевешать всех.
Рукоплескания заглушили слова Марата; но едва шум смолк, как послышался голос Камилла Демулена (журналист, подобно нырнувшему в глубину пловцу, снова выплыл на поверхность):
— По-прежнему ты пугаешь, друг Марат, вечно ужасы, сверхужасы, ты — сеятель ужасов.
— Берегись, Камилл Демулен, как бы нам не пришлось проверить прочность этих веревок на твоей шее, — огрызнулся Марат.
— Во всяком случае, если меня повесят, у меня есть шанс стать уродом, а ты даже этого лишен, — отпарировал неисправимый насмешник.
На сей раз спор прервал общий хохот и, поскольку смех был на стороне Камилла Демулена, победа осталась за ним. Взбешенный Марат, погрозив ему кулаком, ушел.
— Ступай в свой подвал, ночная птица, ступай в свою пещеру, гиена, уползай в свою нору, змея, и произведи там, раз и навсегда, подсчет, сколько голов тебе нужно, — с выражением еле уловимой брезгливости на лице пробормотал Дантон, но его шепот был подобен грому и услышан всеми.
Марат ушел. Все встали и побратались. Присутствия Марата было достаточно, чтобы опустошать сердца.
Господин Жан Батист был знаком с гражданином Дантоном; он подошел к нему и пожал руку, сказал несколько комплиментов Камиллу Демулену.
Я же не мог отвести глаз от лица Дантона — этого бывшего адвоката королевского суда, от этого страшного слепца, кого судьба дала революции в вожди. Мне еще представится случай снова говорить о нем, и мы увидим, какая глубоко чувствительная душа пряталась в этом грубом теле.
Мы вышли из клуба в полночь и сразу вернулись в гостиницу «Почтовая» на улицу Гранж-Бательер.
Завтра, на рассвете, нам следовало быть в строю.
XX. ПОЛЕ ФЕДЕРАЦИИ
Всю ночь я не мог уснуть. Со дня прихода в Париж я видел так много, а главное — видел множество людей, и каких людей! За два последних вечера я встречал Мирабо, Робеспьера, Шарля Ламета, де Лакло, Шенье, Тальма, Давида, Лагарпа, Дантона, Марата, Камилла Демулена, Анахарсиса Клоотса, Эбера, и все эти имена гудели у меня в голове, как набат, сзывающий на пожар.
К тому же мне мерещилось, как среди них проходит прекрасная амазонка в красном платье; все увиденное было столь новым и необычным для меня, впервые выбравшегося из Аргоннского леса, что мне чудилось, будто я перенесся в другой мир и вижу какой-то безумный сон.
Поднялся я на рассвете. Увы, день был пасмурным и грозил дождем; яростные порывы ветра гнали по небу тяжелые черные тучи. Казалось, что небо, такое прекрасное, чистое и яркое в прошлом году, теперь изменило свои Убеждения и приняло сторону аристократов.
Я разбудил г-на Друэ: меня удивляло, как можно спать в ночь перед подобным днем. Он встал, оделся; взяв ружья, мы вышли на улицу. Вскоре мы присоединились к нашим Друзьям из Сент-Мену и деревни Илет; все быстро построились в колонну и зашагали на Марсово поле.
У ворот Сент-Оноре нам встретился тот самый оратор человеческого рода, который вчера в Клубе кордельеров излагал столь величественную и мирную систему братства. С ним шло человек двадцать: русские, поляки, турки, персы — все в национальных костюмах; он вел их на праздник единения Франции, надеясь, что когда-нибудь поведет на праздник всемирного единства.
Мы прошли берегом реки и вышли на Марсово поле. Сто шестьдесят тысяч человек сидели на холме, сто пятьдесят тысяч стояли на самом поле, и все-таки оставалось еще довольно много места для маневров пятидесяти тысяч национальных гвардейцев.
Полукруг второго амфитеатра, образованного холмами Шайо и Пасси, усеивало более ста тысяч человек. Анахарсис Клоотс был прав: это место самой природой было создано для единения мира.
Мы перешли Сену по мосту, переброшенному перед Шайо; пройдя под триумфальной аркой, вступили на Марсово поле и выстроились в шеренгу перед алтарем отечества. Национальной гвардии из провинции были отведены почетные места. Мы стояли примерно в ста шагах от трибун, где должны были расположиться король, королева и депутаты Национального собрания.
Беспрестанно шел проливной дождь. Было восемь часов утра; прибытия короля ждали только в десять; за это время все могли промокнуть и простудиться. Нескольким национальным гвардейцам пришла мысль станцевать фарандолу, чтобы согреться. Пример оказался заразительным: ружья были составлены в козлы, ряды нарушены; каждый выбрал себе партнершу из зрительниц, и начался грандиозный бранль двухсот тысяч танцоров.
В половине одиннадцатого пушечный выстрел возвестил о приезде короля, а барабанная дробь призвала всех в строй; танцорок с благодарностью проводили на их места, и все взяли на караул. Кареты короля, королевы и королевских сановников двигались шагом. Они остановились у подножия трибун; король вышел первым, подал руку королеве, и они в окружении членов Национального собрания отправились на свои места. Итак, наступила эта минута!
Стоявший совсем близко к трибунам и обладавший отличным зрением, я с нетерпением ждал короля и королеву: о каждом из них у меня сложилось собственное представление, однако, должен это признать, ничего общего с действительностью оно не имело.
Король оказался не совсем королем, королева — слишком королевой.
Пока король располагался на своем месте и под возгласы «Да здравствует король!» приветствовал народ, г-н Талейран, хромой епископ, Мефистофель второго Фауста (его будут звать Наполеоном), взошел в окружении двухсот священников на алтарь отечества. Все они были препоясаны трехцветными лентами.
Оркестры всех полков соперничали в громкости, но их едва было слышно; сорок пушек дали залп, требуя тишины.
Настал миг клятвы! На Марсовом поле единым взмахом поднялись триста тысяч рук. Остальная Франция сердцем присоединилась к тем, кто клялся от имени народа.
Все надеялись, что король сойдет по ступеням вниз, взойдет на алтарь отечества и там, подняв руку, даст клятву на глазах у своего народа. Мы ошиблись: король поклялся, не сходя с места, оставаясь в тени, поклялся украдкой, словно прячась. Всем нам закралась в сердце мысль, что клятву он давал с сожалением, не имея воли ее сдержать.
Вот эта клятва — мы заранее выучили ее наизусть, — которую король произносил так невнятно, что немногие из присутствующих могли ее расслышать:
«Я, король французов, клянусь нации употребить всю власть, предоставленную мне конституционным законом, на соблюдение Конституции и исполнение законов».
Ах, ваше величество, ваше величество, народ клялся с более чистым сердцем и более стойкой верой!
Королева же клятвы не приносила; она находилась на отдельной трибуне вместе с дофином и принцессами. Услышав голос короля, она, бледная и растерянная, улыбнулась, и глаза ее вспыхнули каким-то странным блеском.
Господин Друэ, как и я, заметил улыбку королевы и нахмурился.
— Ох, господин Друэ, не нравится мне эта улыбка, — сказал я, — никогда не подумал бы, что прекрасная королева может так неприятно улыбаться.
— Улыбка королевы значения не имеет, — ответил г-н Друэ, — главное в том, что король принес клятву. С этой минуты она запечатлелась в сердце двадцати пяти миллионов французов. Горе ему, если он ее не сдержит!
* * *
Приезжая позднее в Париж, я всякий раз приходил на Марсово поле — единственный уцелевший памятник Революции. Последний раз я совершил свое паломничество в 1853 году, когда и купил «Историю Французской революции» Мишле.
Я присел на пригорок и, подобно г-ну де Шатобриану, — тот на руинах Спарты трижды громко воскликнул: «О Леонид, Леонид, Леонид!!!» — вслух прочел следующие строки красноречивого историка, в которых он превосходно изложил мои мысли:
«Марсово поле — единственный памятник, оставленный Революцией; у Империи есть своя колонна, и к тому же Империя почти присвоила себе одной Триумфальную арку. Монархия имеет Лувр и Дом инвалидов. Феодальная церковь с 1200 года по-прежнему царит в соборе Парижской Богоматери; даже от римлян до нас дошли термы Цезаря.
Но памятником Революции остается пустое место!
Этот памятник представляет собой песок, столь же ровный, как Аравийская пустыня…
Курганы справа и слева напоминают те курганы, что насыпали в Галлии; это непонятные и сомнительные свидетели славы героев.
Неужели герой лишь тот, кто заложил Йенский мост? Нет, на Марсовом поле ощущается присутствие более великого, нежели тот человек, более могущественного, более живого героя, заполняющего эту необъятность.
Что это за бог? Нам это неведомо, но здесь живет какой-то бог!
Хотя забывчивое поколение смеет использовать это место для своих пустых забав, подражающих загранице, хотя английская лошадь дерзко топчет копытами эту землю, здесь все же ощущаешь великое дыхание, которого вы больше не почувствуете нигде, ощущаешь душу — короче говоря, всемогущий Дух.
И пусть сейчас эта равнина бесплодна, а трава засохла: однажды все здесь снова зазеленеет.
Ибо земля эта на большую глубину орошена плодоносным потом тех, кто в священный день насыпал эти холмы, насыпал в день, когда, разбуженные пушками, стрелявшими по Бастилии, здесь сошлись Франция Севера и Франция Юга, в день, когда три миллиона вооруженных людей, поднявшись как один, провозгласили вечный мир!
Ах, бедная Революция! Ты была такой доверчивой в свой первый день! Ты призвала весь мир к любви и миру! «О враги мои! — говорила ты. — Нет больше врагов!» Ты протягивала руку всем, ты предлагала всем осушить кубок за мир между народами, но народы не пожелали его принять!»
XXI. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Мы должны были покинуть Париж на следующее утро. Церемония завершилась в три часа дня; я договорился встретиться с г-ном Друэ в пять часов в гостинице «Почтовая» и расстался с ним, чтобы пойти попрощаться и поблагодарить за приют метра Дюпле и его семью.
Все они присутствовали на празднике Федерации, кроме старой бабушки: она оставалась на улице Сент-Оноре, погруженная, как всегда, в чтение томика сказок «Тысячи и одной ночи».
Я догнал группу, состоящую из г-жи Дюпле и ее дочерей, метра Дюпле и обоих подмастерьев, на улице Сент-Оноре. Они возвращались по-семейному: г-н Дюпле вел под руку жену, а подмастерья — его дочерей. Разумеется, рядом с Корнелией шел Фелисьен. Подойдя к ним, я поздоровался.
Они тоже обратили внимание на то, что король без особого восторга отнесся к этому празднику братства, и были огорчены этим.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58