https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/izliv/
— Это не оптом.
— Сделаем, — сказал Мстислав. — Сделаем.
Подъехал извозчик. Кондрат разместил вещи, помог Мстиславу сесть, а сам взобрался на козлы.
— Сделаем, — сказал еще раз Маевский.
Лошади тронули.
Какое-то время те, что остались, стояли молча. Все еще порошил мокрый снег, и, несмотря на полуденное время, было темно, как в густые сумерки.
— Бог знает, что такое. — Алесь вытирал мокрое лицо. — Обычно за руки рвут, на части. Только и слышишь: «пожалте», «пожалте». А тут — хоть бы кто.
— А их долго не будет, батюшка, — сказал купец.
— Что так?
— Я справку навел-с… Носов, суконщик из Преображенского, гуляют с друзьями. Взяли-с все калиберы с площади и уехали-с. И сани взяли-с.
— Разве уже на калиберы пересели?
— В центре уже на них. Сами видите, голый камень, под этой кашей… Вот Носов и поехали-с… Пятьдесят извозчиков за ними едут… Вам-то ничего, а мне еще стоять и стоять.
Алесь решил копнуть собеседника, москвич или нет.
— А почему «калибер»?
— По думскому калиберу делали при генерал-губернаторе Голицыне. Долгуши он приказал уничтожить, а всем сделать такие по думскому калиберу, узору. Так извозчики и сами экипажи стали называть калиберами-с… Глупый народ-с…
Помолчал.
«Москвич», — подумал Алесь. А старик вдруг сказал:
— И вот смотрите, нет порядка и нет. Зипунишки у извозчиков драные, армяки — страшные, шляпам этим поярковым — сто лет. Да и как иначе, если тот «ванька» за двугривенный или даже пятиалтынный через всю Москву везет… Правой стороны не придерживается, едет где пожелает, на стоянках лошадей оставляет без присмотра… Есть, конечно, извозчики и почище, первого сорта-с. Так они-с, батюшка, редко с незнакомыми ездят. Их нанимают сразу недели на две, на месяц.
Вздохнул:
— А наша мостовая… Это же что-то немыслимое. Грязь, пыль, ямы, ухабы. Люди руки ломают, экипажи разваливаются, лошади калечатся. Не мостовая, а кара египетская! За наши грехи ниспослал нам господь бог.
— Это же дело начальства.
— И начальство — за грехи, — уверенно сказал старик. — Племя это антихристово.
Оглянулся и кашлянул.
— Три года, как главного антихриста сбыли. Генерал-губернатора Закревского. Чуть дожили. Выше закона божьего себя ставил. Уста осквернял бранью.
Умолк. Алесь стоял и думал. Он прекрасно знал все, о чем говорил купец, но не показывал вида, хотел выглядеть провинциалом.
Он думал о том, что, если восстание победит, если оно перекинется и сюда, этот самый Закревский, несмотря на то что ему семьдесят пять и что он человек отставной, будет в числе первых кандидатов на виселицу или — вряд ли восстание пожелает пачкать руки об эту мразь — на вечное изгнание за границу.
Этот — достоин. Arsenic — pacha. Сатрап московского вилайета (административно-территориальная единица в некоторых странах Востока; здесь — иронически). Глуп и груб, как все они, ортодоксален и ординарен, уверен в своей безнаказанности, напыщенный, как свинья, малообразованный и малограмотный парвеню (выскочка (франц.)). Тип с кругозором ученика приходской или кантонистской школы, который с того времени так ничему и не научился. Такой же городничий, как и его патрон, подохший капрал Николай. Сверху и донизу — все одинаковые. Вроде того городничего, что в Кинешме показывал одному «борцу за правду» согнутую руку: «Закон?! Хрена тебе, а не закон! Вот он у меня где! Меня сюда анпиратор поставил, сам царь, а царь выше закона. Значит, и я выше, чем закон!» У таких все просто. Закон — на бумаге. Ответ — только перед особой самого государя. Царь, назначая Закревского в Москву, дал ему неограниченные полномочия, что касается личной неприкосновенности граждан.
«Закон — не для каждого обязателен. Закон — пугало для народа».
А жаль, что восстание не будет пачкать руки! Жаль! Каждый из таких должен жить в ожидании расплаты — только это и может их сдержать: мысль, что даже после смерти их кости из могил вышвырнут.
Сорок лет назад начал карьеру с того, что приказал высечь одного городского голову. Даже царь не одобрил. А потом началось венгерское восстание (имеется в виду восстание в Венгрии в 1848 году против монархической власти Габсбургов).
…Да, его назначили в Москву как раз в сорок восьмом — память не подводит. Как гром господень на невинные содружества просвещенных и в меру вольнодумных теляток.
— Распустились. Фрондируют. Надо подтянуть… Знаю, будут за Закревским как за каменной стеной.
Так и сказал царь. И оказался прав. За одиннадцать лет не было, пожалуй, ни одного обывателя (из тех, кто не принадлежал к элите), кто вышел бы от графа без распеканции с поминовением отцов и особливо родной матери.
Вызовет, морит чуть не целый день в приемной, а потом накинется с ходу, не слушая никаких оправданий, считая, что обвинение уже доказано, и никогда почти не выслушав — приговор. Не дворянин — под кнут, на высидку, в административную ссылку. Благородных — через улицу, в Тверской участковый дом, а затем и подальше, в Вологду или Каргополь.
Кровь по крайней мере пятидесяти человек на руках. Так какие же «высшие соображения», какое «благородство цели» могут обелить такого, могут помешать назвать его настоящим именем «преступника против человека» и «убийцы»?!
«Чего моя нога хочет». И люди настолько боятся вот такого, что один, невинный, умер от удара, когда вызвали. А граф дал дочери письменное разрешение выйти второй раз замуж, не разводясь с первым мужем. Чуть не втянул Россию в конфликт с Грецией: принял греческого консула в полной форме за шталмейстера (буквально — начальник конюшни (нем.) — придворный чин в царской России) и циркача Сулье, который ходил в расшитом золотом турецком мундире и накануне просил у Закревского разрешения выступать. А прочитав, крикнул консулу (потому что торопился на большой пожар, любителем которых был):
— Пляши, сукин сын, скачи, прыгай! Разрешаю, так твою и разэтак!
Дорого же стоили этой несчастной Москве годы его административного увлечения! Распоясался, сатрап. Насчет реформы только и сказал: «В Петербурге глупости задумали»…
— Ваш извозчик едет, — сказал купец.
Из снежной сетки приближался экипаж. К счастью, не калибер, а первосортные сани с полостью и верхом. И кучер дородный и хорош собой — не «ванька» в плохоньком армяке. Кафтан — новенький, сбруя — с бляшками, пара лошадей — сытые.
— Ну вот, — сказал старик. — Теперь и моя очередь.
— А вы откуда же?
— Рогожский… С Малой Андроньевской.
Алеся словно что-то толкнуло. Малая Андроньевская? Рогожские Палестины , но не возле самой заставы, откуда гонят каторжных. Если поточнее, то ближе не к Рогожской, а к Покровской заставе. Как было бы удобно… Волк никогда не нападает у своего логова. А тут и Камер-Коллежский вал, граница города.
— По старому согласию живете? — спросил он.
— Издревле препрославленные, — немного тише сказал старик. — По рогожскому кладбищу.
— И наверное, не новоблагословенные.
Старик опустил было голову и вдруг твердо, хотя и исподлобья, взглянул на Алеся:
— Священства от никониан не приемлем.
Если до этого Алесь и сомневался, то теперь все сомнения рассеялись. Осторожность осторожностью, но это был настолько удобный случай, что стоило рисковать. Ибо никуда не годится тот игрок, который не умеет без раздумий схватить за шкирку случайность. На Рогожской не было пришлого элемента, тут никогда не пускали чужих. Этот тугой и гордый мир выталкивал из себя всех не своих, как ртуть выталкивает железо: «Не лезь, не суйся, у нас свой нрав, свой быт, свои обычаи».
И сей гордой независимостью эти мужики, эти купцы, то бишь те же вчерашние мужики, чем-то напоминали наиболее старозаветную часть Алесева окружения. Пусть заскорузлость, пусть дикая косность — эти люди были из обиженных, а значит, в чем-то братья.
Не воспользуешься — другого случая может не представиться.
— Что же ты стоишь, Кирдун? — сказал Алесь. — Уложи в сани кофр его степенства.
Кирдун взглянул на Алеся удивленно, но, хорошо вышколенный, ничего не сказал. Значит, Алесь все обдумал.
— Что же это вы, батюшка, — сказал купец, — меня?
— А чего вам здесь мокнуть? И так полчаса стояли.
Он уже сидел под верхом. Купец торопясь, чтоб не передумали, полез на соседнее место.
Извозчик повернул к ним лицо, нахальное, синеокое и мордастое, как решето:
— Куда, ваше высокородие?
— Новотроицкий трактир, на Ильинке… Оттуда вот его степенство на Малую Андроньевскую. Ты, Халимон, его вещи доставишь на крыльцо, а ты, кучер, потом вернешься ко мне.
В бороде кучера затаилось плохо скрытое презрение.
— Неуместно вам с этим «степенством» ехать, — развязно сказал он.
— Не твое дело, гужеед, — оборвал его Алесь.
Он никогда не разговаривал так с людьми, но в данном случае это было нужно. А если это было нужно — он мог. Сыграл же Мстислав роль купчика. Ему, Алесю, было проще. У него была властность, мало того, привычка властвовать.
— Как зовут? — спросил он кучера.
— Макаром, — слегка оторопело сказал тот.
— Так я и думал. Ты скокни, Макар, пожалуйста, и поправь полость на ногах у их степенства.
Макар полез с козел. Купец почти испуганно глядел, как расправляется его сосед с лакейским хамством.
— Вот так, Макар, — сказал Алесь. — Спасибо. И запомни: это тоже твоя работа. И уж вовсе не твоя работа рассуждать, с кем я еду, куда еду и каков я еду.
Нужно было сбить спесь, и сделать это можно было только местным барством наихудшего тона. Раз и навсегда.
— У тебя сейчас нету хозяина, Макар? Ну, на неделю, на месяц? Где твой?
— День, как в Питер съехал, — уже совсем иным тоном сказал Макар.
«Повезло», — подумал Алесь, а вслух сказал:
— Что же ты за сутки нового не нашел? Ведь вы, кажется, нарасхват. Пьяница?
— Никак нет. Все подтвердить могут. Беру в плепорции (пропорция (искаж., народ.)).
— Тогда будешь у меня, — безапелляционно сказал Загорский. — На три месяца. Может, и больше. Вернешься — оформим сделку. Не обижу. Условие: захочешь напиться — предупреди, отпущу.
— Уже и это нельзя? — сделал последнюю слабую попытку протеста Макар.
— Нельзя. Если тебе куда-то нужно в мое горячее время — найди на день замену. Будешь хорошо ездить — прибавлю. А предварительная тебе плата — десять синеньких в месяц.
— Побойтесь бога, — сказал купец. — Из Зарядья к Суконным баням, что у Каменного моста, — две гривы. И за ту же плату — обратно. А это при нашей манере париться — не меньше трех часов. Ну, пускай даже два. Да красная цена этому разбойнику — тридцать восемь рублей в месяц.
— Мне не в баню ездить, — вежливо и холодно прервал Алесь. — Не беспокойтесь, пожалуйста!
И снова обратился к Макару:
— Ездить придется много. Езду любую быструю. Буду доволен — прибавлю.
— Исправно будет, барин, — сказал Макар. — Безотказно. Как поедем? Через Яблочный двор у Ильинских ворот или, может, на Тверскую выберемся да потом через Красную?
— Давай через Красную. Гони!
Мелодично звякнули бубенцы. Лошади машисто приняли с места. Купец молчал в своем углу, и, хотя Загорскому надо было поговорить с ним, он решил преждевременно не пугать старика.
По обеим сторонам дороги бежали погруженные в мрак плохонькие дома с мезонинами, кривые заборы, редкие фонари, в которых тускло коптило гарное масло. Стояла такая грязь, когда москвичи нанимают извозчика, чтоб переехать на противоположную сторону площади.
Он любил этот город. Любил за торговлю книгами на Смоленском рынке, за летние гулянья на Сенной с их каруселями и качелями-люльками, что вертятся, как крылья ветряной мельницы. Любил занавес Большого театра, на котором Пожарский уже пятый год въезжал в Москву. Любил его мозаичный пол и запах курений крепкой парфюмерии, неотъемлемый от того восторга, который овладевает тобой, когда скрипачи в оркестре пробуют смычки. Любил пестроту толпы и величие некоторых зданий.
И он ненавидел его за самое крайнее самовольство и полное безразличие к человеку, к соседу. Как он живет и живет ли он, чем он дышит и есть ли чем ему дышать — это никого здесь не интересовало.
Деспотичный произвол, наглое крепостничество и патриархальность — четвертого кита не было. А на этих трех стоял «третий Рим», ослепленный идеей собственного величия настолько, что ему было все равно, много ли фонарей на улицах или мало. А их было мало, потому что большую часть плохого конопляного масла съедали пожарные, обязанностью которых было эти фонари чистить и зажигать. Съедали с плохого обдира гречневой кашей, главной и едва ли не единственной своей едой.
Он ненавидел его за то, что город, в массе своей, не жил и даже не хотел жить своей мыслью. Верхи жили растленным раболепием перед «общественным мнением», которое олицетворяли придурковатые от старческого маразма головы Английского клуба. Головы, в свою очередь, склонялись перед умственным убожеством так называемой государственной идеи. Остальная часть жила сплетнями, и мамоной, и покорностью перед законом, который не есть закон.
Нельзя курить на улицах — не будем. Нельзя носить длинные волосы — не будем. Нельзя есть блины, кроме как на масленицу и в надлежащие дни, — не будем. И все это покорно и безропотно, хотя в постановлении и не было никакого смысла.
Носить усы могут только военные. Иным сословиям это запрещается. Бороду дозволено носить мужикам, попам, старообрядцам и лицам свободного состояния в солидном возрасте. Чиновник должен бриться. Ему строго-настрого запрещаются усы и борода. По достижении же определенных степеней он имеет право носить маленькие бакенбарды — favoris (благосклонность, милость (лат.)), в том опять же случае, если это ему благосклонно разрешит начальство. Молодым борода запрещена. Если же она растет и запускается — это признак нигилизма и свободомыслия.
Алесь ненавидел его за то, что он не знал и не желал предвидеть будущего, целиком полагаясь в этом на пророчества и предсказания смердючего идиота Корейши , в святость и всезнание которого безгранично верил.
Корейша сейчас доживал свой век в доме умалишенных. Что они — не умалишенные, а «нормальные» — будут делать без него?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
— Сделаем, — сказал Мстислав. — Сделаем.
Подъехал извозчик. Кондрат разместил вещи, помог Мстиславу сесть, а сам взобрался на козлы.
— Сделаем, — сказал еще раз Маевский.
Лошади тронули.
Какое-то время те, что остались, стояли молча. Все еще порошил мокрый снег, и, несмотря на полуденное время, было темно, как в густые сумерки.
— Бог знает, что такое. — Алесь вытирал мокрое лицо. — Обычно за руки рвут, на части. Только и слышишь: «пожалте», «пожалте». А тут — хоть бы кто.
— А их долго не будет, батюшка, — сказал купец.
— Что так?
— Я справку навел-с… Носов, суконщик из Преображенского, гуляют с друзьями. Взяли-с все калиберы с площади и уехали-с. И сани взяли-с.
— Разве уже на калиберы пересели?
— В центре уже на них. Сами видите, голый камень, под этой кашей… Вот Носов и поехали-с… Пятьдесят извозчиков за ними едут… Вам-то ничего, а мне еще стоять и стоять.
Алесь решил копнуть собеседника, москвич или нет.
— А почему «калибер»?
— По думскому калиберу делали при генерал-губернаторе Голицыне. Долгуши он приказал уничтожить, а всем сделать такие по думскому калиберу, узору. Так извозчики и сами экипажи стали называть калиберами-с… Глупый народ-с…
Помолчал.
«Москвич», — подумал Алесь. А старик вдруг сказал:
— И вот смотрите, нет порядка и нет. Зипунишки у извозчиков драные, армяки — страшные, шляпам этим поярковым — сто лет. Да и как иначе, если тот «ванька» за двугривенный или даже пятиалтынный через всю Москву везет… Правой стороны не придерживается, едет где пожелает, на стоянках лошадей оставляет без присмотра… Есть, конечно, извозчики и почище, первого сорта-с. Так они-с, батюшка, редко с незнакомыми ездят. Их нанимают сразу недели на две, на месяц.
Вздохнул:
— А наша мостовая… Это же что-то немыслимое. Грязь, пыль, ямы, ухабы. Люди руки ломают, экипажи разваливаются, лошади калечатся. Не мостовая, а кара египетская! За наши грехи ниспослал нам господь бог.
— Это же дело начальства.
— И начальство — за грехи, — уверенно сказал старик. — Племя это антихристово.
Оглянулся и кашлянул.
— Три года, как главного антихриста сбыли. Генерал-губернатора Закревского. Чуть дожили. Выше закона божьего себя ставил. Уста осквернял бранью.
Умолк. Алесь стоял и думал. Он прекрасно знал все, о чем говорил купец, но не показывал вида, хотел выглядеть провинциалом.
Он думал о том, что, если восстание победит, если оно перекинется и сюда, этот самый Закревский, несмотря на то что ему семьдесят пять и что он человек отставной, будет в числе первых кандидатов на виселицу или — вряд ли восстание пожелает пачкать руки об эту мразь — на вечное изгнание за границу.
Этот — достоин. Arsenic — pacha. Сатрап московского вилайета (административно-территориальная единица в некоторых странах Востока; здесь — иронически). Глуп и груб, как все они, ортодоксален и ординарен, уверен в своей безнаказанности, напыщенный, как свинья, малообразованный и малограмотный парвеню (выскочка (франц.)). Тип с кругозором ученика приходской или кантонистской школы, который с того времени так ничему и не научился. Такой же городничий, как и его патрон, подохший капрал Николай. Сверху и донизу — все одинаковые. Вроде того городничего, что в Кинешме показывал одному «борцу за правду» согнутую руку: «Закон?! Хрена тебе, а не закон! Вот он у меня где! Меня сюда анпиратор поставил, сам царь, а царь выше закона. Значит, и я выше, чем закон!» У таких все просто. Закон — на бумаге. Ответ — только перед особой самого государя. Царь, назначая Закревского в Москву, дал ему неограниченные полномочия, что касается личной неприкосновенности граждан.
«Закон — не для каждого обязателен. Закон — пугало для народа».
А жаль, что восстание не будет пачкать руки! Жаль! Каждый из таких должен жить в ожидании расплаты — только это и может их сдержать: мысль, что даже после смерти их кости из могил вышвырнут.
Сорок лет назад начал карьеру с того, что приказал высечь одного городского голову. Даже царь не одобрил. А потом началось венгерское восстание (имеется в виду восстание в Венгрии в 1848 году против монархической власти Габсбургов).
…Да, его назначили в Москву как раз в сорок восьмом — память не подводит. Как гром господень на невинные содружества просвещенных и в меру вольнодумных теляток.
— Распустились. Фрондируют. Надо подтянуть… Знаю, будут за Закревским как за каменной стеной.
Так и сказал царь. И оказался прав. За одиннадцать лет не было, пожалуй, ни одного обывателя (из тех, кто не принадлежал к элите), кто вышел бы от графа без распеканции с поминовением отцов и особливо родной матери.
Вызовет, морит чуть не целый день в приемной, а потом накинется с ходу, не слушая никаких оправданий, считая, что обвинение уже доказано, и никогда почти не выслушав — приговор. Не дворянин — под кнут, на высидку, в административную ссылку. Благородных — через улицу, в Тверской участковый дом, а затем и подальше, в Вологду или Каргополь.
Кровь по крайней мере пятидесяти человек на руках. Так какие же «высшие соображения», какое «благородство цели» могут обелить такого, могут помешать назвать его настоящим именем «преступника против человека» и «убийцы»?!
«Чего моя нога хочет». И люди настолько боятся вот такого, что один, невинный, умер от удара, когда вызвали. А граф дал дочери письменное разрешение выйти второй раз замуж, не разводясь с первым мужем. Чуть не втянул Россию в конфликт с Грецией: принял греческого консула в полной форме за шталмейстера (буквально — начальник конюшни (нем.) — придворный чин в царской России) и циркача Сулье, который ходил в расшитом золотом турецком мундире и накануне просил у Закревского разрешения выступать. А прочитав, крикнул консулу (потому что торопился на большой пожар, любителем которых был):
— Пляши, сукин сын, скачи, прыгай! Разрешаю, так твою и разэтак!
Дорого же стоили этой несчастной Москве годы его административного увлечения! Распоясался, сатрап. Насчет реформы только и сказал: «В Петербурге глупости задумали»…
— Ваш извозчик едет, — сказал купец.
Из снежной сетки приближался экипаж. К счастью, не калибер, а первосортные сани с полостью и верхом. И кучер дородный и хорош собой — не «ванька» в плохоньком армяке. Кафтан — новенький, сбруя — с бляшками, пара лошадей — сытые.
— Ну вот, — сказал старик. — Теперь и моя очередь.
— А вы откуда же?
— Рогожский… С Малой Андроньевской.
Алеся словно что-то толкнуло. Малая Андроньевская? Рогожские Палестины , но не возле самой заставы, откуда гонят каторжных. Если поточнее, то ближе не к Рогожской, а к Покровской заставе. Как было бы удобно… Волк никогда не нападает у своего логова. А тут и Камер-Коллежский вал, граница города.
— По старому согласию живете? — спросил он.
— Издревле препрославленные, — немного тише сказал старик. — По рогожскому кладбищу.
— И наверное, не новоблагословенные.
Старик опустил было голову и вдруг твердо, хотя и исподлобья, взглянул на Алеся:
— Священства от никониан не приемлем.
Если до этого Алесь и сомневался, то теперь все сомнения рассеялись. Осторожность осторожностью, но это был настолько удобный случай, что стоило рисковать. Ибо никуда не годится тот игрок, который не умеет без раздумий схватить за шкирку случайность. На Рогожской не было пришлого элемента, тут никогда не пускали чужих. Этот тугой и гордый мир выталкивал из себя всех не своих, как ртуть выталкивает железо: «Не лезь, не суйся, у нас свой нрав, свой быт, свои обычаи».
И сей гордой независимостью эти мужики, эти купцы, то бишь те же вчерашние мужики, чем-то напоминали наиболее старозаветную часть Алесева окружения. Пусть заскорузлость, пусть дикая косность — эти люди были из обиженных, а значит, в чем-то братья.
Не воспользуешься — другого случая может не представиться.
— Что же ты стоишь, Кирдун? — сказал Алесь. — Уложи в сани кофр его степенства.
Кирдун взглянул на Алеся удивленно, но, хорошо вышколенный, ничего не сказал. Значит, Алесь все обдумал.
— Что же это вы, батюшка, — сказал купец, — меня?
— А чего вам здесь мокнуть? И так полчаса стояли.
Он уже сидел под верхом. Купец торопясь, чтоб не передумали, полез на соседнее место.
Извозчик повернул к ним лицо, нахальное, синеокое и мордастое, как решето:
— Куда, ваше высокородие?
— Новотроицкий трактир, на Ильинке… Оттуда вот его степенство на Малую Андроньевскую. Ты, Халимон, его вещи доставишь на крыльцо, а ты, кучер, потом вернешься ко мне.
В бороде кучера затаилось плохо скрытое презрение.
— Неуместно вам с этим «степенством» ехать, — развязно сказал он.
— Не твое дело, гужеед, — оборвал его Алесь.
Он никогда не разговаривал так с людьми, но в данном случае это было нужно. А если это было нужно — он мог. Сыграл же Мстислав роль купчика. Ему, Алесю, было проще. У него была властность, мало того, привычка властвовать.
— Как зовут? — спросил он кучера.
— Макаром, — слегка оторопело сказал тот.
— Так я и думал. Ты скокни, Макар, пожалуйста, и поправь полость на ногах у их степенства.
Макар полез с козел. Купец почти испуганно глядел, как расправляется его сосед с лакейским хамством.
— Вот так, Макар, — сказал Алесь. — Спасибо. И запомни: это тоже твоя работа. И уж вовсе не твоя работа рассуждать, с кем я еду, куда еду и каков я еду.
Нужно было сбить спесь, и сделать это можно было только местным барством наихудшего тона. Раз и навсегда.
— У тебя сейчас нету хозяина, Макар? Ну, на неделю, на месяц? Где твой?
— День, как в Питер съехал, — уже совсем иным тоном сказал Макар.
«Повезло», — подумал Алесь, а вслух сказал:
— Что же ты за сутки нового не нашел? Ведь вы, кажется, нарасхват. Пьяница?
— Никак нет. Все подтвердить могут. Беру в плепорции (пропорция (искаж., народ.)).
— Тогда будешь у меня, — безапелляционно сказал Загорский. — На три месяца. Может, и больше. Вернешься — оформим сделку. Не обижу. Условие: захочешь напиться — предупреди, отпущу.
— Уже и это нельзя? — сделал последнюю слабую попытку протеста Макар.
— Нельзя. Если тебе куда-то нужно в мое горячее время — найди на день замену. Будешь хорошо ездить — прибавлю. А предварительная тебе плата — десять синеньких в месяц.
— Побойтесь бога, — сказал купец. — Из Зарядья к Суконным баням, что у Каменного моста, — две гривы. И за ту же плату — обратно. А это при нашей манере париться — не меньше трех часов. Ну, пускай даже два. Да красная цена этому разбойнику — тридцать восемь рублей в месяц.
— Мне не в баню ездить, — вежливо и холодно прервал Алесь. — Не беспокойтесь, пожалуйста!
И снова обратился к Макару:
— Ездить придется много. Езду любую быструю. Буду доволен — прибавлю.
— Исправно будет, барин, — сказал Макар. — Безотказно. Как поедем? Через Яблочный двор у Ильинских ворот или, может, на Тверскую выберемся да потом через Красную?
— Давай через Красную. Гони!
Мелодично звякнули бубенцы. Лошади машисто приняли с места. Купец молчал в своем углу, и, хотя Загорскому надо было поговорить с ним, он решил преждевременно не пугать старика.
По обеим сторонам дороги бежали погруженные в мрак плохонькие дома с мезонинами, кривые заборы, редкие фонари, в которых тускло коптило гарное масло. Стояла такая грязь, когда москвичи нанимают извозчика, чтоб переехать на противоположную сторону площади.
Он любил этот город. Любил за торговлю книгами на Смоленском рынке, за летние гулянья на Сенной с их каруселями и качелями-люльками, что вертятся, как крылья ветряной мельницы. Любил занавес Большого театра, на котором Пожарский уже пятый год въезжал в Москву. Любил его мозаичный пол и запах курений крепкой парфюмерии, неотъемлемый от того восторга, который овладевает тобой, когда скрипачи в оркестре пробуют смычки. Любил пестроту толпы и величие некоторых зданий.
И он ненавидел его за самое крайнее самовольство и полное безразличие к человеку, к соседу. Как он живет и живет ли он, чем он дышит и есть ли чем ему дышать — это никого здесь не интересовало.
Деспотичный произвол, наглое крепостничество и патриархальность — четвертого кита не было. А на этих трех стоял «третий Рим», ослепленный идеей собственного величия настолько, что ему было все равно, много ли фонарей на улицах или мало. А их было мало, потому что большую часть плохого конопляного масла съедали пожарные, обязанностью которых было эти фонари чистить и зажигать. Съедали с плохого обдира гречневой кашей, главной и едва ли не единственной своей едой.
Он ненавидел его за то, что город, в массе своей, не жил и даже не хотел жить своей мыслью. Верхи жили растленным раболепием перед «общественным мнением», которое олицетворяли придурковатые от старческого маразма головы Английского клуба. Головы, в свою очередь, склонялись перед умственным убожеством так называемой государственной идеи. Остальная часть жила сплетнями, и мамоной, и покорностью перед законом, который не есть закон.
Нельзя курить на улицах — не будем. Нельзя носить длинные волосы — не будем. Нельзя есть блины, кроме как на масленицу и в надлежащие дни, — не будем. И все это покорно и безропотно, хотя в постановлении и не было никакого смысла.
Носить усы могут только военные. Иным сословиям это запрещается. Бороду дозволено носить мужикам, попам, старообрядцам и лицам свободного состояния в солидном возрасте. Чиновник должен бриться. Ему строго-настрого запрещаются усы и борода. По достижении же определенных степеней он имеет право носить маленькие бакенбарды — favoris (благосклонность, милость (лат.)), в том опять же случае, если это ему благосклонно разрешит начальство. Молодым борода запрещена. Если же она растет и запускается — это признак нигилизма и свободомыслия.
Алесь ненавидел его за то, что он не знал и не желал предвидеть будущего, целиком полагаясь в этом на пророчества и предсказания смердючего идиота Корейши , в святость и всезнание которого безгранично верил.
Корейша сейчас доживал свой век в доме умалишенных. Что они — не умалишенные, а «нормальные» — будут делать без него?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14