https://wodolei.ru/brands/Timo/
Но сперва поглядишь на стальной торг, возле Богоявленского монастыря, на торг Старой площади. Потом поедем на Кузнецкий. Оттуда — в Старые ряды. Как ты говоришь, колбасу завяжем. А затем — на Балчуг, там тоже торговля. И на этом сегодня закончим.
— Давай.
Кирдун, который относился к Чивьину, как и ко всем Алесевым знакомым, очень ревниво, только сопел от такой бесцеремонности.
Сани тронулись. Богатая Ильинка, московское «Сити», плыла перед глазами. Менялы-скопцы сидели под навесами. В магазине богачей Булочкиных тускло блестело в пасмурном свете серебро. Переливами искусной парчи сияла за окнами огромная Сапожниковская лавка. И на все это порошил с неба снег.
— На Варвару поворачивать незачем, — сказал Чивьин. — Там воск, перцы-шмерцы да оптовая бакалея. А торговцы — все больше бывшие крепостные Шереметева. Не отпускал. Они почти все тысячники, а многие даже миллионщики, так ему лестно было, что его мужики миллионами ворочают. Вот теперь, когда отменили крепостное право, так и кусай локти. Да что ему? Богач! Равный, видимо, вам по богатству. А у тебя миллионщики были?
— При отце были. Двенадцать человек. Да я их сразу отпустил.
— Без выкупа?
— Да. Только обязал, чтобы каждый для бедных односельчан по волоке земли и по лошади купил. И дома построил.
— Продешевил, князь. Они б по десять тысяч за волю каждый заплатил.
— Я за этим не гнался. Они даже оброка меньше шереметевских платили… Пятьдесят в год.
— Это хорошо. А вот, видишь, церковь Иоанна Богослова, что под вязом. Видишь — торг. Здесь готовое платье покупают. Можно и дрянину купить — обманут на все четыре корки. А можно и доброе. Кожухи иногда бывают ничего себе.
Загорский незаметно тронул за плечо Кирдуна. Халимон склонил голову. Вечером он должен передать это Маевскому, и тогда «купец Вакх» закупит здесь две тысячи полушубков.
Пошить такое огромное количество на месте, в Приднепровье, было нельзя, не возбудив подозрений. Швальни Загорского под маркой «обшивания слуг младших родов» могли пошить не больше пяти сотен теплых кожухов. Да приблизительно столько же договорились пошить в разных иных местах.
Повернули на Никольскую, к Богоявленскому монастырю. Здесь колыхалась толпа: шла торговля стальными и медными изделиями, главным образом тульскими. Тускло блестели самовары — от пятиведерных, «чугуночных», до самых маленьких; связками, будто лыко под мужичьей стрехой, висели ружейные стволы. В глубине яток (палатка, торговое место на базаре, рундук под холщовым навесом), как тарань (рыба, разновидность плотвы; чаще всего употреблялась в пищу соленой или вяленой), серебрились блестящие ножи, соседствовали с приборами для затворов и рядами охотничьих двустволок.
Чивьин часто приказывал остановить лошадей, торговался с хозяевами, уверял, уговаривал и только что не божился — грех. Когда отъезжали от каждого места, хозяин лавки звал грузчиков, русских и татар, и они начинали носить на возы гужевых извозчиков, что стояли вдоль всех подворий, рогожные кули.
Везли их на чижовское подворье, где Кирдун на днях снял складское помещение.
Алесь брал в руки вороненые или посеребренные стволы, примеривая, удобен ли приклад. Давняя привычка к оружию давала ему возможность безошибочно отличать блестящую дрянь для новичков от простых, но настоящих ружей «на знатока». Покупали, однако, с предосторожностью: пять — восемь высшего класса ружей в каждой лавке. Это не было оружие «для всех». Это было оружие «застрельщиков», наилучших стрелков, что будут входить по два человека в каждый десяток, и то лишь на тот случай, если штуцеров или игольных ружей достать не удастся.
Толпа бурлила на Никольской, и только в переулках, что вели на Ильинку, было спокойнее: там шла торговля — оптовая.
— Великими миллионами ворочают, — сказал Чивьин. — Великими сотнями миллионов. Великими, неправедными. И все больше, больше тут денег. Китай-город, ничего не скажешь. А теперь совсем у них хорошо. Вся сила городская тут. А господа к Яблочному двору псарей высылают — борзых продавать.
— Что брешешь, — сказал Макар. — Сейчас вот у них и деньги, у господ. Никогда столько не было.
— И это правда. Только надолго ли?
Сани с трудом пробивались сквозь толпу к Проломным воротам. Блинщики, сбитенщики, старухи-нищенки, разносчики, пирожники так и кишели под ногами. В окнах лавок теперь было другое: тяжелые переплеты церковных книг, золото дискосов и потиров , золотые и скорбные ризы. Постепенно, однако, за Печатным двором светское вытеснило духовное. Под навесами и в лавках лежали книги, висели прихваченные бельевыми зажимами лубочные рисунки. Вместо семинаристов и провинциальных попов, что приехали покупать церковную утварь, из лавки в лавку ходили мужики-коробейники. Слышались божба, ругань, перебранка.
Здесь они немного завязли по вине Алеся. Он заходил чуть не в каждую лавку, и после каждого такого визита в ногах седоков прибавлялось книг. Кирдун все больше суровел и наконец не выдержал. Дождался, пока они остались вдвоем перед дверью очередной лавки, и тихо сказал:
— Зачем они тебе? Огню на прокорм?
Алесь виновато пожал плечами:
— Не могу. Ты посмотри, какие у этих книжников грязные лапы.
— Может, вместе с хатами нашими они сгорят, книги, — сказал Халимон.
— Сгорят и здесь.
— Оставьте, панич.
— Сгорят. Наберет такой вот книг, носит-носит — никто не покупает. Тогда он во дворе костер раскладывает — и «время обновить товарец». Все это в огонь. А тут, гляди, эльзевиры, масонские издания, «Духовный рыцарь».
Действительно, среди лубочных книг лежали мистические новиковские издания, книги по хиромантии и физиогномике, «Златоустовы Маргариты», «Четьи-Минеи» еще дониконовских времен.
Чивьин, разглядывая последние, лишь облизывался, пока Загорский не велел ему взять их себе.
А над всей этой роскошью взвивались пронзительные или скрипящие голоса, словно стервятники пировали над трупами:
— Вот лубки-лубки!
— Вот купец в трубу вылетел. Сапоги — буряками, за цилиндр — руками, у тех, кто глядит, морды дураками.
— А вот муж на женке дрова из леса везет. Купи, мужик, чтоб женка нарядов не просила.
— А-афонская гора, а-афонская гора, — льется елейный голосок. — Страшный суд… Тьма беспросветная, огонь неугасимый, скрежет зубовный. Змея зеленая грешников сосет.
Зелеными были не только змеи. Зеленым было, вместе с деревьями, небо на лубках. Ехал, головой под облака, храбрый прославленный генерал, а солдаты были не выше копыт его коня, как на египетских барельефах воины рядом с фараоном. Розовая полоса — лица солдат, красная — воротники, голубая — река, по которой они идут.
— Пачкотня сатанинская, — злился Чивьин. — Докатились. После Дионисия, после Рублева — божьего, после суздальской узорчатости — Аника-воин да генералы дурные.
— Рублева в каждую крестьянскую хату не повесишь, — сказал Алесь.
— Так лучше вовсе ничего не вешать. Один резной ковш из березового нароста стоит всей этой мерзости.
— И это правда.
На книжных рынках купцы Лобков и Хлудов собрали себе бесценные библиотеки. На книжных рынках был испорчен вкус двух или трех народных поколений.
…Масленица отходила. И несмотря на то что на гуляньях все еще крутились карусели, бойко торговали лакомствами, несмотря на то что из балаганов доносились выстрелы из деревянных пушек и настоящих ружей — аж из всех щелей валил пороховой дым (показывали «Взятие Карса» и «Битву русских с кабардинцами»), — во всем была неуловимая грусть.
Приближался великий пост.
Выстрелы, голоса зазывал, удары балаганных колоколов — вся эта какофония звучала теперь приглушенно. Меньше встречалось пьяных, но зато пьяными они были всерьез. Устали масленичные тройки. Сквозь праздничный запах курений, пороха, масла все настойчивее пробивался обычный запах города, еще усиленный «великопостным амбре», запах трактиров, рыбы, гарного сала, постного масла, грибов, бочек с соленьями, а то и простых кадок, что плюхали на каждом ухабе.
Под мокрым снегом обвисли бумажные цветы на дугах. Постепенно свертывались балаганы. Хозяин хлопотал у телег, а ему помогал «дикий человек, привезенный из Африки». Дикого человека мучила изжога: всю масленицу приходилось есть живых голубей и пить скипидар, закусывая чаркой, из которой выпил. Дробить ее зубами было нелегко даже с практикой, и десны дикаря кровоточили.
Солдаты, что участвовали в «битве русских с кабардинцами», расходились по казармам (кабардинцы, как всегда, получив подзатыльник). И грустно смотрела на их цепочку балаганная красавица, изголодавшаяся девушка, что зябко куталась в сермягу, которую позволили наконец надеть. У девушки был вид безнадежно больной: всю масленицу она стояла на балаганном балконе, под снегом, синяя, одетая только в кисею.
А снизу ее уже звали хозяин и дикий человек: надо было упаковывать двухголового теленка.
На серое низкое небо, на покосившийся шатер, на слизь каменных стен смотрел невидящими глазами «египетский царь-фараон». Мумию, из-за ее хрупкости, должны были положить на повозку последней. Мумия фиванская, желтоватая, с матовым блеском. Она хорошо сохранилась, и, значит, «царь-фараон» сберег в целости свою «Ба». Неизвестно, вспоминала ли эта «Ба» грозные походы на Нубию и Ливию, разгром Финикии, пленных, которых гонят за колесницами и тысячами приносят в жертву.
Фараон просто показывал небу обличье, и на его кожу цвета пирога, обсыпанного сухарями, на его былое величие порошил и порошил с неба мокрый московский снег.
И, как протрезвление, шел серединой улицы символ имперского порядка — здоровила будочник со столом на голове. Тащил — аж пар курился над спиной.
— Дикость наша, дикость, — вздохнул Чивьин. — Губернаторский дом в три этажа. Вывески возле него — «Мадрид», «Дрезден», «Лувр». А как были фофанами (фофаны (народ.) — простаки, простофили, а также черти; кроме того, карточная игра «в дураки») — так и остались. Столы на головах носим… Вот оно, Александр Георгиевич, наше просвещение. Мы, на Рогожской, хоть не тужимся лезть в новое: знаем, старыми заветами живем. А тут из-под сюртука дикость выглядывает. Вот хоть бы недавно… Явился на Красной площади Михаил-архангел. Сам в красном, в левой руке пика со стягом, длинная, в правой — деревянная сабля, потому как левша, шуйцей действует, а десница — так себе, для приличия. Кричит: «Явился на свое сельбище! Не мир, но меч!» И вот за архангелом-левшой валит толпа. Тут тебе и просто зеваки, но тут и верующие… И идет этот архангел от Никольских ворот через всю площадь аж к Блаженному Василию. На середине площади, возле голых Минина с Пожарским, — срамотища! — будочник арестовал архангела и потащил в околоток. Выяснилось — никакой он не «небесный житель», а монах беглый, вшивый. Вот до чего они божье имя довели.
Макар лишь посмеивался на козлах. А купец побагровел еще больше, мутно-синие глазки потемнели. Большой рот словно окаменел. Рука мяла клин бороды.
Нестерпимый, орехово-гнилостный смрад Охотного ряда сменился относительно чистым воздухом: с Тверской, как из ущелья, повеяло ветерком. Сани поворачивали к Красной площади.
— Надобно тебе, князь, съездить еще на Яблочный двор. Там тоже охотничьими ружьями торгуют, собаками, всем прочим. А что, слоны тоже в Африке?
— Да.
— Опасная штука твоя Африка. Возле Яблочного двора, в зверинце, не так давно слон обезумел. Все разломал. Окопали его рвом — не успокаивается. Кому охота лезть? Тогда позвали солдат, и те его, бедного, начали расстреливать. Тот ревет, а они палят. В «Полицейских ведомостях» писали: сто сорок четыре пули в него впустили… Вот тебе и воинство.
— Мы лучше стреляем, — сказал Алесь. — Привычка.
— Это хорошо. А то помяли б вас те слоны начисто. В том одного мяса было двести пятьдесят пудов… Тьфу, господи… А на Кузнецкий забыли? Там у немцев тоже ружья и еще подзорные трубы можно купить.
— Купим, — успокоил его Алесь. — Это у Швабе?
— Трубы — у Швабе.
— Там уже был слуга.
Халимон действительно побывал у Швабе. Купил пятьдесят биноклей. Купили там и ружей. По десять — пятнадцать, не вызывая подозрения, а на складе было уже сотни три двустволок, дальнобойных, хотя и немного старомодных ментонов (шомпольные (капсюльные) ружья работы английского мастера Ментона) крупного калибра, английских «тигровых» ружей. Кроме того, третьего дня Мстислав выехал поездом в Павлов Посад, или по-старому Выхны, с целью купить там сотни три кинжалов, двести сабель и, сколько найдется у оружейников, огнестрельного оружия (нижегородская железная дорога была тогда доведена только до Выхны).
Все это через своих людей маленькими партиями доставляли в Белоруссию. Алесь надеялся, что через неделю на складе одновременно будет «ночевать» не больше сорока ружей, и тогда можно будет не бояться полиции. Он знал: это не конспирация. Он знал: дело, которым он занимается, может в любой момент стоить ему головы. Но иначе ничего нельзя было сделать. Только и оставалось, что цедить оружие вот так, по капле, из разных мест. Ведь если бы он опустошил все арсеналы Вежи, Загорщины и деревень их сторонников, все равно ружей не хватило бы. Он рассчитал: до поездки в Москву одно ружье приходилось бы на пятерых, если б край неожиданно восстал. А этого можно было ожидать каждую минуту. Огневой фитиль лежал на пороховой бочке, что называлась Белоруссией и Литвой.
— На Кузнецком была история, — сказал купец. — Приходит в колониальную лавку человек и просит патоки. Сиделец спрашивает: «Куда налить?» Человек снимает цилиндр: «Сюда». Тот удивился, но… у каждого купца своя дурь. Наливает. Тот ему дает за патоку пять рублей. Сиделец открывает кассу, чтоб дать ему сдачу. А тот ему в этот миг — хлоп! — цилиндр на голову. Руки в кассу, за деньги — и был таков.
— И правильно, — с каким-то даже уважением сказал Макар. — Это тебе не Чухлома, а Москва. Тут зевать не приходится.
Поодаль возвышался Кремль. Солнце на мгновение прорвало дневной полумрак и залило его кровавым багрянцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
— Давай.
Кирдун, который относился к Чивьину, как и ко всем Алесевым знакомым, очень ревниво, только сопел от такой бесцеремонности.
Сани тронулись. Богатая Ильинка, московское «Сити», плыла перед глазами. Менялы-скопцы сидели под навесами. В магазине богачей Булочкиных тускло блестело в пасмурном свете серебро. Переливами искусной парчи сияла за окнами огромная Сапожниковская лавка. И на все это порошил с неба снег.
— На Варвару поворачивать незачем, — сказал Чивьин. — Там воск, перцы-шмерцы да оптовая бакалея. А торговцы — все больше бывшие крепостные Шереметева. Не отпускал. Они почти все тысячники, а многие даже миллионщики, так ему лестно было, что его мужики миллионами ворочают. Вот теперь, когда отменили крепостное право, так и кусай локти. Да что ему? Богач! Равный, видимо, вам по богатству. А у тебя миллионщики были?
— При отце были. Двенадцать человек. Да я их сразу отпустил.
— Без выкупа?
— Да. Только обязал, чтобы каждый для бедных односельчан по волоке земли и по лошади купил. И дома построил.
— Продешевил, князь. Они б по десять тысяч за волю каждый заплатил.
— Я за этим не гнался. Они даже оброка меньше шереметевских платили… Пятьдесят в год.
— Это хорошо. А вот, видишь, церковь Иоанна Богослова, что под вязом. Видишь — торг. Здесь готовое платье покупают. Можно и дрянину купить — обманут на все четыре корки. А можно и доброе. Кожухи иногда бывают ничего себе.
Загорский незаметно тронул за плечо Кирдуна. Халимон склонил голову. Вечером он должен передать это Маевскому, и тогда «купец Вакх» закупит здесь две тысячи полушубков.
Пошить такое огромное количество на месте, в Приднепровье, было нельзя, не возбудив подозрений. Швальни Загорского под маркой «обшивания слуг младших родов» могли пошить не больше пяти сотен теплых кожухов. Да приблизительно столько же договорились пошить в разных иных местах.
Повернули на Никольскую, к Богоявленскому монастырю. Здесь колыхалась толпа: шла торговля стальными и медными изделиями, главным образом тульскими. Тускло блестели самовары — от пятиведерных, «чугуночных», до самых маленьких; связками, будто лыко под мужичьей стрехой, висели ружейные стволы. В глубине яток (палатка, торговое место на базаре, рундук под холщовым навесом), как тарань (рыба, разновидность плотвы; чаще всего употреблялась в пищу соленой или вяленой), серебрились блестящие ножи, соседствовали с приборами для затворов и рядами охотничьих двустволок.
Чивьин часто приказывал остановить лошадей, торговался с хозяевами, уверял, уговаривал и только что не божился — грех. Когда отъезжали от каждого места, хозяин лавки звал грузчиков, русских и татар, и они начинали носить на возы гужевых извозчиков, что стояли вдоль всех подворий, рогожные кули.
Везли их на чижовское подворье, где Кирдун на днях снял складское помещение.
Алесь брал в руки вороненые или посеребренные стволы, примеривая, удобен ли приклад. Давняя привычка к оружию давала ему возможность безошибочно отличать блестящую дрянь для новичков от простых, но настоящих ружей «на знатока». Покупали, однако, с предосторожностью: пять — восемь высшего класса ружей в каждой лавке. Это не было оружие «для всех». Это было оружие «застрельщиков», наилучших стрелков, что будут входить по два человека в каждый десяток, и то лишь на тот случай, если штуцеров или игольных ружей достать не удастся.
Толпа бурлила на Никольской, и только в переулках, что вели на Ильинку, было спокойнее: там шла торговля — оптовая.
— Великими миллионами ворочают, — сказал Чивьин. — Великими сотнями миллионов. Великими, неправедными. И все больше, больше тут денег. Китай-город, ничего не скажешь. А теперь совсем у них хорошо. Вся сила городская тут. А господа к Яблочному двору псарей высылают — борзых продавать.
— Что брешешь, — сказал Макар. — Сейчас вот у них и деньги, у господ. Никогда столько не было.
— И это правда. Только надолго ли?
Сани с трудом пробивались сквозь толпу к Проломным воротам. Блинщики, сбитенщики, старухи-нищенки, разносчики, пирожники так и кишели под ногами. В окнах лавок теперь было другое: тяжелые переплеты церковных книг, золото дискосов и потиров , золотые и скорбные ризы. Постепенно, однако, за Печатным двором светское вытеснило духовное. Под навесами и в лавках лежали книги, висели прихваченные бельевыми зажимами лубочные рисунки. Вместо семинаристов и провинциальных попов, что приехали покупать церковную утварь, из лавки в лавку ходили мужики-коробейники. Слышались божба, ругань, перебранка.
Здесь они немного завязли по вине Алеся. Он заходил чуть не в каждую лавку, и после каждого такого визита в ногах седоков прибавлялось книг. Кирдун все больше суровел и наконец не выдержал. Дождался, пока они остались вдвоем перед дверью очередной лавки, и тихо сказал:
— Зачем они тебе? Огню на прокорм?
Алесь виновато пожал плечами:
— Не могу. Ты посмотри, какие у этих книжников грязные лапы.
— Может, вместе с хатами нашими они сгорят, книги, — сказал Халимон.
— Сгорят и здесь.
— Оставьте, панич.
— Сгорят. Наберет такой вот книг, носит-носит — никто не покупает. Тогда он во дворе костер раскладывает — и «время обновить товарец». Все это в огонь. А тут, гляди, эльзевиры, масонские издания, «Духовный рыцарь».
Действительно, среди лубочных книг лежали мистические новиковские издания, книги по хиромантии и физиогномике, «Златоустовы Маргариты», «Четьи-Минеи» еще дониконовских времен.
Чивьин, разглядывая последние, лишь облизывался, пока Загорский не велел ему взять их себе.
А над всей этой роскошью взвивались пронзительные или скрипящие голоса, словно стервятники пировали над трупами:
— Вот лубки-лубки!
— Вот купец в трубу вылетел. Сапоги — буряками, за цилиндр — руками, у тех, кто глядит, морды дураками.
— А вот муж на женке дрова из леса везет. Купи, мужик, чтоб женка нарядов не просила.
— А-афонская гора, а-афонская гора, — льется елейный голосок. — Страшный суд… Тьма беспросветная, огонь неугасимый, скрежет зубовный. Змея зеленая грешников сосет.
Зелеными были не только змеи. Зеленым было, вместе с деревьями, небо на лубках. Ехал, головой под облака, храбрый прославленный генерал, а солдаты были не выше копыт его коня, как на египетских барельефах воины рядом с фараоном. Розовая полоса — лица солдат, красная — воротники, голубая — река, по которой они идут.
— Пачкотня сатанинская, — злился Чивьин. — Докатились. После Дионисия, после Рублева — божьего, после суздальской узорчатости — Аника-воин да генералы дурные.
— Рублева в каждую крестьянскую хату не повесишь, — сказал Алесь.
— Так лучше вовсе ничего не вешать. Один резной ковш из березового нароста стоит всей этой мерзости.
— И это правда.
На книжных рынках купцы Лобков и Хлудов собрали себе бесценные библиотеки. На книжных рынках был испорчен вкус двух или трех народных поколений.
…Масленица отходила. И несмотря на то что на гуляньях все еще крутились карусели, бойко торговали лакомствами, несмотря на то что из балаганов доносились выстрелы из деревянных пушек и настоящих ружей — аж из всех щелей валил пороховой дым (показывали «Взятие Карса» и «Битву русских с кабардинцами»), — во всем была неуловимая грусть.
Приближался великий пост.
Выстрелы, голоса зазывал, удары балаганных колоколов — вся эта какофония звучала теперь приглушенно. Меньше встречалось пьяных, но зато пьяными они были всерьез. Устали масленичные тройки. Сквозь праздничный запах курений, пороха, масла все настойчивее пробивался обычный запах города, еще усиленный «великопостным амбре», запах трактиров, рыбы, гарного сала, постного масла, грибов, бочек с соленьями, а то и простых кадок, что плюхали на каждом ухабе.
Под мокрым снегом обвисли бумажные цветы на дугах. Постепенно свертывались балаганы. Хозяин хлопотал у телег, а ему помогал «дикий человек, привезенный из Африки». Дикого человека мучила изжога: всю масленицу приходилось есть живых голубей и пить скипидар, закусывая чаркой, из которой выпил. Дробить ее зубами было нелегко даже с практикой, и десны дикаря кровоточили.
Солдаты, что участвовали в «битве русских с кабардинцами», расходились по казармам (кабардинцы, как всегда, получив подзатыльник). И грустно смотрела на их цепочку балаганная красавица, изголодавшаяся девушка, что зябко куталась в сермягу, которую позволили наконец надеть. У девушки был вид безнадежно больной: всю масленицу она стояла на балаганном балконе, под снегом, синяя, одетая только в кисею.
А снизу ее уже звали хозяин и дикий человек: надо было упаковывать двухголового теленка.
На серое низкое небо, на покосившийся шатер, на слизь каменных стен смотрел невидящими глазами «египетский царь-фараон». Мумию, из-за ее хрупкости, должны были положить на повозку последней. Мумия фиванская, желтоватая, с матовым блеском. Она хорошо сохранилась, и, значит, «царь-фараон» сберег в целости свою «Ба». Неизвестно, вспоминала ли эта «Ба» грозные походы на Нубию и Ливию, разгром Финикии, пленных, которых гонят за колесницами и тысячами приносят в жертву.
Фараон просто показывал небу обличье, и на его кожу цвета пирога, обсыпанного сухарями, на его былое величие порошил и порошил с неба мокрый московский снег.
И, как протрезвление, шел серединой улицы символ имперского порядка — здоровила будочник со столом на голове. Тащил — аж пар курился над спиной.
— Дикость наша, дикость, — вздохнул Чивьин. — Губернаторский дом в три этажа. Вывески возле него — «Мадрид», «Дрезден», «Лувр». А как были фофанами (фофаны (народ.) — простаки, простофили, а также черти; кроме того, карточная игра «в дураки») — так и остались. Столы на головах носим… Вот оно, Александр Георгиевич, наше просвещение. Мы, на Рогожской, хоть не тужимся лезть в новое: знаем, старыми заветами живем. А тут из-под сюртука дикость выглядывает. Вот хоть бы недавно… Явился на Красной площади Михаил-архангел. Сам в красном, в левой руке пика со стягом, длинная, в правой — деревянная сабля, потому как левша, шуйцей действует, а десница — так себе, для приличия. Кричит: «Явился на свое сельбище! Не мир, но меч!» И вот за архангелом-левшой валит толпа. Тут тебе и просто зеваки, но тут и верующие… И идет этот архангел от Никольских ворот через всю площадь аж к Блаженному Василию. На середине площади, возле голых Минина с Пожарским, — срамотища! — будочник арестовал архангела и потащил в околоток. Выяснилось — никакой он не «небесный житель», а монах беглый, вшивый. Вот до чего они божье имя довели.
Макар лишь посмеивался на козлах. А купец побагровел еще больше, мутно-синие глазки потемнели. Большой рот словно окаменел. Рука мяла клин бороды.
Нестерпимый, орехово-гнилостный смрад Охотного ряда сменился относительно чистым воздухом: с Тверской, как из ущелья, повеяло ветерком. Сани поворачивали к Красной площади.
— Надобно тебе, князь, съездить еще на Яблочный двор. Там тоже охотничьими ружьями торгуют, собаками, всем прочим. А что, слоны тоже в Африке?
— Да.
— Опасная штука твоя Африка. Возле Яблочного двора, в зверинце, не так давно слон обезумел. Все разломал. Окопали его рвом — не успокаивается. Кому охота лезть? Тогда позвали солдат, и те его, бедного, начали расстреливать. Тот ревет, а они палят. В «Полицейских ведомостях» писали: сто сорок четыре пули в него впустили… Вот тебе и воинство.
— Мы лучше стреляем, — сказал Алесь. — Привычка.
— Это хорошо. А то помяли б вас те слоны начисто. В том одного мяса было двести пятьдесят пудов… Тьфу, господи… А на Кузнецкий забыли? Там у немцев тоже ружья и еще подзорные трубы можно купить.
— Купим, — успокоил его Алесь. — Это у Швабе?
— Трубы — у Швабе.
— Там уже был слуга.
Халимон действительно побывал у Швабе. Купил пятьдесят биноклей. Купили там и ружей. По десять — пятнадцать, не вызывая подозрения, а на складе было уже сотни три двустволок, дальнобойных, хотя и немного старомодных ментонов (шомпольные (капсюльные) ружья работы английского мастера Ментона) крупного калибра, английских «тигровых» ружей. Кроме того, третьего дня Мстислав выехал поездом в Павлов Посад, или по-старому Выхны, с целью купить там сотни три кинжалов, двести сабель и, сколько найдется у оружейников, огнестрельного оружия (нижегородская железная дорога была тогда доведена только до Выхны).
Все это через своих людей маленькими партиями доставляли в Белоруссию. Алесь надеялся, что через неделю на складе одновременно будет «ночевать» не больше сорока ружей, и тогда можно будет не бояться полиции. Он знал: это не конспирация. Он знал: дело, которым он занимается, может в любой момент стоить ему головы. Но иначе ничего нельзя было сделать. Только и оставалось, что цедить оружие вот так, по капле, из разных мест. Ведь если бы он опустошил все арсеналы Вежи, Загорщины и деревень их сторонников, все равно ружей не хватило бы. Он рассчитал: до поездки в Москву одно ружье приходилось бы на пятерых, если б край неожиданно восстал. А этого можно было ожидать каждую минуту. Огневой фитиль лежал на пороховой бочке, что называлась Белоруссией и Литвой.
— На Кузнецком была история, — сказал купец. — Приходит в колониальную лавку человек и просит патоки. Сиделец спрашивает: «Куда налить?» Человек снимает цилиндр: «Сюда». Тот удивился, но… у каждого купца своя дурь. Наливает. Тот ему дает за патоку пять рублей. Сиделец открывает кассу, чтоб дать ему сдачу. А тот ему в этот миг — хлоп! — цилиндр на голову. Руки в кассу, за деньги — и был таков.
— И правильно, — с каким-то даже уважением сказал Макар. — Это тебе не Чухлома, а Москва. Тут зевать не приходится.
Поодаль возвышался Кремль. Солнце на мгновение прорвало дневной полумрак и залило его кровавым багрянцем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14