https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Grohe/
Ей было нелегко без своего врага, неожиданно превратившегося в друга и советчика. Она чувствовала, что он умнее, жестче и много проницательнее, чем она, и что только он мог собрать воедино те нити, которые вели к разгадке этого страшного преступления. Она же без толку бродила вокруг да около, и пока ее действия не имели никаких результатов, кроме отрицательных.
Желая убедиться, что Боэмунд не ошибся в своих предположениях, она перечитала библию настоятельницы, обыскала ее вдоль и поперек и ощупала каждый листок, но безуспешно. У брата Киприана Мадленка стащила перья, немного чернил и лист бумаги, на который для верности записала особенно важные события разыгравшейся драмы; но сколько она ни билась, проку от того было мало, и она сожгла пергамент.
Боэмунд вернулся ближе к вечеру, запыленный, усталый и грязный, прямиком отправился к великому комтуру и о чем-то долго с ним говорил при закрытых дверях, после чего нашел во дворе Филибера и спросил, будет ли тот его сопровождать в случае надобности, если предприятие выдастся опасным.
Филибер, которому, похоже, надоело его безделье и прискучили разом все исповедницы, объявил, что он готов за товарища в огонь и воду, потому как опасности созданы для людей, неробких сердцем, и весело спросил, что ему придется делать.
— Ничего особенного, — сказал Боэмунд, — ты будешь изображать моего глухонемого слугу.
— Опять! — завопил Филибер. — Нет, что же это такое! Черт возьми, я уже изображал глухонемого в Белом замке, и мне это надоело! Неужели я ни на что больше не гожусь?
— Филибер, — урезонивал его Боэмунд, — мы едем на вражеские земли, понял? А ты не говоришь по-польски.
— Еще чего выдумал, — возмутился Филибер, — чтобы я учил этот пакостный язык! — Он выразительно прокудахтал на подобии польского несколько фраз, услыхав которые Мадленка повалилась от смеха. — Черт возьми, и почему они не могут говорить, как все нормальные люди, по-французски или по-немецки? Латынь и то лучше, если хочешь знать мое мнение!
— Брат, — сказал Боэмунд серьезно, — я уважаю тебя и твое мнение, но если там, куда мы едем, в нас признают крестоносцев, нам придется плохо. Поэтому для общего блага ты будешь глухонемым.
— И какой прок от глухонемого слуги? — пожаловался Филибер Мадленке, когда Боэмунд ушел. — Это же черт знает что такое!
— Значит, ты тоже был в Белом замке? — спросила Мадленка.
— Был, — подтвердил Филибер нехотя. — Я получил приказ незаметно войти туда прежде, чем Боэмунд его окружит, ну и нарядился глухонемым нищим. Я должен был убить стражу на входе и опустить мост, когда начнется приступ.
— Надо же, — пробормотала Мадленка, — а я думал, син… Боэмунд взял его с бою.
— Какое там, — проворчал Филибер, — это не тот воин, который оставляет что-то на волю случайности. У него всегда все предусмотрено, и он не собирался год держать этот чертов замок в осаде, чтобы потом с позором отступить. А! — Филибер безнадежно махнул рукой. — Знаешь, если бы они не тронули Ульриха, жили бы себе припеваючи да жили, поэтому и жалеть о них нечего. Только вот мне любопытно, что Боэмунд затевает на этот раз. Неспроста он все делает, ох, неспроста!
Через несколько дней Мадленку вызвали к великому комтуру, где брат Киприан огласил вслух ее показания и спросил, верно ли он записал. Мадленка не нашла ни одной ошибки и поэтому под обманчиво бесстрастным взглядом Боэмунда криво расписалась как «Михал Соболевский» и приложила палец. Боэмунд нагнал ее в галерее и велел собираться.
Приблизительно через час Мадленка присоединилась к маленькому отряду, ждавшему ее во дворе. Всадников было человек десять, все проверенные, опытные люди, говорящие по-польски. Все они оделись как купцы, а Боэмунда и вовсе было не узнать. Он оставил в замке белый плащ и доспехи с изображением солнца, на тело надел кольчугу, а поверх нее — костюм литовского покроя и плащ. Филибер, дуясь, ехал на низкорослом литовском коньке, который, однако же, без особых усилий вез такую нешуточную ношу. Боэмунд запасся охранными грамотами на имя Ольгерда из Вильнюса и его сопровождающих, и под палящим летним солнцем кавалькада двинулась к Торну, откуда они должны были свернуть на Каменки.
Когда они выехали из Мальборка, Мадленка обернулась в седле и глядела назад, пока башни крепости не скрылись из виду. В горле у нее стоял ком; она знала, что едет домой, но от этого ей почему-то становилось не легче. Вдобавок у нее пропал аппетит, и, когда они наконец добрались до Торна, она не смогла проглотить ни кусочка.
Фон Ансбах встретил их радушно, послал разъезд, который вернулся и сообщил, что местность по ту и эту сторону границы спокойна и они могут без помех продолжать свой путь. Боэмунд сердечно поблагодарил его, они сменили лошадей и на другое утро покинули земли Тевтонского ордена. Впереди простирались равнины, леса и неизвестность.
По мере того как они приближались к цели, Мадленка становилась все мрачнее, хотя, казалось бы, у нее были все причины радоваться. Сам дед гордился бы ею, если бы узнал, из каких переделок она вышла с честью. Положим, когда напали на мать-настоятельницу, ей, Мадленке, попросту повезло; но ведь из темницы она выбралась сама, да еще и Лягушонка спасла, у самих крестоносцев нашла приют и покровительство, и теперь они же провожают ее домой, чтобы с ней чего не случилось.
И все-таки, несмотря на все успехи, на сердце у нее было тяжело, словно ей чего-то не хватало — чего-то такого, без чего само ее существование теряло смысл. Плохо было то, разумеется, что она так и не добралась до смысла произошедшего, не наказала виновников смерти Михала и остальных, да еще вдобавок и упустила их, когда они были почти у нее в руках; но если Боэмунд был прав и если им ничего не стоило убить даже настоятельницу, у которой наверняка имелись могущественные защитники, и высокородную княгиню Гизелу, то как знать, не повезло ли ей, что она осталась в неведении.
Но дело было даже не в этом: Мадленка вся извелась, пока не призналась себе в том, что ей, пожалуй, больше всего будет не хватать синеглазого. Это открытие потрясло ее; раньше она как-то не задумывалась над тем, что значит для нее Боэмунд фон Мейссен. Он был просто частью существующего мира — довольно докучной, надо признаться, особенно когда выказывал в отношении ее всякие кровожадные намерения, но теперь, когда он из врага превратился в союзника, она не сомневалась, что испытывает к нему вовсе не чувство дружеской благодарности, и уж, упаси боже, не ненависть и не презрение.
В его присутствии Мадленка не знала, куда себя деть; то ей становилось жарко, так что она чувствовала, как горят ее щеки, то она делалась ко всему безразлична, грубила без причины и дулась на окружающих, у нее часто пропадал аппетит и даже болел живот, хотя совершенно непонятно, какая может быть связь между сердцем, источником нежных чувств, и презренным желудком, перемалывающим земную пищу. Худшее же, однако, заключалось в том, что она не могла позволить себе даже питать по поводу своей влюбленности никаких иллюзий.
Волшебные воздушные замки, которые строят все влюбленные, были для нее запретны, ибо Мадленка была слишком умна, чтобы закрывать глаза на разделяющие их преграды. Она не могла забыть, что была полячкой, а человек, к которому она была неравнодушна — немцем, то есть исконным врагом поляков и, более того, крестоносцем, то есть воином, давшим обеты монаха. Он не мог жениться — ни на Мадленке, ни на ком ином вообще; а раз так, они никогда не будут вместе, если только — но что «только», Мадленке даже думать не хотелось. Она сочла бы ниже себя переступать через свою честь, да даже если бы она каким-то образом и сумела пересилить себя — ибо для любви в конечном счете нет ничего невозможного — не было решительно никакой надежды, что синеглазый красавец ответит ей взаимностью.
Мадленка никогда не обольщалась насчет своей внешности, но когда она недавно увидела в реке свое отражение, ей захотелось рыдать в голос. Господи, какая она тощая, неухоженная, рыжая, страшненькая! Прямо пугало огородное, прости господи, а не человек.
И добро бы приглянулось ей такое же, как она сама, страшилище болотное — так нет, подавай ей статного и белокурого, с синими глазами, лучше которого наверняка и быть не может. Все в нем теперь казалось ей достойным восхищения — его безусловная храбрость, его редкое самообладание, его имя, которое она раньше не могла произнести без содрогания; и даже то, что по его милости она едва не оказалась в раю до срока, было предано забвению как неуместный эпизод прошлого.
Ей нравились его редкие улыбки, спокойная речь, даже его манера холодно смотреть на собеседника, словно взвешивая его на неких внутренних весах. Если он не был воплощением всех мыслимых и немыслимых достоинств, то все же оказался к нему ближе, чем она. Тоска охватывала Мадленку, как только она начинала думать об этом. Никогда им не быть вместе — и, сознавая это, Мадленка ощущала острую боль, много противнее боли телесной.
Она утешала себя только тем, что он не подозревал о ее чувстве, а вдали от него она неминуемо о нем забудет, но это было худшее из утешений, какое себе можно вообразить.
Мадленка чувствовала себя беспомощной, зависимой, жалкой, — это она-то, которая прежде так гордилась своей строптивостью! Чувство, подобного которому она ранее не испытывала — только читала о нем в книжках, — придавило ее своей неожиданной мощью. Она была оскорблена, потому что оказалась слабее его и не могла перебороть свою пагубную привязанность.
Душа ее была уязвлена, и она даже не заметила, как вновь оказалась в родных местах. Очнувшись, Мадленка подумала, что теперь, наверное, все кончено. Ее доставят домой, потом Боэмунд, как было условлено, оставит ее на попечении родителей, и они, наверное, ушлют ее в монастырь. Она никогда его больше не увидит, и он, наверное, даже не узнает, как сильно она любит его.
К вечеру пятого дня путешествия они подъехали к усадьбе, на крыше которой красовалось гнездо аистов. Бестолковая служанка, даже не узнавшая Мадленку, сказала, что все ушли в церковь — отпевать кого-то. Туда же направились переодетые купцами рыцари и сама Мадленка.
Глава третья,
в которой происходят всякие чудеса
Еще не дойдя до церкви — небольшого, ничем не примечательного здания из белого камня, — Мадленка услышала печальный хорал, и сердце у нее сжалось. «Мать? Отец? Господи, пронеси!» Ускорив шаг, она вошла в церковь, и, не задержавшись даже у чаши со святой водой, приблизилась к алтарю. Фон Мейссен вошел следом и, в отличие от Мадленки, у чаши остановился. Смачивая в воде пальцы, он внимательно оглядел тех, кто находился в церкви, и, убедившись, что никто из них не представляет опасности, сделал головою знак своим людям, которые скользнули внутрь и рассыпались вдоль стен, стараясь не бросаться в глаза.
— И помни: ты глухонемой, — вполголоса напомнил крестоносец Филиберу.
Мадленка даже не заметила этих приготовлений, напоминающих военные. Ее отец и мать, постаревшая, с суровой складкой у рта, сидели на передней скамье, и, увидев их, Мадленка вздохнула с облегчением. Вся семья Соболевских была в сборе: вот сестра Барбара, тощая неприятная особа, словно палку проглотившая, хохотушка сестра Агнешка, даже самая старшая сестра Беата приехала с мужем из Литвы; сестры Матильда и Марта, двойняшки, всего-то двумя годами старше Мадленки, сидят, взявшись за руки, и беспокойно мигают белобрысыми ресницами. Кого же все-таки отпевают?
Мадленка поглядела на свинцовый гроб, стоявший на возвышении, и ее начала бить невольная дрожь. Ксендз Белецкий, почти старик, с цепким пронизывающим взором и орлиным профилем, возвысил голос.
— Так помянем же, — торжественно возгласил он, — усопшую сестру нашу, Магдалену Марию, дочь славного шляхтича Соболевского, что всегда была добра, кротка, послушна и к ближним милосердна, как и подобает доброй христианке. — Ксендз перевел дыхание и продолжал: — Иные скажут, что рано, рано покинула она нас, а я на это отвечу: не печальтесь о ней, ибо ныне она в раю; бог дал, бог взял…
С возрастающим ужасом Мадленка слушала эту заупокойную службу по себе самой, и перечисление ее добродетелей, само по себе приятное, причиняло ей невыносимое страдание. Она не могла больше выдержать этого.
— Отче! — вскричала она. — Что ты такое говоришь?
На скамьях заволновались, стали оборачиваться на диковинно одетого рыжего юношу, стоявшего посреди прохода. Недоуменный шепот взмыл под своды.
— Отрок, — сказал ксендз, пронзая Мадленку взором, как кинжалом, — идет заупокойная служба по моей почившей прихожанке. Кто ты такой, чтобы прерывать ее?
— Почившей? — завопила Мадленка, положительно находившаяся вне себя. — Как бы не так! — Она сорвала с себя шапку и бросила ее на пол. — Вот она я, Мадленка, а вот моя мать, и отец, и Агнешка, и другие мои сестры! Ты что, белены объелся, что сам меня не узнаешь?
Пани Анна, мать Мадленки, испустила тихий вздох и рухнула без памяти.
— Ой, мамочки, святые угодники! — завизжала Марта и сама себе зажала рот.
Ксендз Белецкий, однако, отреагировал на воскресение Мадленки весьма неоднозначно. Стоило ей сделать шаг по направлению к нему, он попятился, а когда Мадленка еще приблизилась, он схватил тяжеленное распятие и замахнулся им, как палицей.
— Изыди, окаянный! — взвыл он. — Прочь!
— Да ты не в своем уме, святой отец! — кричала Мадленка. — Гляди: вот она я! Чего же ты боишься?
С выражением отчаяния на лице ксендз выставил распятие.
— С нами крестная сила! — провыл он. — Не подходи!
Мадленка остановилась.
— Опять нажрался чесноку! — с укором сказала она. — Фу! Мог бы хотя бы на мои похороны рот прополоскать.
— Не подходи! — твердил несчастный ксендз, обливаясь потом. — Сатана, возвращайся в царствие свое! Прочь!
— Да ты, отче, совсем умом повредился, — разозлилась Мадленка. — Или забыл, как мы тебе с Михалом мышей в постель подкладывали?
— Мышей? — оторопел ксендз. — Так это… это… — Но тут же гнев с удвоенной силой вспыхнул в нем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Желая убедиться, что Боэмунд не ошибся в своих предположениях, она перечитала библию настоятельницы, обыскала ее вдоль и поперек и ощупала каждый листок, но безуспешно. У брата Киприана Мадленка стащила перья, немного чернил и лист бумаги, на который для верности записала особенно важные события разыгравшейся драмы; но сколько она ни билась, проку от того было мало, и она сожгла пергамент.
Боэмунд вернулся ближе к вечеру, запыленный, усталый и грязный, прямиком отправился к великому комтуру и о чем-то долго с ним говорил при закрытых дверях, после чего нашел во дворе Филибера и спросил, будет ли тот его сопровождать в случае надобности, если предприятие выдастся опасным.
Филибер, которому, похоже, надоело его безделье и прискучили разом все исповедницы, объявил, что он готов за товарища в огонь и воду, потому как опасности созданы для людей, неробких сердцем, и весело спросил, что ему придется делать.
— Ничего особенного, — сказал Боэмунд, — ты будешь изображать моего глухонемого слугу.
— Опять! — завопил Филибер. — Нет, что же это такое! Черт возьми, я уже изображал глухонемого в Белом замке, и мне это надоело! Неужели я ни на что больше не гожусь?
— Филибер, — урезонивал его Боэмунд, — мы едем на вражеские земли, понял? А ты не говоришь по-польски.
— Еще чего выдумал, — возмутился Филибер, — чтобы я учил этот пакостный язык! — Он выразительно прокудахтал на подобии польского несколько фраз, услыхав которые Мадленка повалилась от смеха. — Черт возьми, и почему они не могут говорить, как все нормальные люди, по-французски или по-немецки? Латынь и то лучше, если хочешь знать мое мнение!
— Брат, — сказал Боэмунд серьезно, — я уважаю тебя и твое мнение, но если там, куда мы едем, в нас признают крестоносцев, нам придется плохо. Поэтому для общего блага ты будешь глухонемым.
— И какой прок от глухонемого слуги? — пожаловался Филибер Мадленке, когда Боэмунд ушел. — Это же черт знает что такое!
— Значит, ты тоже был в Белом замке? — спросила Мадленка.
— Был, — подтвердил Филибер нехотя. — Я получил приказ незаметно войти туда прежде, чем Боэмунд его окружит, ну и нарядился глухонемым нищим. Я должен был убить стражу на входе и опустить мост, когда начнется приступ.
— Надо же, — пробормотала Мадленка, — а я думал, син… Боэмунд взял его с бою.
— Какое там, — проворчал Филибер, — это не тот воин, который оставляет что-то на волю случайности. У него всегда все предусмотрено, и он не собирался год держать этот чертов замок в осаде, чтобы потом с позором отступить. А! — Филибер безнадежно махнул рукой. — Знаешь, если бы они не тронули Ульриха, жили бы себе припеваючи да жили, поэтому и жалеть о них нечего. Только вот мне любопытно, что Боэмунд затевает на этот раз. Неспроста он все делает, ох, неспроста!
Через несколько дней Мадленку вызвали к великому комтуру, где брат Киприан огласил вслух ее показания и спросил, верно ли он записал. Мадленка не нашла ни одной ошибки и поэтому под обманчиво бесстрастным взглядом Боэмунда криво расписалась как «Михал Соболевский» и приложила палец. Боэмунд нагнал ее в галерее и велел собираться.
Приблизительно через час Мадленка присоединилась к маленькому отряду, ждавшему ее во дворе. Всадников было человек десять, все проверенные, опытные люди, говорящие по-польски. Все они оделись как купцы, а Боэмунда и вовсе было не узнать. Он оставил в замке белый плащ и доспехи с изображением солнца, на тело надел кольчугу, а поверх нее — костюм литовского покроя и плащ. Филибер, дуясь, ехал на низкорослом литовском коньке, который, однако же, без особых усилий вез такую нешуточную ношу. Боэмунд запасся охранными грамотами на имя Ольгерда из Вильнюса и его сопровождающих, и под палящим летним солнцем кавалькада двинулась к Торну, откуда они должны были свернуть на Каменки.
Когда они выехали из Мальборка, Мадленка обернулась в седле и глядела назад, пока башни крепости не скрылись из виду. В горле у нее стоял ком; она знала, что едет домой, но от этого ей почему-то становилось не легче. Вдобавок у нее пропал аппетит, и, когда они наконец добрались до Торна, она не смогла проглотить ни кусочка.
Фон Ансбах встретил их радушно, послал разъезд, который вернулся и сообщил, что местность по ту и эту сторону границы спокойна и они могут без помех продолжать свой путь. Боэмунд сердечно поблагодарил его, они сменили лошадей и на другое утро покинули земли Тевтонского ордена. Впереди простирались равнины, леса и неизвестность.
По мере того как они приближались к цели, Мадленка становилась все мрачнее, хотя, казалось бы, у нее были все причины радоваться. Сам дед гордился бы ею, если бы узнал, из каких переделок она вышла с честью. Положим, когда напали на мать-настоятельницу, ей, Мадленке, попросту повезло; но ведь из темницы она выбралась сама, да еще и Лягушонка спасла, у самих крестоносцев нашла приют и покровительство, и теперь они же провожают ее домой, чтобы с ней чего не случилось.
И все-таки, несмотря на все успехи, на сердце у нее было тяжело, словно ей чего-то не хватало — чего-то такого, без чего само ее существование теряло смысл. Плохо было то, разумеется, что она так и не добралась до смысла произошедшего, не наказала виновников смерти Михала и остальных, да еще вдобавок и упустила их, когда они были почти у нее в руках; но если Боэмунд был прав и если им ничего не стоило убить даже настоятельницу, у которой наверняка имелись могущественные защитники, и высокородную княгиню Гизелу, то как знать, не повезло ли ей, что она осталась в неведении.
Но дело было даже не в этом: Мадленка вся извелась, пока не призналась себе в том, что ей, пожалуй, больше всего будет не хватать синеглазого. Это открытие потрясло ее; раньше она как-то не задумывалась над тем, что значит для нее Боэмунд фон Мейссен. Он был просто частью существующего мира — довольно докучной, надо признаться, особенно когда выказывал в отношении ее всякие кровожадные намерения, но теперь, когда он из врага превратился в союзника, она не сомневалась, что испытывает к нему вовсе не чувство дружеской благодарности, и уж, упаси боже, не ненависть и не презрение.
В его присутствии Мадленка не знала, куда себя деть; то ей становилось жарко, так что она чувствовала, как горят ее щеки, то она делалась ко всему безразлична, грубила без причины и дулась на окружающих, у нее часто пропадал аппетит и даже болел живот, хотя совершенно непонятно, какая может быть связь между сердцем, источником нежных чувств, и презренным желудком, перемалывающим земную пищу. Худшее же, однако, заключалось в том, что она не могла позволить себе даже питать по поводу своей влюбленности никаких иллюзий.
Волшебные воздушные замки, которые строят все влюбленные, были для нее запретны, ибо Мадленка была слишком умна, чтобы закрывать глаза на разделяющие их преграды. Она не могла забыть, что была полячкой, а человек, к которому она была неравнодушна — немцем, то есть исконным врагом поляков и, более того, крестоносцем, то есть воином, давшим обеты монаха. Он не мог жениться — ни на Мадленке, ни на ком ином вообще; а раз так, они никогда не будут вместе, если только — но что «только», Мадленке даже думать не хотелось. Она сочла бы ниже себя переступать через свою честь, да даже если бы она каким-то образом и сумела пересилить себя — ибо для любви в конечном счете нет ничего невозможного — не было решительно никакой надежды, что синеглазый красавец ответит ей взаимностью.
Мадленка никогда не обольщалась насчет своей внешности, но когда она недавно увидела в реке свое отражение, ей захотелось рыдать в голос. Господи, какая она тощая, неухоженная, рыжая, страшненькая! Прямо пугало огородное, прости господи, а не человек.
И добро бы приглянулось ей такое же, как она сама, страшилище болотное — так нет, подавай ей статного и белокурого, с синими глазами, лучше которого наверняка и быть не может. Все в нем теперь казалось ей достойным восхищения — его безусловная храбрость, его редкое самообладание, его имя, которое она раньше не могла произнести без содрогания; и даже то, что по его милости она едва не оказалась в раю до срока, было предано забвению как неуместный эпизод прошлого.
Ей нравились его редкие улыбки, спокойная речь, даже его манера холодно смотреть на собеседника, словно взвешивая его на неких внутренних весах. Если он не был воплощением всех мыслимых и немыслимых достоинств, то все же оказался к нему ближе, чем она. Тоска охватывала Мадленку, как только она начинала думать об этом. Никогда им не быть вместе — и, сознавая это, Мадленка ощущала острую боль, много противнее боли телесной.
Она утешала себя только тем, что он не подозревал о ее чувстве, а вдали от него она неминуемо о нем забудет, но это было худшее из утешений, какое себе можно вообразить.
Мадленка чувствовала себя беспомощной, зависимой, жалкой, — это она-то, которая прежде так гордилась своей строптивостью! Чувство, подобного которому она ранее не испытывала — только читала о нем в книжках, — придавило ее своей неожиданной мощью. Она была оскорблена, потому что оказалась слабее его и не могла перебороть свою пагубную привязанность.
Душа ее была уязвлена, и она даже не заметила, как вновь оказалась в родных местах. Очнувшись, Мадленка подумала, что теперь, наверное, все кончено. Ее доставят домой, потом Боэмунд, как было условлено, оставит ее на попечении родителей, и они, наверное, ушлют ее в монастырь. Она никогда его больше не увидит, и он, наверное, даже не узнает, как сильно она любит его.
К вечеру пятого дня путешествия они подъехали к усадьбе, на крыше которой красовалось гнездо аистов. Бестолковая служанка, даже не узнавшая Мадленку, сказала, что все ушли в церковь — отпевать кого-то. Туда же направились переодетые купцами рыцари и сама Мадленка.
Глава третья,
в которой происходят всякие чудеса
Еще не дойдя до церкви — небольшого, ничем не примечательного здания из белого камня, — Мадленка услышала печальный хорал, и сердце у нее сжалось. «Мать? Отец? Господи, пронеси!» Ускорив шаг, она вошла в церковь, и, не задержавшись даже у чаши со святой водой, приблизилась к алтарю. Фон Мейссен вошел следом и, в отличие от Мадленки, у чаши остановился. Смачивая в воде пальцы, он внимательно оглядел тех, кто находился в церкви, и, убедившись, что никто из них не представляет опасности, сделал головою знак своим людям, которые скользнули внутрь и рассыпались вдоль стен, стараясь не бросаться в глаза.
— И помни: ты глухонемой, — вполголоса напомнил крестоносец Филиберу.
Мадленка даже не заметила этих приготовлений, напоминающих военные. Ее отец и мать, постаревшая, с суровой складкой у рта, сидели на передней скамье, и, увидев их, Мадленка вздохнула с облегчением. Вся семья Соболевских была в сборе: вот сестра Барбара, тощая неприятная особа, словно палку проглотившая, хохотушка сестра Агнешка, даже самая старшая сестра Беата приехала с мужем из Литвы; сестры Матильда и Марта, двойняшки, всего-то двумя годами старше Мадленки, сидят, взявшись за руки, и беспокойно мигают белобрысыми ресницами. Кого же все-таки отпевают?
Мадленка поглядела на свинцовый гроб, стоявший на возвышении, и ее начала бить невольная дрожь. Ксендз Белецкий, почти старик, с цепким пронизывающим взором и орлиным профилем, возвысил голос.
— Так помянем же, — торжественно возгласил он, — усопшую сестру нашу, Магдалену Марию, дочь славного шляхтича Соболевского, что всегда была добра, кротка, послушна и к ближним милосердна, как и подобает доброй христианке. — Ксендз перевел дыхание и продолжал: — Иные скажут, что рано, рано покинула она нас, а я на это отвечу: не печальтесь о ней, ибо ныне она в раю; бог дал, бог взял…
С возрастающим ужасом Мадленка слушала эту заупокойную службу по себе самой, и перечисление ее добродетелей, само по себе приятное, причиняло ей невыносимое страдание. Она не могла больше выдержать этого.
— Отче! — вскричала она. — Что ты такое говоришь?
На скамьях заволновались, стали оборачиваться на диковинно одетого рыжего юношу, стоявшего посреди прохода. Недоуменный шепот взмыл под своды.
— Отрок, — сказал ксендз, пронзая Мадленку взором, как кинжалом, — идет заупокойная служба по моей почившей прихожанке. Кто ты такой, чтобы прерывать ее?
— Почившей? — завопила Мадленка, положительно находившаяся вне себя. — Как бы не так! — Она сорвала с себя шапку и бросила ее на пол. — Вот она я, Мадленка, а вот моя мать, и отец, и Агнешка, и другие мои сестры! Ты что, белены объелся, что сам меня не узнаешь?
Пани Анна, мать Мадленки, испустила тихий вздох и рухнула без памяти.
— Ой, мамочки, святые угодники! — завизжала Марта и сама себе зажала рот.
Ксендз Белецкий, однако, отреагировал на воскресение Мадленки весьма неоднозначно. Стоило ей сделать шаг по направлению к нему, он попятился, а когда Мадленка еще приблизилась, он схватил тяжеленное распятие и замахнулся им, как палицей.
— Изыди, окаянный! — взвыл он. — Прочь!
— Да ты не в своем уме, святой отец! — кричала Мадленка. — Гляди: вот она я! Чего же ты боишься?
С выражением отчаяния на лице ксендз выставил распятие.
— С нами крестная сила! — провыл он. — Не подходи!
Мадленка остановилась.
— Опять нажрался чесноку! — с укором сказала она. — Фу! Мог бы хотя бы на мои похороны рот прополоскать.
— Не подходи! — твердил несчастный ксендз, обливаясь потом. — Сатана, возвращайся в царствие свое! Прочь!
— Да ты, отче, совсем умом повредился, — разозлилась Мадленка. — Или забыл, как мы тебе с Михалом мышей в постель подкладывали?
— Мышей? — оторопел ксендз. — Так это… это… — Но тут же гнев с удвоенной силой вспыхнул в нем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43