https://wodolei.ru/catalog/vanni/Kaldewei/
А время до наступления весны надо было использовать на покупку оружия.
…Вечером того же дня Алесь послал Кирдуна в «Дрезден», к Маевскому. Там было все в порядке, и фальшивые паспорта возвратили из полиции без всяких замечаний. Кондрат успел подружиться с гостиничными слугами и незаметно выпытать у них, кто из дворников и персонала связан с сыском. Выяснилось, что купец Вакх Шандура со слугой никаких подозрений своей персоной не вызывал.
Приказ Алеся Мстиславу был прежний: сидеть, в меру «гулять», иногда ездить для «сделок» в Китай-город, но «суть своих коммерческих дел» держать в секрете.
…Вечером следующего дня князь Загорский поехал на Воздвиженку, в частный цирк Сулье, и там встретился с представителем землячества в Москве. Дела с покупкой оружия у «земляков» были плохи. «Белая» группа, как богатая, должна была выделить на это деньги, но, видимо, струсила. И здесь было недоверие, панское высокомерие и плохо скрытый страх перед белорусами. Все это так опротивело Загорскому, что он решил самым резким тоном потребовать у Кастуся отмежеваться от этого сброда.
«Впутают в свое дело, обманом принудят таскать каштаны из огня, а потом предадут, как это бывало уже сотни раз. И снова пойдут „братья“ подыхать под чужими знаменами. И пойдет гулять по нашим спинам плеть. А если и победим — будет то же рабство. Видите ли, они требуют Беларуси в старых великопольских границах. А кто спросил у белорусов, хотят они этого или нет? Пушечное мясо им нужно, а не друзья. Как не считались с нами, так и не будут считаться, пока картечь и виселица их чему-то не научит, как всегда, слишком поздно».
Глухое возмущение душило Алеся. Ненавидящими глазами он смотрел на выходки клоуна Виля, на поразительно красивую наездницу Адель Леонгарт и знал, что большая часть этих его мыслей пропадет зря, что «белые» начнут бунт, если это будет выгодно им, и только им, в самый неподходящий для Беларуси и Литвы момент. А «красные» не посчитают возможным бросить их в беде и тоже выступят с оружием. И получат «награду».
А бросить стоило бы. Стоило бы проучить за спесь. Как бы сразу запрыгали! Какие обещания начали б давать! Какими сразу «дорогими» стали б «провинциалы»! Как бы сразу начало «уважать» их человеческое и народное достоинство это паршивое панство!
…Погибать за чужого дядьку. Какая чушь! Какая трагическая ошибка! Без имени, без прав лезть в чужую кашу ради пана, который брезгует «местным хамом». Добиться только того, чтобы собственное возрождение назвали «польским мятежом» или, в лучшем случае, «результатом польской интриги».
Он знал: все свои силы он положит на то, чтобы этого не было. Если умирать, то умирать за свою свободу и величие. Не восставать, если «белое» панство наплюет на интересы Беларуси. Пусть гибнут!
И пускай даже потом кто-то называет это изменой. Чужие предавали этот бедный народ тысячу раз. Незачем служить чужим. Мы им не негры. Пусть дергаются в воздухе, пусть хрипят под теми вербами, с которых столько лет резали розги для белорусской спины. Чище будет воздух.
…Дня два спустя он говорил об этом с представителем «красного» крыла варшавского землячества и с представителем русской «Земли и воли». С первым встретился в Проломных воротах Китай-города, на рынке лубочных книг. Со вторым — в знаменитом гроте Александровского сада, запущенном, исписанном непристойными словами самого гнусного тона.
Оба представителя обещали «подумать» над этим. Алесь и не надеялся ни на что иное. Его справедливое возмущение со стороны могло выглядеть как попытка внести несвоевременный раздор. Ну и дьявол с ними. Как-нибудь обойдемся.
А между тем и тому и другому стоило над этим подумать. Идея Алеся касалась и поляков, и русских. Поляков потому, что их слово и их национальная гордость были затоптаны в грязь. Русских потому, что их положение тоже не было блестящим.
Как ни странно, но русская наука, искусство, литература тоже находились в положении самого глубокого кризиса. Крестьянство не читало совсем, мещанство и купечество обходились «Ерусланом Лазаревичем» и жирели, пузатели в состоянии самого страшного бескультурья и животного свинства. Остыла любовь к родному слову и литературе даже у просвещенной прослойки. Дворянство почти совсем забросило родной язык и в большинстве своем не читало ничего, кроме французских романов.
Алесь с ужасом убеждался в этом. Ему казалось, что русские коллеги должны бить в набат и, глубоко страдая сами, должны особенно остро чувствовать подобную боль соседа.
Высоко держал знамя один Малый театр, и потому немногочисленные люди, которые ощущали тревогу, не просто любили, а обожествляли его. Островский был у них богом. Садовский, Шумский и Самарин — апостолами. Но и здесь не было полного «ансамбля», и здесь всегда грешили в смысле декораций, исторической правды, костюмов. Богатыри играли рядом с пигмеями. И Алесь не мог не думать, насколько даже этот театр в отношении ансамбля, верности аксессуаров, сыгранности — насколько он ниже театра в Веже. Таких мужчин в Веже, конечно, не было, если не говорить о комиках (кто мог встать рядом с Провом Садовским?!), но зато какими слабыми были актрисы в сравнении с Геленой! Даже Федотова.
Хромала и режиссура. Паузы, сбои временами были невыносимыми.
…Если так было в лучшем театре — что уж говорить об остальных.
Оперная русская труппа хирела, ее забивали итальянцы. Bel canto (стиль вокального исполнения, который отличается напевностью и легкостью) без труда побеждали еще слабую русскую школу. Никого не интересовали смысл слов и игра актеров. Антрепренер Морелли при упоминании о русской труппе и русской музыке презрительно кривил губы. И в определенном смысле был прав. Хороших голосов почти не было. Декорации затасканные и бедные. Халатность и безразличие труппы и руководителей сразу бросались в глаза.
И потому партер почти пустовал, ложи посещались по контрамаркам, и лишь на галерке была кое-какая публика.
Слабый бедный хор с противными голосами: басы, ревущие, как быки на арене, полная несыгранность — смотреть на все это было просто больно.
Слова «тише, тише» пели на самых высоких нотах. При словах «бежим, спешим» стояли на месте.
Олеиновые лампы люстр часто лопались и коптили. Если в царские дни вместо них жгли свечи, на головы зрителей капал стеарин. Сетки под люстрой еще не было, и порою горячие осколки ламповых стекол падали на людей.
И главное, ничего этого, из-за общего безразличия, нельзя было исправить. К тому же дураки из цензуры буквально резали все свежее. Доходило до нелепостей даже в мелочах. Название оперы по-итальянски оставалось тем же (все равно Иван не разберется), а на русский язык переводилось совсем иначе. Зачем вспоминать такое опасное имя, как Вильгельм Телль, — пусть опера называется «Карл Смелый».
Зачем задевать церковь, вспоминая название «Пророк»? Это же богохульство! Пускай называется «Осадой Гента».
…То же, что с театром, происходило и с живописью, и с архитектурой, и повсюду. И, однако, люди не обращали внимания на это.
Они могли позволить себе такое. Алесь — не мог.
3
В самом конце масленицы Чивьин наконец наведался в гостиницу Новотроицкого трактира. Тогда, когда Алесь перестал даже надеяться на это, хотя и не знал, зачем старику было клясться, что обязательно поможет, брать на душу тяжкий грех.
— Что так долго, Денис Аввакумыч?
— Загодя грех замаливал, — сдержанно улыбнулся старик. — Потому что сейчас поедем с тобой, князь, щупать никонианскую Москву, табачницу, вавилонскую блудницу.
— Не слишком ли строго?
— Почему строго? Три лестовки (кожаные четки раскольников, вообще староверов, с кистью кожаных лепестков) перебрал. Поклонов тысячи отбил, блудница — блудница и есть. Одним табачищем надышишься, как антихрист Петруха.
Алесю хотелось смеяться. Но он молчал.
…Кликнули Макара. Пока собирались, старик, будто его и не касалось, сказал Загорскому:
— С кучером тебе повезло. Пьет в меру. Язык — узлом. Ни огаревские и никакие другие люди к нему и не подступаются: дела хозяина не продаст.
— Разве подступались?
— Они ко всем подступаются… Но этот дал им от ворот поворот. Предыдущий хозяин о нем говорит: надежен.
«Вот какие поклоны ты бил», — подумал Алесь, а вслух сказал:
— Да, собственно, чего мне бояться? Я не тайное делаю.
Глазки старика смотрели на Алеся как будто вовсе безразлично.
— Да я и не говорю, что непременно нужно бояться… Что тебе, скажем, в огаревских людях или иных?.. Эти нам, обывателям, оборона, данная государем. — Чивьин позволил себе слегка улыбнуться. — Однако же ты собираешься изведать город до самого последнего. Тебе нужно будет со всеми повстречаться. Ну, скажем, охотнорядские мамаи с птичьих боен тебе ни к чему. Ну, скажем, торговцы с Кузнецкого моста — безобидный народ. Но мы потом в Старые ряды пойдем. А там, в Ножевой линии, свежему человеку и не сунься — полы оторвут да еще и обругают. А в «Городе» и вовсе беда. А с сухаревскими торговцами — спаси нас господь. А уж если надумаешь спуститься в Нижний город, в Зарядье, или поискать что-то по «темным» лавкам — тут за спиной нужен человек с пудовыми кулаками.
— Зачем нам туда? — сказал Алесь. — У тебя же, наверное, Денис Аввакумыч, и среди рогожских связей полно.
Чивьин вдруг посуровел. Даже глаза, казалось, посуровели и стали больше.
— Эх, князь. Рогожских гонят. В церквах наших — врата запечатленные. О нас разные басни сказывают. Мы — изуверы, мы — начетчики. Каждое быдло может в нас камнем пульнуть… А ты, княже, погляди, погляди поначалу на это царство мамоны, на блинников этих, на подьячих… Содом, говорят, был малый городок. Москва в тысячу раз больше… Там праведников было Лот, да жена, да три дочери — пять человек. Так и у нас не лучше. Пять тысяч праведников найдется, а остальное серного огня просит, нищие от голода подыхают, мещане крадут, чтоб не сдохнуть, пьют, семьи истязают. Полиция горше агарян (здесь: турки) — собак на воротах вешает. Чиновники — крапивное семя, чернильные крысы, пиавки антихристовы. Ты помни, русский чиновник — подлец. Не в том дело, что он законы знает, а в том, что знает, как их обойти… Купцы у нас — сам увидишь какие… Гниломясы, твердозады… О господах и говорить нечего… Вот ты это и погляди, чтоб потом знал, кому тут можно верить, в этой яме выгребной, нечищеной, — падлоедам этим или нам, «изуверам».
И вдруг, чего никогда больше не позволил себе, положил руку на руку Алеся:
— Погляди… Может, со временем и пригодится.
— Погляжу, — очень серьезно сказал Алесь. — Значит, прежде чем за дело, на смотрины пойдем?
— Нужно, — сказал старик. — Ибо неведомо уже, на какого мессию надеяться нам.
— Разве одним вам?
— Ого, если б одним… Так что спустись, батюшка, в преисподнюю… аж до отбросных каналов… куда трупы ограбленные каждую ночь выкидывают… не один и не два… Погляди, что уж дальше делать, на какого бога надеяться.
Алесь думал над словами купца и понимал, что тот, видимо, за эти дни держал совет с кем-то из важных, значительных людей, да, возможно, и не с одним. И эти люди, посоветовавшись, решили, что князь Загорский им нужен. Такие вот, богатые, власть имущие, терпимые и снисходительные к гонимой, шельмуемой вере и одновременно блестяще осведомленные в ней, встречались им крайне редко.
Во всяком случае, если бы решался вопрос о суходольских раскольничьих селах, если бы людей из этих сел решили обидеть, все имело б слово хозяина всех этих земель, его, Алеся.
Загорский не знал только, что Чивьин ни с кем не советовался и решил все это на свой страх и риск. Алесь догадался о ходе мыслей, но Чивьин был стреляный пес. Хотя среди староверов и не водилось никогда доносов, ибо пособлять слугам антихриста считалось смертным грехом, он решил, что будет лучше, если обо всем этом будет знать как можно меньше людей. Два рогожских попа были вычеркнуты им из списка доверенных сразу. Иван Матвеевич был надежен, но размазня и помочь все равно ничем не мог. Второй, Петр Ермилович, был куражный самодур, который вечно угрожал парафии (церковный приход) переходом в единоверие, что вскоре и случилось, после чего власти «запечатлели» и последние рогожские, и иные алтари.
Чивьин на случай, если все же понадобится подземная, почти всесильная сеть древнепрепрославленной помощи, обратился лишь к одному человеку, и этим человеком была, как это ни странно, женщина. Но твердости языка этой женщины могли б позавидовать и «божьи молчальники».
На рогожском кладбище жила «Матка», столп веры, опора древнего благочестия, мать Пульхерия, человек неограниченной власти, осведомленная в делах земных лишь немногим меньше, чем сам вседержитель.
Чивьин спросил ее косвенно, может ли он добиться благосклонности весьма могущественного в западном крае человека, и без единого вопроса, без единого слова получил благословение на этот шаг.
В конце концов, он мог бы обойтись даже без этого.
…Они вышли на улицу. Ильинка была почти пустынна. Лишь со стороны невзрачного здания старой биржи ехало несколько богатых упряжек: видимо, купцы везли в Новотроицкий трактир какого-то приезжего иностранца. Ни один из них, если был важной персоной, не миновал лучшего из московских трактиров.
«Великий Московский», гуринский, славился наилучшей кухней и чудесным квасом, «Тестовский», что в доме Патрикеева, — лучшим оркестром, трактир Егорова, что в Охотном ряду, — отсутствием табачного дыма, несравненным китайским «лянсином» и «воронинскими», лучшими в мире, блинами.
Но такого русского, такого богатого и одновременно уютного трактира, как «Новотроицкий», больше не было.
Он был вне конкуренции.
…Возле музыкального магазина Павла Ленгальда стоял с лошадьми Макар. Из магазина доносились щемящие звуки гитары (у Ленгальда, чтоб покупатели знали, чего они могут достичь, играл когда-то прославленный гитарист Высоцкий, а теперь новые гитаристы из лучших).
— Что ж, поедем, — сказал Чивьин. — Давай, княже, так сделаем. Поедем сейчас Проломными воротами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
…Вечером того же дня Алесь послал Кирдуна в «Дрезден», к Маевскому. Там было все в порядке, и фальшивые паспорта возвратили из полиции без всяких замечаний. Кондрат успел подружиться с гостиничными слугами и незаметно выпытать у них, кто из дворников и персонала связан с сыском. Выяснилось, что купец Вакх Шандура со слугой никаких подозрений своей персоной не вызывал.
Приказ Алеся Мстиславу был прежний: сидеть, в меру «гулять», иногда ездить для «сделок» в Китай-город, но «суть своих коммерческих дел» держать в секрете.
…Вечером следующего дня князь Загорский поехал на Воздвиженку, в частный цирк Сулье, и там встретился с представителем землячества в Москве. Дела с покупкой оружия у «земляков» были плохи. «Белая» группа, как богатая, должна была выделить на это деньги, но, видимо, струсила. И здесь было недоверие, панское высокомерие и плохо скрытый страх перед белорусами. Все это так опротивело Загорскому, что он решил самым резким тоном потребовать у Кастуся отмежеваться от этого сброда.
«Впутают в свое дело, обманом принудят таскать каштаны из огня, а потом предадут, как это бывало уже сотни раз. И снова пойдут „братья“ подыхать под чужими знаменами. И пойдет гулять по нашим спинам плеть. А если и победим — будет то же рабство. Видите ли, они требуют Беларуси в старых великопольских границах. А кто спросил у белорусов, хотят они этого или нет? Пушечное мясо им нужно, а не друзья. Как не считались с нами, так и не будут считаться, пока картечь и виселица их чему-то не научит, как всегда, слишком поздно».
Глухое возмущение душило Алеся. Ненавидящими глазами он смотрел на выходки клоуна Виля, на поразительно красивую наездницу Адель Леонгарт и знал, что большая часть этих его мыслей пропадет зря, что «белые» начнут бунт, если это будет выгодно им, и только им, в самый неподходящий для Беларуси и Литвы момент. А «красные» не посчитают возможным бросить их в беде и тоже выступят с оружием. И получат «награду».
А бросить стоило бы. Стоило бы проучить за спесь. Как бы сразу запрыгали! Какие обещания начали б давать! Какими сразу «дорогими» стали б «провинциалы»! Как бы сразу начало «уважать» их человеческое и народное достоинство это паршивое панство!
…Погибать за чужого дядьку. Какая чушь! Какая трагическая ошибка! Без имени, без прав лезть в чужую кашу ради пана, который брезгует «местным хамом». Добиться только того, чтобы собственное возрождение назвали «польским мятежом» или, в лучшем случае, «результатом польской интриги».
Он знал: все свои силы он положит на то, чтобы этого не было. Если умирать, то умирать за свою свободу и величие. Не восставать, если «белое» панство наплюет на интересы Беларуси. Пусть гибнут!
И пускай даже потом кто-то называет это изменой. Чужие предавали этот бедный народ тысячу раз. Незачем служить чужим. Мы им не негры. Пусть дергаются в воздухе, пусть хрипят под теми вербами, с которых столько лет резали розги для белорусской спины. Чище будет воздух.
…Дня два спустя он говорил об этом с представителем «красного» крыла варшавского землячества и с представителем русской «Земли и воли». С первым встретился в Проломных воротах Китай-города, на рынке лубочных книг. Со вторым — в знаменитом гроте Александровского сада, запущенном, исписанном непристойными словами самого гнусного тона.
Оба представителя обещали «подумать» над этим. Алесь и не надеялся ни на что иное. Его справедливое возмущение со стороны могло выглядеть как попытка внести несвоевременный раздор. Ну и дьявол с ними. Как-нибудь обойдемся.
А между тем и тому и другому стоило над этим подумать. Идея Алеся касалась и поляков, и русских. Поляков потому, что их слово и их национальная гордость были затоптаны в грязь. Русских потому, что их положение тоже не было блестящим.
Как ни странно, но русская наука, искусство, литература тоже находились в положении самого глубокого кризиса. Крестьянство не читало совсем, мещанство и купечество обходились «Ерусланом Лазаревичем» и жирели, пузатели в состоянии самого страшного бескультурья и животного свинства. Остыла любовь к родному слову и литературе даже у просвещенной прослойки. Дворянство почти совсем забросило родной язык и в большинстве своем не читало ничего, кроме французских романов.
Алесь с ужасом убеждался в этом. Ему казалось, что русские коллеги должны бить в набат и, глубоко страдая сами, должны особенно остро чувствовать подобную боль соседа.
Высоко держал знамя один Малый театр, и потому немногочисленные люди, которые ощущали тревогу, не просто любили, а обожествляли его. Островский был у них богом. Садовский, Шумский и Самарин — апостолами. Но и здесь не было полного «ансамбля», и здесь всегда грешили в смысле декораций, исторической правды, костюмов. Богатыри играли рядом с пигмеями. И Алесь не мог не думать, насколько даже этот театр в отношении ансамбля, верности аксессуаров, сыгранности — насколько он ниже театра в Веже. Таких мужчин в Веже, конечно, не было, если не говорить о комиках (кто мог встать рядом с Провом Садовским?!), но зато какими слабыми были актрисы в сравнении с Геленой! Даже Федотова.
Хромала и режиссура. Паузы, сбои временами были невыносимыми.
…Если так было в лучшем театре — что уж говорить об остальных.
Оперная русская труппа хирела, ее забивали итальянцы. Bel canto (стиль вокального исполнения, который отличается напевностью и легкостью) без труда побеждали еще слабую русскую школу. Никого не интересовали смысл слов и игра актеров. Антрепренер Морелли при упоминании о русской труппе и русской музыке презрительно кривил губы. И в определенном смысле был прав. Хороших голосов почти не было. Декорации затасканные и бедные. Халатность и безразличие труппы и руководителей сразу бросались в глаза.
И потому партер почти пустовал, ложи посещались по контрамаркам, и лишь на галерке была кое-какая публика.
Слабый бедный хор с противными голосами: басы, ревущие, как быки на арене, полная несыгранность — смотреть на все это было просто больно.
Слова «тише, тише» пели на самых высоких нотах. При словах «бежим, спешим» стояли на месте.
Олеиновые лампы люстр часто лопались и коптили. Если в царские дни вместо них жгли свечи, на головы зрителей капал стеарин. Сетки под люстрой еще не было, и порою горячие осколки ламповых стекол падали на людей.
И главное, ничего этого, из-за общего безразличия, нельзя было исправить. К тому же дураки из цензуры буквально резали все свежее. Доходило до нелепостей даже в мелочах. Название оперы по-итальянски оставалось тем же (все равно Иван не разберется), а на русский язык переводилось совсем иначе. Зачем вспоминать такое опасное имя, как Вильгельм Телль, — пусть опера называется «Карл Смелый».
Зачем задевать церковь, вспоминая название «Пророк»? Это же богохульство! Пускай называется «Осадой Гента».
…То же, что с театром, происходило и с живописью, и с архитектурой, и повсюду. И, однако, люди не обращали внимания на это.
Они могли позволить себе такое. Алесь — не мог.
3
В самом конце масленицы Чивьин наконец наведался в гостиницу Новотроицкого трактира. Тогда, когда Алесь перестал даже надеяться на это, хотя и не знал, зачем старику было клясться, что обязательно поможет, брать на душу тяжкий грех.
— Что так долго, Денис Аввакумыч?
— Загодя грех замаливал, — сдержанно улыбнулся старик. — Потому что сейчас поедем с тобой, князь, щупать никонианскую Москву, табачницу, вавилонскую блудницу.
— Не слишком ли строго?
— Почему строго? Три лестовки (кожаные четки раскольников, вообще староверов, с кистью кожаных лепестков) перебрал. Поклонов тысячи отбил, блудница — блудница и есть. Одним табачищем надышишься, как антихрист Петруха.
Алесю хотелось смеяться. Но он молчал.
…Кликнули Макара. Пока собирались, старик, будто его и не касалось, сказал Загорскому:
— С кучером тебе повезло. Пьет в меру. Язык — узлом. Ни огаревские и никакие другие люди к нему и не подступаются: дела хозяина не продаст.
— Разве подступались?
— Они ко всем подступаются… Но этот дал им от ворот поворот. Предыдущий хозяин о нем говорит: надежен.
«Вот какие поклоны ты бил», — подумал Алесь, а вслух сказал:
— Да, собственно, чего мне бояться? Я не тайное делаю.
Глазки старика смотрели на Алеся как будто вовсе безразлично.
— Да я и не говорю, что непременно нужно бояться… Что тебе, скажем, в огаревских людях или иных?.. Эти нам, обывателям, оборона, данная государем. — Чивьин позволил себе слегка улыбнуться. — Однако же ты собираешься изведать город до самого последнего. Тебе нужно будет со всеми повстречаться. Ну, скажем, охотнорядские мамаи с птичьих боен тебе ни к чему. Ну, скажем, торговцы с Кузнецкого моста — безобидный народ. Но мы потом в Старые ряды пойдем. А там, в Ножевой линии, свежему человеку и не сунься — полы оторвут да еще и обругают. А в «Городе» и вовсе беда. А с сухаревскими торговцами — спаси нас господь. А уж если надумаешь спуститься в Нижний город, в Зарядье, или поискать что-то по «темным» лавкам — тут за спиной нужен человек с пудовыми кулаками.
— Зачем нам туда? — сказал Алесь. — У тебя же, наверное, Денис Аввакумыч, и среди рогожских связей полно.
Чивьин вдруг посуровел. Даже глаза, казалось, посуровели и стали больше.
— Эх, князь. Рогожских гонят. В церквах наших — врата запечатленные. О нас разные басни сказывают. Мы — изуверы, мы — начетчики. Каждое быдло может в нас камнем пульнуть… А ты, княже, погляди, погляди поначалу на это царство мамоны, на блинников этих, на подьячих… Содом, говорят, был малый городок. Москва в тысячу раз больше… Там праведников было Лот, да жена, да три дочери — пять человек. Так и у нас не лучше. Пять тысяч праведников найдется, а остальное серного огня просит, нищие от голода подыхают, мещане крадут, чтоб не сдохнуть, пьют, семьи истязают. Полиция горше агарян (здесь: турки) — собак на воротах вешает. Чиновники — крапивное семя, чернильные крысы, пиавки антихристовы. Ты помни, русский чиновник — подлец. Не в том дело, что он законы знает, а в том, что знает, как их обойти… Купцы у нас — сам увидишь какие… Гниломясы, твердозады… О господах и говорить нечего… Вот ты это и погляди, чтоб потом знал, кому тут можно верить, в этой яме выгребной, нечищеной, — падлоедам этим или нам, «изуверам».
И вдруг, чего никогда больше не позволил себе, положил руку на руку Алеся:
— Погляди… Может, со временем и пригодится.
— Погляжу, — очень серьезно сказал Алесь. — Значит, прежде чем за дело, на смотрины пойдем?
— Нужно, — сказал старик. — Ибо неведомо уже, на какого мессию надеяться нам.
— Разве одним вам?
— Ого, если б одним… Так что спустись, батюшка, в преисподнюю… аж до отбросных каналов… куда трупы ограбленные каждую ночь выкидывают… не один и не два… Погляди, что уж дальше делать, на какого бога надеяться.
Алесь думал над словами купца и понимал, что тот, видимо, за эти дни держал совет с кем-то из важных, значительных людей, да, возможно, и не с одним. И эти люди, посоветовавшись, решили, что князь Загорский им нужен. Такие вот, богатые, власть имущие, терпимые и снисходительные к гонимой, шельмуемой вере и одновременно блестяще осведомленные в ней, встречались им крайне редко.
Во всяком случае, если бы решался вопрос о суходольских раскольничьих селах, если бы людей из этих сел решили обидеть, все имело б слово хозяина всех этих земель, его, Алеся.
Загорский не знал только, что Чивьин ни с кем не советовался и решил все это на свой страх и риск. Алесь догадался о ходе мыслей, но Чивьин был стреляный пес. Хотя среди староверов и не водилось никогда доносов, ибо пособлять слугам антихриста считалось смертным грехом, он решил, что будет лучше, если обо всем этом будет знать как можно меньше людей. Два рогожских попа были вычеркнуты им из списка доверенных сразу. Иван Матвеевич был надежен, но размазня и помочь все равно ничем не мог. Второй, Петр Ермилович, был куражный самодур, который вечно угрожал парафии (церковный приход) переходом в единоверие, что вскоре и случилось, после чего власти «запечатлели» и последние рогожские, и иные алтари.
Чивьин на случай, если все же понадобится подземная, почти всесильная сеть древнепрепрославленной помощи, обратился лишь к одному человеку, и этим человеком была, как это ни странно, женщина. Но твердости языка этой женщины могли б позавидовать и «божьи молчальники».
На рогожском кладбище жила «Матка», столп веры, опора древнего благочестия, мать Пульхерия, человек неограниченной власти, осведомленная в делах земных лишь немногим меньше, чем сам вседержитель.
Чивьин спросил ее косвенно, может ли он добиться благосклонности весьма могущественного в западном крае человека, и без единого вопроса, без единого слова получил благословение на этот шаг.
В конце концов, он мог бы обойтись даже без этого.
…Они вышли на улицу. Ильинка была почти пустынна. Лишь со стороны невзрачного здания старой биржи ехало несколько богатых упряжек: видимо, купцы везли в Новотроицкий трактир какого-то приезжего иностранца. Ни один из них, если был важной персоной, не миновал лучшего из московских трактиров.
«Великий Московский», гуринский, славился наилучшей кухней и чудесным квасом, «Тестовский», что в доме Патрикеева, — лучшим оркестром, трактир Егорова, что в Охотном ряду, — отсутствием табачного дыма, несравненным китайским «лянсином» и «воронинскими», лучшими в мире, блинами.
Но такого русского, такого богатого и одновременно уютного трактира, как «Новотроицкий», больше не было.
Он был вне конкуренции.
…Возле музыкального магазина Павла Ленгальда стоял с лошадьми Макар. Из магазина доносились щемящие звуки гитары (у Ленгальда, чтоб покупатели знали, чего они могут достичь, играл когда-то прославленный гитарист Высоцкий, а теперь новые гитаристы из лучших).
— Что ж, поедем, — сказал Чивьин. — Давай, княже, так сделаем. Поедем сейчас Проломными воротами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14