Качество удивило, на этом сайте
Однако импульс был дан, и ничто не могло остановить начавшееся движение.
Франция не знала себя и хотела, обнаружив могучую волю, которой никто не в силах был противостоять, познать самое себя.
Коммуна Парижа потребовала от Национального собрания устроить праздник Федерации.
Национальное собрание, вынужденное дать согласие, назначило его на 14 июля, первую годовщину взятия Бастилии.
Известие об этом разослали во все провинции королевства; однако, по-прежнему опасаясь огромного скопления людей и желая поставить перед народом возможно больше преград, все расходы возложили на местные власти.
Весь наш департамент устроил складчину. У меня было довольно много денег — четыреста ливров, плод моего труда, все мои сбережения.
Папаша Дешарм предложил мне свой кожаный мешочек с деньгами, но я, поблагодарив, не взял. В последнее время мой дядя явно стал сдавать: всю жизнь бедняга служил принцам и теперь очень сожалел о них. Его терзало великое сомнение — он хотел знать, есть ли у Франции право делать то, что она творит.
Дядю выбрали делегатом на праздник Федерации, но он отказался, сказав:
— Я слишком стар, вместо меня поедет Рене.
Потом у него был долгий разговор с г-ном Друэ и он передал ему какие-то бумаги; тот тщательно спрятал их в портфель и увез в Сент-Мену.
Перед его отъездом у двери нашего домика остановилась двуколка. К своему изумлению, я увидел в ней Софи и ее отца.
С радостным криком я бросился к двери, но тотчас замер как вкопанный. Что скажет папаша Жербо? Что подумает Софи? Папаша Жербо улыбнулся.
Софи подошла ко мне.
— Ну, что же вы не целуетесь? — спросил он.
— Если мадемуазель позволит, я буду счастлив, — ответил я.
— Вот еще! Пусть она не позволяет, зато я разрешаю, — усмехнулся метр Жербо.
— Но я ничуть не против, — согласилась Софи, подставляя мне свое личико.
Я поцеловал ее, прижав к сердцу.
— Ну и ну, прыткий он у вас парень, папаша Дешарм! — обратился метр Жербо к моему дяде, появившемуся из своей комнаты.
— Что поделаешь, господин Жербо? Возраст берет свое. Яблоня цветет ранней весной, бук распускает почки в мае; Рене ведь скоро шестнадцать с половиной. В его годы у меня уже любовница была.
Я покраснел до ушей. У меня, к сожалению, пока была только любовь, но любовницы еще не было.
— И куда это вы собрались, метр Жербо? — спросил мой дядя. — Я же не поверю, что вы утруждаете себя ради того, чтобы оказать мне честь своим визитом.
— Вы правы, мой старый друг, хотя я всегда рад видеть вас. Нет, я еду в Сент-Мену, чтобы уладить кое-какие мелкие дела. Меня избрали делегатом на праздник Федерации, но я не знаю, сколько дней мы пробудем в столице.
— Жаль, что в вашей двуколке нет третьего места! — посетовал мой дядя. — У меня тоже есть дело в Сент-Мену, и я попросил бы вас взять меня с собой. Ноги у меня сдают, сосед, ноги! А вы знаете, что когда в моем возрасте сдают ноги, то и тело не заставит себя ждать. Поэтому надо принимать меры предосторожности против несчастных случаев.
— Хорошо! — сказал г-н Жербо. — Все можно устроить. По-моему, Софи не слишком рвется в Сент-Мену. Так ведь, Софи?
— Я еду туда, чтобы быть с вами, отец, — ответила девушка.
— Вот и прекрасно, оставайся тут с Рене. Вы будете гулять по лесу, как влюбленная парочка, а мы, старики, займемся своими делами. Будь Рене прекрасным господином, я бы ему не доверял; но Рене — славный малый, хороший работник, честный человек, и я могу доверить ему свое дитя так же, как доверил бы свой кошелек.
Я ликующим взглядом посмотрел на мадемуазель Софи, но она оставалась равнодушной — ни грустной, ни радостной. Казалось, она была совершенно согласна с отцом в том, что ее безбоязненно можно оставить наедине со мной.
Метр Жербо и папаша Дешарм сели в двуколку и укатили в сторону деревни Илет.
XIV. ПОД СЕНЬЮ ВЫСОКИХ ДЕРЕВЬЕВ
Несколько минут я смотрел вслед двуколке. Я не решался перевести взгляд на девушку: мне казалось, что сейчас, когда мы остались вдвоем, от выражения ее лица зависит блаженство или мука моей жизни.
Наконец, я решился. На губах Софи блуждала улыбка, но можно было бы сказать, что улыбаются только ее губы, а лицо скрыто вуалью печали. Я предложил ей руку; она оперлась на нее.
— Чего вы желаете? — спросил я. — Остаться здесь или пойти на прогулку, как предлагал метр Жербо?
— Отведите меня в тень ваших высоких деревьев, господин Рене. У себя в комнатке, в Варение, я задыхаюсь. Для меня праздник — подышать свежим воздухом и побыть на природе.
— Странно, мадемуазель Софи, мне казалось, что вы, наоборот, предпочитаете город деревне, — возразил я.
— Мне все безразлично, Рене, я просто живу.
И она тяжело вздохнула. Разговор снова прервался. Я украдкой взглянул на Софи: она показалось мне усталой и страдающей.
— Я нахожу, что вы побледнели, — заметил я. — Хотя вы и отдаете предпочтение городу, по-моему, деревня пойдет вам на пользу.
Она пожала плечами, потом, чтобы не молчать, сказала:
— Может быть.
Я повернулся лицом к нашему крохотному домику, заросшему плющом и вьюнками, утопающему в цветах, затененному огромной купой каштанов и буков.
Отсюда он, наполовину в тени, наполовину озаренный солнцем, выглядел прелестно. На подоконнике сладко спал кот; перед дверью резвились две собаки; в клетке заливисто распевала славка-черноголовка. Это была сельская жизнь в своем самом идиллическом воплощении.
— Посмотрите сюда, мадемуазель Софи, — остановившись, предложил я, приглашая ее поближе, чтобы она увидела эту дышащую покоем уютную сельскую картину. — Может ли удовлетворить ваше честолюбие уголок земли, подобный этому, и тот человек, кому выпадет счастье быть любимым вами?
— Кто вам сказал, Рене, что я честолюбива?
— Но, скажите, неужели и здесь вы будете несчастны? Она взглянула на меня и спросила:
— Значит, вы видите, что я печальна?
— Вы сами не только говорили об этом, но даже писали мне, когда восемь месяцев тому назад я приходил в Варенн.
— И за это время, Рене, вы не забыли строчки, написанные мной?
Я порылся во внутреннем кармане жилета, достал маленький бумажник, а из него вынул листок, на котором рукой Софи было написано: «У меня нет друга, Рене, будьте им. Я так несчастна!»
— Записка слегка помялась, ведь я каждый день ее перечитывал, — оправдывался я.
— Тогда почему с того дня я больше вас не видела, Рене?
— К чему, мадемуазель Софи? Если вы написали мне эту записку, значит, не были во мне уверены как в друге.
— О нет! Я считаю, что у вас доброе сердце, Рене, и мне стоило лишь однажды увидеть вас, чтобы составить о вас подобное мнение.
— Если бы вы желали меня видеть, то написали бы мне, и я поспешил бы в Варенн. Первое время я каждый день ждал вашего письма. О! Если бы я получил его и если бы в нем было всего одно слово — «Приходите!», я бы отсюда перелетел прямо к вам! Но мне не выпало этого счастья; проходили дни, недели, месяцы, у меня в руках была ваша печальная записка, но вы не звали меня, чтобы я утешил вас.
Софи смотрела на меня с выражением трогательной нежности.
— Тем не менее надо было прийти, Рене, я была бы рада видеть вас. Но, ничего о вас не зная, я решила, что вы меня забыли.
— Ах, мадемуазель Софи! — воскликнул я. — Для этого я не совсем счастлив, хотя и не несчастлив.
— Поистине, мой милый Рене, — сказала Софи, пытаясь улыбнуться, — вы похожи на героя романа.
— Я не знаю, что значит «герой романа», мадемуазель Софи, ибо романов не читал.
— Герой романа, дорогой мой Рене, это безнадежно влюбленный человек, — объяснила Софи, шутливо улыбаясь тому уроку сентиментальной литературы, что она давала мне.
— Тогда, все правильно, мадемуазель, я и есть такой герой романа. Но как поступает этот герой?
— Он совершает невозможное, чтобы быть рядом с возлюбленной.
— Я тоже готов это сделать, и, если вы мне прикажете, для меня ничего невозможного не будет.
— Не парите над землей, мой бедный Рене, — с улыбкой ответила Софи. — Ведь счастье не в этом, так, по крайней мере, я думаю.
Она остановилась и, поскольку мы, заговорившись, зашли довольно далеко, указала мне на домик моего дяди с другой стороны; вид изменился, но по-прежнему оставался прекрасным.
— Вы, дорогой Рене, только что спросили, удовлетворит ли мое честолюбие подобный домик, где будет жить любимый мной человек. Ну что ж, Рене, я отвечу во имя дружбы, в которой клянусь вам: никогда не желайте ничего другого, кроме того спокойного, простого и доступного счастья, что Провидение дало вам в руки; берите пример с вашего дяди; смотрите, как честно он прожил почти восемьдесят лет, ни разу не покидая этого уголка земли, никогда не испытывая желания иметь дом, что был бы больше, чем его домик, и сад, что был бы больше, чем его садик. Разве этот лес, за семьдесят лет исхоженный им вдоль и поперек, не принадлежит ему? Ведь деревья, растущие в нем, дарят ему свою тень; ручьи, текущие в нем, отдают ему свое журчание и свою свежесть; животные, обитающие в нем, кормят его. Лесом владеет король, но наслаждается им ваш дядя. Рене, найдите женщину, что вас полюбит: вам это нетрудно. Обратитесь с прошением о наследовании места вашего дяди, вы легко добьетесь этого и живите так же, как жил он в этом уголке, где прошла ваша юность, самая чистая и невинная пора жизни.
Теперь пришел мой черед не соглашаться.
— Вы не согласны? — спросила Софи. — Что же вы намерены делать?
— Мадемуазель Софи, я намерен стать человеком.
— Разве ваш дядя не был человеком, Рене?
— Был, но человеком, бесполезным для родины. Те времена, в какие жил он, и те времена, в какие вступаем мы, совсем разные; тот покой, что позволяло себе уходящее поколение, недоступен поколению, идущему ему на смену. Один латинский поэт почти восемнадцать веков назад, в то время, когда родился Христос, писал: «Rerum novus nascitur ordo», что в переводе означает: «Возник новый порядок вещей».
Софи остановилась и в изумлении спросила:
— Неужели вы знаете и латынь, господин Рене?
— Плохо, но знаю.
— Кто же вас научил?
— Аббат Фортен.
— А для чего вы ее изучали? Разве латынь нужна, чтобы быть хорошим столяром?
— Мадемуазель Софи, я столяр потому, что прочел у Руссо: человек, владеющий ремеслом и искусный в физическом труде, более свободен, чем принц, родившийся у подножия трона, хотя ремесло — это лишь средство добиться совсем другого. Мне не нужно было знать латынь, владеть шпагой, уметь снимать планы, метко стрелять из ружья, но мне нужно было стать хорошим столяром, чтобы узнать все это.
— Для чего же вам могут пригодиться эти знания?
— Знать латынь — чтобы познать древность и ее связи с новым временем; владеть шпагой — чтобы защитить вас, если какой-нибудь наглец, вроде господина де Мальми, станет оскорблять женщину, идущую под руку со мной; снимать планы — чтобы при необходимости стать землемером, геометром, инженером; стрелять из ружья — чтобы защищать мою родину, если на нее нападет враг.
— Значит, вы тоже честолюбивы, Рене, — заметила Софи.
— Нет, это не честолюбие, мадемуазель, это покорность замыслам Господа. Бывают минуты, когда каждый человек, от самого малого до самого великого, чувствует в душе свое предназначение; так вот, нужно, чтобы человек был готов его исполнить. Кто знает, может быть, и у меня, сколь бы скромен я ни был, есть свое призвание? Вы сами, мадемуазель Софи, выделили меня из толпы мне подобных, если вы гуляете со мной под руку, признаетесь, что несчастны, называете вашим другом. Конечно, я желал бы не только этого; но под сводом этих высоких деревьев — священнее храма для меня нет — я клянусь вам, что с меня будет довольно тех крох нежности, какие вы пожелаете мне дать, и тот день, когда я смогу доказать вам свою преданность даже в ущерб собственному счастью, станет если не самым счастливым, то, по крайней мере, потраченным с наивысшей пользой. Господин Друэ говорит, мадемуазель, что среди добродетелей человека Богу всего угоднее преданность.
— Я верю вам, Рене, я поверила вам с той минуты, как увидела вас. Ах, но почему не суждено, чтобы вы всегда были рядом, а я всегда смогла бы опереться на вашу руку, когда слабею, довериться вашему сердцу, если меня терзают сомнения! Я столько раз шепотом звала вас, Рене, и часто смотрела в окно, не спускаетесь ли вы к нам по улице Монахинь.
— Правда, мадемуазель Софи? — радостно спросил я.
— Да, — ответила она. — Но не вкладывайте в мои слова ничего другого, кроме того, что я вам сейчас сказала. Я не люблю вас, Рене, и никогда не буду любить вас как женщина, — продолжала Софи, слегка повернув головку и смотря мне прямо в глаза. — Да, в отличие от вас, я эгоистка и инстинктивно чувствую, что мне нужна ваша дружба, Рене, но, как использую вашу дружбу, зачем она мне понадобится, не знаю… Хотя однажды, вероятно, попрошу помощи у вашей дружбы. Если же вы будете вдали от меня, к кому тогда смогу я обратиться? А будь вы рядом, я знала бы, что в любом случае могу рассчитывать на вас: протянув руку, нашла бы вашу руку. Я уже говорила и снова повторяю, Рене, я очень несчастна!
И, вынув свою руку из моей руки, она спрятала лицо в ладонях; по ее вздрагивающим плечам я понял, что она плачет.
— Мадемуазель Софи, я не спрашиваю вас и никогда не спрошу о причине вашего горя, — сказал я. — В тот день, когда вы захотите сказать мне об этом, вы это сделаете, и с того дня моя рука, мое сердце, моя жизнь будут принадлежать вам.
— Благодарю вас, Рене, благодарю! — ответила Софи. — Оставьте меня одну на несколько минут, мой друг. Мне стыдно лить слезы перед вами, но все-таки необходимо выплакаться.
И она рукой подала мне знак уйти. Я повиновался.
Она села на берегу ручейка, впадающего в речку Бьесм, сняла соломенную шляпку, положив рядом с собой, и стала бросать в воду цветы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58