https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/uglovye/
рядом торчали ещё два острия.
— Что это за штуки?
— Боевые стрелы.
Клод взглянул на дожидавшегося их мои — они сменили в деревне проводника, — тот стоял, опершись на свой самострел.
— А разве он не должен был предупредить нас?
— Дело плохо…
Волоча ноги по земле, они снова двинулись в путь вслед за желтоватым силуэтом проводника, теперь Клод видел только его набедренную повязку кроваво-грязного цвета: не то животное, не то человек. Каждый раз как ноге, вместо того чтобы шаркать по земле, приходилось подниматься — из-за пней или упавших стволов, — мускулы икры напрягались в страхе, опасаясь слишком быстрого шага; напоминая Клоду об опасности, они обрекали его на жизнь слепца. Как бы он ни старался, глаза не могли сослужить ему службу, их заменяло обоняние, в нос ударяли вселяющие беспокойство горячие волны воздуха, пропитанного запахом гнили; как увидеть стрелы, если прогнившие листья заполняют тропинку? Неуверенность раба со связанными ногами… Разумом он восставал против такого осторожного продвижения, но напряжённые икры пересиливали разум.
— А как же наши быки, Перкен? Если хоть один упадёт…
— Опасность невелика: они чувствуют острые стрелы гораздо лучше нас.
Взобраться на повозки, которыми правил один только Кса? Это значило бы в случае нападения лишить себя возможности защищаться…
Они пересекли высохшее русло реки, это дало им маленькую передышку: в камнях на дне ничего не спрячешь; тем временем трое мои, стоя поблизости один над другим на глинистом откосе, глядели на них, застыв в нечеловеческом оцепенении, словно бы и не сами по себе, а будто повинуясь велению царившего вокруг безмолвия.
— Если дело обернётся плохо, за спиной у нас тоже окажутся враги.
Трое дикарей, по-прежнему не шевелясь, следили за ними взглядом, самострел был только у одного из них. На тропинке стало не так темно, деревья поредели: продвигаться вперёд следовало всё так же осторожно, но напряжение постепенно спадало.
И вот в конце тропинки показался просвет поляны.
Остановившись перед тоненькими ротанговыми лианами, протянутыми на высоте шеи, проводник отвязал их. На солнце блестели маленькие шипы, сливаясь с его лучами; Клод их не заметил. «Если дела пойдут плохо, бежать отсюда будет не так-то просто», — подумал он.
Мои заботливо поставил на место эти опасные пилы.
Через поляну — ни одной тропинки. А между тем хоть одна-то должна была быть, та самая, по которой они пришли и которая вела отсюда дальше. Несмотря на внешнее спокойствие, поляна эта, где им предстояло ночевать, казалась западнёй; половину её уже заполнил непроглядный мрак, другую заливал ярко-жёлтый свет, предшествующий сумеркам. И ни одной пальмы; Азия давала себя знать только жарой, огромными размерами каких-то деревьев с красными стволами и непроницаемостью тишины, которой стрекот мириад насекомых и порою одинокий крик неведомой птицы, опустившейся на одну из самых верхних ветвей, придавали особую торжественность и беспредельность. Она смыкалась над этими затерявшимися криками, словно стоячая вода; а там, наверху, медленно покачивалась ветка, почти невидимая в вечернем сумраке, и над всей этой растительностью без дорог и чьих-либо следов, устремлявшейся в скрытые туманом глубины, на уже помертвевшем небе чётко проступал контур гор. Подобно древоточцам в гигантских деревьях, мои вели здесь сражение тонкими смертоносными предметами; их потаённая жизнь в этой задумчивой тиши и необъяснимая осмотрительность не предвещали ничего хорошего: стоило ли прибегать к стрелам и шипам и так рьяно охранять эту поляну из-за троих мужчин без всякого конвоя, в сопровождении их же проводника?
«Видно, Грабо не желает полагаться на волю случая и делает всё возможное, чтобы оградить свою свободу», — подумал Клод; и, верно, оттого, что мысль в этих местах была не частой гостьей, Перкен сразу же уловил её, будто поймал на лету:
— Я убеждён, что он не один…
— То есть?
— Не один вождь . Или же до того одичал…
Он умолк в нерешительности. Слово, казалось, проникло в глубь этой торжествующей растительности, почти тотчас получив подтверждение у проводника, который, присев, скрёб на коленке белую коросту какой-то кожной болезни.
— …что совсем переменился…
Опять неизвестность. Экспедиция толкала их к этому человеку, словно к невидимой линии Королевской дороги. И он тоже стоял преградой на пути к их судьбе. А между тем он разрешил им пройти…
Фотографии, привезённые Перкеном из Бангкока, преследовали Клода с настойчивостью наваждения: одноглазый жизнерадостный детина в сдвинутом назад шлеме, разгуливающий, вскинув брови и хохоча во всё горло, по джунглям и китайским барам Сиама. Ему знакомы были такие лица, на которых из-под грубой маски мужчины проглядывало по-детски наивное выражение, о чём свидетельствовали и громкий смех, и круглые от удивления глаза, да и любой жест, вроде нахлобучивания с размаху до самых ушей шлема на голову приятеля или недруга… Что осталось здесь от человека, привычного к городской жизни? «Может, он до того одичал…»
Клод поискал глазами проводника: тот выводил какую-то заунывную мелодию, которой возле неподвижно застывших быков внимал Кса; разожжённые на ночь костры тихонько потрескивали неподалёку от расставленных под москитными сетками раскладушек (палатки не разбивали из-за жары).
— Сними сетки, — сказал Перкен. — Довольно и того, что этот чёртов огонь просвечивает нас насквозь. Если на нас нападут, неплохо бы хоть видеть тех, кто нападает!
Поляна была просторной, и нападающим в любом случае пришлось бы сначала пересечь открытую местность.
— В случае чего тот, кто не спит, прикончит проводника, мы скроемся за этим кустарником справа, чтобы не оставаться на свету…
— Даже если мы выйдем победителями, без проводника…
Всё, что тяготело над ними, сосредоточено было, казалось, в руках Грабо, будто он держал их под прицелом.
— Как вы думаете, Перкен, что он сделает?
— Кто, Грабо?
— Естественно!
— Мы совсем рядом с ним, и я боюсь полагаться на свои догадки в отношении того, чего от него можно ждать.
Костёр всё потрескивал; пламя, прямое и светлое, почти розовое, устремлялось вверх, освещая только неровные завитки дыма и отражаясь бликами в густой листве, которую теперь едва можно было отличить от неба. Он сделал ставку на человека, которого, в общем-то, не знал.
— Вы думаете, он позволит нам пройти, несмотря на стрелы?
— Если он один, то да.
— И вы уверены, что он не знает ценности этих камней?
Перкен пожал плечами.
— Неуч. Я и сам-то…
— Если он не один, то кто его компаньон?
— Уж конечно, не белый. А лояльность меж теми, кто решается забраться сюда, велика. К тому же я в своё время оказал Грабо немало услуг…
Он задумался, глядя на траву у своих ног.
— Хотел бы я знать, от чего он защищается… страсти обычно подогреваются старыми мечтами, собственным поражением…
— Остаётся только узнать, какие именно страсти.
— Я рассказывал вам о человеке, который в Бангкоке заставлял женщин привязывать себя… Это был он. Впрочем, это не более абсурдно, чем намерение спать и жить — и жить — с другим человеческим существом… Однако из-за этого он чувствует себя жестоко униженным…
— Из-за того, что об этом знают?
— Этого никто не знает. Из-за того, что делает это. Вот он и ищет утешения . Ради этого он и сюда-то, конечно, пришёл… Отвага служит ему в какой-то мере утешением… А чтобы мелкие грешки не тяготили, довольно даже этого…
И словно жалкая жестикуляция человеческих рук была несовместима с окружающей необъятностью, он указал подбородком на поляну и на гряду гор во тьме. От деревьев, стоявших вдалеке стеной и терявшихся в ночи, от неба, где стали появляться звёзды, более светлые, чем огонь, и от громады первозданного леса исходила непомерная, неторопливая закатная сила, она угнетала Клода, пробуждая в его душе чувство одиночества и затравленности жизнью. Она затопляла его, подобно неодолимому безразличию, подобно неотвратимости смерти.
— Я понимаю, что ему плевать на смерть.
— Он не её не боится, просто не боится быть убитым, а о смерти он понятия не имеет. Велика важность — не бояться получить пулю в лоб!
И, понизив голос, продолжал:
— В живот — это уже не так хорошо… Придётся помучиться… Вам известно не хуже меня, что в жизни нет никакого смысла, но, даже живя в одиночестве, не удаётся избавиться от тревоги за свою судьбу… Смерть всё время рядом с нами, поймите же, как неопровержимое доказательство абсурдности жизни…
— Для всех.
— Ни для кого! Её не существует ни для кого. Иначе мало кто мог бы выжить… Все только и думают о… ах, как бы вам это объяснить?.. О том, что просто будут убиты, пожалуй, так. Хотя, в общем-то, это не имеет никакого значения. Смерть — это совсем другое, прямо противоположное. Вы слишком молоды. Я же понял это, когда увидел, как стареет женщина, которую… словом, женщина. (Впрочем, я ведь рассказывал вам о Саре…) Потом, словно этого предупреждения было мало, когда в первый раз почувствовал своё мужское бессилие…
Слова эти вырвались на волю с большим трудом, словно преодолев тысячу цепких корней. И он продолжал:
— Ни разу перед мертвецом … Старение — вот в чём суть, старение. Особенно когда ты отлучён от других. Ощущение поражения. Главное, что меня угнетает, — как бы это получше выразиться? — мой человеческий удел, то, что я старею, что эта жестокая вещь — время — разрастается во мне, будто раковая опухоль, необратимо… Время, в нём вся суть. Вот эта мерзопакость — насекомые спешат к нашей лампе, подвластные свету. Термиты живут в своём термитнике, подвластные его законам. А я не хочу быть подвластным никому и ничему.
Лес обрёл в безбрежном вечернем колыхании тайного своего выразителя; вместе с ночью пробуждалась первобытная жизнь земли. Клод ни о чём уже не мог спрашивать: слова, возникавшие в его сознании, проплывали над Перкеном, словно над подземной рекой. Отгороженный громадой леса от тех, для кого существуют разум и истина, этот человек, сидевший напротив него, искал, быть может, человеческой помощи в борьбе с подступавшими к нему во тьме со всех сторон призраками. Вот он вынул свой револьвер, слабый отблеск скользнул по дулу.
— Вся моя жизнь зависит от того, что я думаю о таком простом жесте, как нажатие на спусковой крючок в тот момент, когда я беру дуло в рот. Главное, что я думаю: уничтожаю я себя тем самым или же совершаю действие? Жизнь — это материя, и главное — знать, что из неё делать, хотя обычно никто никогда ничего из неё не делает, но есть разные способы ничего не делать из жизни… Чтобы хоть как-то жить , надо покончить с её угрозами, покончить с поражением, да и с другими тоже; револьвер в таком случае надёжная гарантия, ибо убить себя нетрудно, если смерть — это некое средство… И в этом вся сила Грабо…
Ночь, полностью вступившая в свои права, проникла на самые отдалённые земли Азии, молчаливо воцарившись в самых глухих её уголках. Над тихим потрескиванием костров взмывали голоса двух туземцев, чистые и монотонные, но негромкие — пленники; совсем рядом солидный будильник с неукоснительной точностью отмерял бесконечную тишину джунглей. Больше, чем костры, больше, чем голоса туземцев, это тиканье связывало Клода с жизнью людей своим постоянством, своею чёткостью, тем, что есть неодолимого в любом механическом предмете. Мысль его всплывала на поверхность, но питали её глубины, откуда она вырывалась, вся ещё во власти сверхъестественных сил, исходивших от ночной тьмы и выжженной земли, будто всё, вплоть до самой земли, во что бы то ни стало стремилось убедить его в человеческом ничтожестве.
— А другая смерть, та, что в нас?
— Существовать наперекор всему этому, — Перкен глазами показал на грозное величие ночи, — вы понимаете, что это значит? Существовать наперекор смерти — это то же самое. Порой мне кажется, что я сам себя играю в данный момент. И что, возможно, всё скоро образуется с помощью какой-нибудь стрелы, более или менее гнусной…
— Смерть не выбирают…
— Но готовность пренебречь собственной смертью обязывает меня выбирать свою жизнь…
Красная линия, очертившая его плечо, дрогнула, видно, он вытянул вперёд руку. Жест ничтожный, вроде этого человеческого пятна с невидимыми во тьме ногами и отрывистым голосом в необъятной шири, полной звёзд. Ослепительное небо, и смерть, и мрак, и только один этот голос исходил от человека, но было в нём что-то такое нечеловеческое, что Клоду показалось, будто между ними встаёт начинающееся безумие.
— Вы хотите умереть с ясным ощущением смерти, не… дрогнув?..
— Я чуть было не умер; вы не представляете себе восторга, проистекающего от сознания абсурдности жизни, когда оказываешься лицом к лицу с ней, словно с ра…
Он резко дёрнул рукой.
— …раздетой женщиной. Совсем вдруг голой…
Клод уже не мог оторвать глаз от звёзд.
— Мы все почти упускаем свою смерть…
— А я всю жизнь только и делаю, что гляжу на неё. И то, что вы хотите сказать — ибо вы тоже испытываете страх, — истинная правда: не исключено, что я окажусь не на высоте перед лицом своей смерти. Тем хуже! Ведь и от… уничтожения жизни получаешь какое-то удовлетворение…
— Вы никогда всерьёз не думали покончить с собой?
— О смерти я думаю вовсе не для того, чтобы умереть, а чтобы жить.
Эта напряжённость в голосе не отражала никакой иной страсти, кроме жгучей радости, лишённой всякой надежды, похожей на обломок после кораблекрушения, извлечённый из таких же недосягаемых, как непроглядный мрак, глубин.
II
И снова с самого рассвета долгие часы пути под страхом пиявок и боевых стрел, которых становилось, правда, всё меньше; время от времени раздавался громкий крик обезьян, каскадом катившийся на дно долины, ему вторили глухие удары колёс повозок о пни.
В конце тропинки, словно в круглое и не очень чётко наведённое стекло бинокля, они уже различали очертания деревни стиенгов. Она заполонила всю поляну. Клод разглядывал возведённые вокруг неё деревянные укрепления, будто неведомое оружие:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
— Что это за штуки?
— Боевые стрелы.
Клод взглянул на дожидавшегося их мои — они сменили в деревне проводника, — тот стоял, опершись на свой самострел.
— А разве он не должен был предупредить нас?
— Дело плохо…
Волоча ноги по земле, они снова двинулись в путь вслед за желтоватым силуэтом проводника, теперь Клод видел только его набедренную повязку кроваво-грязного цвета: не то животное, не то человек. Каждый раз как ноге, вместо того чтобы шаркать по земле, приходилось подниматься — из-за пней или упавших стволов, — мускулы икры напрягались в страхе, опасаясь слишком быстрого шага; напоминая Клоду об опасности, они обрекали его на жизнь слепца. Как бы он ни старался, глаза не могли сослужить ему службу, их заменяло обоняние, в нос ударяли вселяющие беспокойство горячие волны воздуха, пропитанного запахом гнили; как увидеть стрелы, если прогнившие листья заполняют тропинку? Неуверенность раба со связанными ногами… Разумом он восставал против такого осторожного продвижения, но напряжённые икры пересиливали разум.
— А как же наши быки, Перкен? Если хоть один упадёт…
— Опасность невелика: они чувствуют острые стрелы гораздо лучше нас.
Взобраться на повозки, которыми правил один только Кса? Это значило бы в случае нападения лишить себя возможности защищаться…
Они пересекли высохшее русло реки, это дало им маленькую передышку: в камнях на дне ничего не спрячешь; тем временем трое мои, стоя поблизости один над другим на глинистом откосе, глядели на них, застыв в нечеловеческом оцепенении, словно бы и не сами по себе, а будто повинуясь велению царившего вокруг безмолвия.
— Если дело обернётся плохо, за спиной у нас тоже окажутся враги.
Трое дикарей, по-прежнему не шевелясь, следили за ними взглядом, самострел был только у одного из них. На тропинке стало не так темно, деревья поредели: продвигаться вперёд следовало всё так же осторожно, но напряжение постепенно спадало.
И вот в конце тропинки показался просвет поляны.
Остановившись перед тоненькими ротанговыми лианами, протянутыми на высоте шеи, проводник отвязал их. На солнце блестели маленькие шипы, сливаясь с его лучами; Клод их не заметил. «Если дела пойдут плохо, бежать отсюда будет не так-то просто», — подумал он.
Мои заботливо поставил на место эти опасные пилы.
Через поляну — ни одной тропинки. А между тем хоть одна-то должна была быть, та самая, по которой они пришли и которая вела отсюда дальше. Несмотря на внешнее спокойствие, поляна эта, где им предстояло ночевать, казалась западнёй; половину её уже заполнил непроглядный мрак, другую заливал ярко-жёлтый свет, предшествующий сумеркам. И ни одной пальмы; Азия давала себя знать только жарой, огромными размерами каких-то деревьев с красными стволами и непроницаемостью тишины, которой стрекот мириад насекомых и порою одинокий крик неведомой птицы, опустившейся на одну из самых верхних ветвей, придавали особую торжественность и беспредельность. Она смыкалась над этими затерявшимися криками, словно стоячая вода; а там, наверху, медленно покачивалась ветка, почти невидимая в вечернем сумраке, и над всей этой растительностью без дорог и чьих-либо следов, устремлявшейся в скрытые туманом глубины, на уже помертвевшем небе чётко проступал контур гор. Подобно древоточцам в гигантских деревьях, мои вели здесь сражение тонкими смертоносными предметами; их потаённая жизнь в этой задумчивой тиши и необъяснимая осмотрительность не предвещали ничего хорошего: стоило ли прибегать к стрелам и шипам и так рьяно охранять эту поляну из-за троих мужчин без всякого конвоя, в сопровождении их же проводника?
«Видно, Грабо не желает полагаться на волю случая и делает всё возможное, чтобы оградить свою свободу», — подумал Клод; и, верно, оттого, что мысль в этих местах была не частой гостьей, Перкен сразу же уловил её, будто поймал на лету:
— Я убеждён, что он не один…
— То есть?
— Не один вождь . Или же до того одичал…
Он умолк в нерешительности. Слово, казалось, проникло в глубь этой торжествующей растительности, почти тотчас получив подтверждение у проводника, который, присев, скрёб на коленке белую коросту какой-то кожной болезни.
— …что совсем переменился…
Опять неизвестность. Экспедиция толкала их к этому человеку, словно к невидимой линии Королевской дороги. И он тоже стоял преградой на пути к их судьбе. А между тем он разрешил им пройти…
Фотографии, привезённые Перкеном из Бангкока, преследовали Клода с настойчивостью наваждения: одноглазый жизнерадостный детина в сдвинутом назад шлеме, разгуливающий, вскинув брови и хохоча во всё горло, по джунглям и китайским барам Сиама. Ему знакомы были такие лица, на которых из-под грубой маски мужчины проглядывало по-детски наивное выражение, о чём свидетельствовали и громкий смех, и круглые от удивления глаза, да и любой жест, вроде нахлобучивания с размаху до самых ушей шлема на голову приятеля или недруга… Что осталось здесь от человека, привычного к городской жизни? «Может, он до того одичал…»
Клод поискал глазами проводника: тот выводил какую-то заунывную мелодию, которой возле неподвижно застывших быков внимал Кса; разожжённые на ночь костры тихонько потрескивали неподалёку от расставленных под москитными сетками раскладушек (палатки не разбивали из-за жары).
— Сними сетки, — сказал Перкен. — Довольно и того, что этот чёртов огонь просвечивает нас насквозь. Если на нас нападут, неплохо бы хоть видеть тех, кто нападает!
Поляна была просторной, и нападающим в любом случае пришлось бы сначала пересечь открытую местность.
— В случае чего тот, кто не спит, прикончит проводника, мы скроемся за этим кустарником справа, чтобы не оставаться на свету…
— Даже если мы выйдем победителями, без проводника…
Всё, что тяготело над ними, сосредоточено было, казалось, в руках Грабо, будто он держал их под прицелом.
— Как вы думаете, Перкен, что он сделает?
— Кто, Грабо?
— Естественно!
— Мы совсем рядом с ним, и я боюсь полагаться на свои догадки в отношении того, чего от него можно ждать.
Костёр всё потрескивал; пламя, прямое и светлое, почти розовое, устремлялось вверх, освещая только неровные завитки дыма и отражаясь бликами в густой листве, которую теперь едва можно было отличить от неба. Он сделал ставку на человека, которого, в общем-то, не знал.
— Вы думаете, он позволит нам пройти, несмотря на стрелы?
— Если он один, то да.
— И вы уверены, что он не знает ценности этих камней?
Перкен пожал плечами.
— Неуч. Я и сам-то…
— Если он не один, то кто его компаньон?
— Уж конечно, не белый. А лояльность меж теми, кто решается забраться сюда, велика. К тому же я в своё время оказал Грабо немало услуг…
Он задумался, глядя на траву у своих ног.
— Хотел бы я знать, от чего он защищается… страсти обычно подогреваются старыми мечтами, собственным поражением…
— Остаётся только узнать, какие именно страсти.
— Я рассказывал вам о человеке, который в Бангкоке заставлял женщин привязывать себя… Это был он. Впрочем, это не более абсурдно, чем намерение спать и жить — и жить — с другим человеческим существом… Однако из-за этого он чувствует себя жестоко униженным…
— Из-за того, что об этом знают?
— Этого никто не знает. Из-за того, что делает это. Вот он и ищет утешения . Ради этого он и сюда-то, конечно, пришёл… Отвага служит ему в какой-то мере утешением… А чтобы мелкие грешки не тяготили, довольно даже этого…
И словно жалкая жестикуляция человеческих рук была несовместима с окружающей необъятностью, он указал подбородком на поляну и на гряду гор во тьме. От деревьев, стоявших вдалеке стеной и терявшихся в ночи, от неба, где стали появляться звёзды, более светлые, чем огонь, и от громады первозданного леса исходила непомерная, неторопливая закатная сила, она угнетала Клода, пробуждая в его душе чувство одиночества и затравленности жизнью. Она затопляла его, подобно неодолимому безразличию, подобно неотвратимости смерти.
— Я понимаю, что ему плевать на смерть.
— Он не её не боится, просто не боится быть убитым, а о смерти он понятия не имеет. Велика важность — не бояться получить пулю в лоб!
И, понизив голос, продолжал:
— В живот — это уже не так хорошо… Придётся помучиться… Вам известно не хуже меня, что в жизни нет никакого смысла, но, даже живя в одиночестве, не удаётся избавиться от тревоги за свою судьбу… Смерть всё время рядом с нами, поймите же, как неопровержимое доказательство абсурдности жизни…
— Для всех.
— Ни для кого! Её не существует ни для кого. Иначе мало кто мог бы выжить… Все только и думают о… ах, как бы вам это объяснить?.. О том, что просто будут убиты, пожалуй, так. Хотя, в общем-то, это не имеет никакого значения. Смерть — это совсем другое, прямо противоположное. Вы слишком молоды. Я же понял это, когда увидел, как стареет женщина, которую… словом, женщина. (Впрочем, я ведь рассказывал вам о Саре…) Потом, словно этого предупреждения было мало, когда в первый раз почувствовал своё мужское бессилие…
Слова эти вырвались на волю с большим трудом, словно преодолев тысячу цепких корней. И он продолжал:
— Ни разу перед мертвецом … Старение — вот в чём суть, старение. Особенно когда ты отлучён от других. Ощущение поражения. Главное, что меня угнетает, — как бы это получше выразиться? — мой человеческий удел, то, что я старею, что эта жестокая вещь — время — разрастается во мне, будто раковая опухоль, необратимо… Время, в нём вся суть. Вот эта мерзопакость — насекомые спешат к нашей лампе, подвластные свету. Термиты живут в своём термитнике, подвластные его законам. А я не хочу быть подвластным никому и ничему.
Лес обрёл в безбрежном вечернем колыхании тайного своего выразителя; вместе с ночью пробуждалась первобытная жизнь земли. Клод ни о чём уже не мог спрашивать: слова, возникавшие в его сознании, проплывали над Перкеном, словно над подземной рекой. Отгороженный громадой леса от тех, для кого существуют разум и истина, этот человек, сидевший напротив него, искал, быть может, человеческой помощи в борьбе с подступавшими к нему во тьме со всех сторон призраками. Вот он вынул свой револьвер, слабый отблеск скользнул по дулу.
— Вся моя жизнь зависит от того, что я думаю о таком простом жесте, как нажатие на спусковой крючок в тот момент, когда я беру дуло в рот. Главное, что я думаю: уничтожаю я себя тем самым или же совершаю действие? Жизнь — это материя, и главное — знать, что из неё делать, хотя обычно никто никогда ничего из неё не делает, но есть разные способы ничего не делать из жизни… Чтобы хоть как-то жить , надо покончить с её угрозами, покончить с поражением, да и с другими тоже; револьвер в таком случае надёжная гарантия, ибо убить себя нетрудно, если смерть — это некое средство… И в этом вся сила Грабо…
Ночь, полностью вступившая в свои права, проникла на самые отдалённые земли Азии, молчаливо воцарившись в самых глухих её уголках. Над тихим потрескиванием костров взмывали голоса двух туземцев, чистые и монотонные, но негромкие — пленники; совсем рядом солидный будильник с неукоснительной точностью отмерял бесконечную тишину джунглей. Больше, чем костры, больше, чем голоса туземцев, это тиканье связывало Клода с жизнью людей своим постоянством, своею чёткостью, тем, что есть неодолимого в любом механическом предмете. Мысль его всплывала на поверхность, но питали её глубины, откуда она вырывалась, вся ещё во власти сверхъестественных сил, исходивших от ночной тьмы и выжженной земли, будто всё, вплоть до самой земли, во что бы то ни стало стремилось убедить его в человеческом ничтожестве.
— А другая смерть, та, что в нас?
— Существовать наперекор всему этому, — Перкен глазами показал на грозное величие ночи, — вы понимаете, что это значит? Существовать наперекор смерти — это то же самое. Порой мне кажется, что я сам себя играю в данный момент. И что, возможно, всё скоро образуется с помощью какой-нибудь стрелы, более или менее гнусной…
— Смерть не выбирают…
— Но готовность пренебречь собственной смертью обязывает меня выбирать свою жизнь…
Красная линия, очертившая его плечо, дрогнула, видно, он вытянул вперёд руку. Жест ничтожный, вроде этого человеческого пятна с невидимыми во тьме ногами и отрывистым голосом в необъятной шири, полной звёзд. Ослепительное небо, и смерть, и мрак, и только один этот голос исходил от человека, но было в нём что-то такое нечеловеческое, что Клоду показалось, будто между ними встаёт начинающееся безумие.
— Вы хотите умереть с ясным ощущением смерти, не… дрогнув?..
— Я чуть было не умер; вы не представляете себе восторга, проистекающего от сознания абсурдности жизни, когда оказываешься лицом к лицу с ней, словно с ра…
Он резко дёрнул рукой.
— …раздетой женщиной. Совсем вдруг голой…
Клод уже не мог оторвать глаз от звёзд.
— Мы все почти упускаем свою смерть…
— А я всю жизнь только и делаю, что гляжу на неё. И то, что вы хотите сказать — ибо вы тоже испытываете страх, — истинная правда: не исключено, что я окажусь не на высоте перед лицом своей смерти. Тем хуже! Ведь и от… уничтожения жизни получаешь какое-то удовлетворение…
— Вы никогда всерьёз не думали покончить с собой?
— О смерти я думаю вовсе не для того, чтобы умереть, а чтобы жить.
Эта напряжённость в голосе не отражала никакой иной страсти, кроме жгучей радости, лишённой всякой надежды, похожей на обломок после кораблекрушения, извлечённый из таких же недосягаемых, как непроглядный мрак, глубин.
II
И снова с самого рассвета долгие часы пути под страхом пиявок и боевых стрел, которых становилось, правда, всё меньше; время от времени раздавался громкий крик обезьян, каскадом катившийся на дно долины, ему вторили глухие удары колёс повозок о пни.
В конце тропинки, словно в круглое и не очень чётко наведённое стекло бинокля, они уже различали очертания деревни стиенгов. Она заполонила всю поляну. Клод разглядывал возведённые вокруг неё деревянные укрепления, будто неведомое оружие:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21