https://wodolei.ru/catalog/drains/Viega/
— «Нет, — говорит, — никто уже не объездит, раз ротмистр Мухин ей своей рукой пистолет в ухо сунул, и все-с…»
— А сейчас болит ли? — спросил Иванов.
— Ежели не двигать, то нисколько. Но зад ужас как отлежал, мяса на нем, видать, мало осталось. Приходится на бок поворачиваться, а Филофею, у него рука самая легкая, ногу ломаную осторожненько передвигать. Тогда покрехаешь… Да что теперь! Ночи сплю напролет, а с нонешнего дня благодаря тебе и аппетит обрел. Ногу-то хирург истинно хорошо сложил — пальцами двигаю и синь прошла. Ну, dixi!.. Рассказывай теперь подробнее про патронов, кои рекомендации писали, про губернатора и гражданскую палату. А есть ли бумаги с собой?
— Как же! Копию с печатями отцу отдал, а подлинник и вторую копию в сем вьюке вожу, — указал Иванов на свой багаж.
— Так доставай да читай вслух.
— Но то пока только купчая на меня, а воли еще не дано…
— Шаг важнейший сделан, второй, как сможешь, не замедлится. А, признаюсь, когда начинал ты сей искус, мы с Елизаровым на него взирали лишь как на отклонение мыслей от муки, претерпеваемой через эскадронного изверга… Как его?..
— Барона Вейсмана, — подсказал Иванов.
— Вот-вот. И не чаяли, что про завершение услышим.
— Семен Елизарыч и не услышал… Но совершить сейчас смог только благодаря роты нашей высокому жалованью.
— Нет, брат, благодаря доброй воле да упорству. Видно, и супруга твоя того же поля ягода, раз не перечила.
— От нее за то одну похвалу имел, — ответил Иванов.
— Благословенна жена сия, — закрестился за самоваром Филофей.
— Истину глаголешь, — согласился майор. — Ну, читай же.
Когда унтер окончил чтение вплоть до подписи последнего свидетеля, майор со странно заблестевшим взором воскликнул:
О боги! О судьба! О счастие! О сладость!
Народ, пляши и пой! Дели со мною радость!..
Это Филофей меня своим Дмитриевым так напичкал, что всюду его леплю. Но и в самом деле, ежели б мог, откинул бы на радостях некий галопад. Молодец ты, Александр Иваныч! Давай, Филофей, бутылку заветную. Недаром ее берегли. Привез мне ротмистр Мухин к шестидесятилетию дюжину Клико настоящего из Харькова. Вот уж подлинно лучшее вино на свете! Правду Батюшков написал:
Налейте мне еще шампанского стакан, Я сердцем славянин, желудком — галломан!..
Только две бутылки осталось. Одну сейчас разопьем, а другую…
И надо сулею наливки пожертвовать моим усачам и Михайле.
— Он-то и не пьет вовсе.
— Пущай хоть пригубит, а они попразднуют. И вели, Филофеюшка, самовар подогреть. Рассказывай, какова служба во дворце? По-французски еще не обучился от царедворцев, как мы, бывало, в Париже: «Божур, же ву при, же ву зем, вив Анри Катр…»
* * *
Однако рассказы унтера скоро прервались. Утомление дорогой, жаркая баня и обильная трапеза, запитая шампанским, потянули ко сну. Видя это, хозяин, также выпивший три бокала, отложил продолжение беседы, а отец Филофей с одного бокала прикорнул к изголовью майора, так что Иванов почти донес его до кровати в соседней комнате, где, стянув сапожки и подрясник, укутал, как дитя, одеялом, после чего рядом обрел вторую, приготовленную для себя постель.
На другое утро в окна глянуло солнце, и после чаю за дьяконом забежали трое ребят, с которыми он отправился куда-то, а друзья возобновили разговор с прерванной вчера темы.
Иванов рассказал, как во дворце узнал полковника Пашкова и что услышал от его лакея и кучера.
— Подробней мне изъясни, сколь блюдет волю покойной насчет крепостных, — попросил Красовский.
И пошел рассказ о том, что узнал от старого фельдшера, как Пашков выполняет заветы Дарьи Михайловны, какова новая его супруга, как везли до Москвы и отправили оттуда с приказчиком.
— Ну, слава богу, — сказал Красовский. — А то, про камергерство прочитав, я опять Дмитриева вспомнил, у которого лисица в басне про дворцовую службу рассказывает, что в ней: «Где такнуть, где польстить, пред сильным унижаться…» А если так, то пускай любой мундир взденет. Разговор сей к письму его меня приводит, на кое еще не отписал из-за лежки вынужденной. Теперь стану от души благодарить за приглашение, но приму ли — бог весть. Как нога служить будет, несмотря на пророчество лекарское? В бричке табуны не объедешь.
— А заводы оставить жалеешь?
— Жалею. Ведь их начальник полковник Чертков больше в Харькове живет, жиром заплыл и все мне доверил, помощнику своему. — Красовский указал на письменный стол, на котором лежали конторские книги и бумаги. — Но, сказывают, в отставку сбирается, и тогда что? Цесаревича, которого, помнится, тебе поругивал, более нету, чтобы чины мне дальше лепить. Восемь лет майором служу, что, впрочем, немного для армейского штаб-офицера. При отставке, может, подполковника дадут, а начальником заводов не поставят — место полковничье.
— Так и ехал бы к Пашкову в Петербург. Там хотя не с конями, а с людьми, но дело как раз по тебе, — сказал Иванов. — Лучше, право, не сыскать, раз научился в бумагах разбираться.
Разговор прервал приход ротмистра Мухина и хирурга Гениха. Первый кратко доложил дела по заводам, второй, осмотрев ступню Красовского, обнадежил, что будет вполне владеть ею. Подали завтрак — закуски, ветчину, настойки. Унтера просили рассказать о Зимнем дворце, про выходы и церемонии. Вот уж неизменная тема расспросов у собеседников всех сословий и чинов!
Когда гости ушли, Красовский попросил написать под диктовку письмо Пашкову. Благодарил за приглашение, объяснял, почему не сразу отвечает и нерешительность о дальнейшем, ибо еще не знает, предстоит ли покинуть дело и места, которые полюбил. Зацончив это письмо, Иванов принялся за свое Анне Яковлевне, которое запечатал в данный в суде конверт толстой бумаги вместе с копией купчей крепости.
Потом обедали. Филофей резал и нацеплял на вилку Красовского куски жаркого. Майор мог обойтись без этого, как вечером и давеча, но, когда дьякон вышел, шепнул Иванову:
— Не хочу огорчать, пусть еще покружится вокруг меня малость. Видишь, каков одуванчик стал, уже вчерашнее забыл…
Действительно, однокашник по семинарии крепкого, жилистого Красовского Филофей выглядел сущим стариком. Руки и ноги его были худы, только чрево выпячивало подрясник. Вокруг лысины вился белый пушок, и такие же были жидкие усы и бородка. Он был сравнительно бодр с утра, когда в хорошую погоду уходил гулять с соседскими ребятами, а в плохую рассаживал их у себя, и за стеной комнаты майора было слышно, как что-то рассказывает или читает вирши. Дьякон больше не спорил с Красовским о вере и обрядности, как бывало раньше, а после обеда дремал в кресле или искал терявшиеся очки, ключи или книжку, которую читал. Иногда в полусне запевал дребезжащим голоском что-нибудь церковное, вроде: «Да исправится молитва моя, яко кадило пред тобой…», или причитал жалобно: «Ох, Сашенька, чадо мое любезное…»
— О ком он? — удивился Иванов, услышав такое бормотание, донесшееся из соседней комнаты.
— О внуке, что в Лебедяни остался.
— А сын что?
— В секретари произведен, со всех, с кого может, мзду дерет, кому надобно, руки и зады лижет. Дом построил, деревню купил. Его-то Филофей проклял, а вот за внука страждет, что по той же дорожке пойдет.
— А согласится в Петербург переехать? — спросил унтер.
— Он-то согласится, но не знаю, как от степи оторву. Ты осенью приехал, да все со мною сидишь. Впрочем, сейчас кругом мокро да серо. А весной, братец, как хорошо! И летом в ином роде прекрасно. Не верь слепцам, которые говорят, что как выгорит трава, то степь тоску наводит. Им везде на природе тоска. Какие тут дали! Какой воздух чистый, за двадцать верст с пригорка все как на ладони. Про весну и не говорю, когда степь цветет. Едешь на коне, а травы душистые тебе по коленям шуршат, топтать их жалко… Так вот Филофей-то с ребятами здешними целые дни в степи пропадает, цветы собирает, на птиц смотрит, виршам с голоса их учит. Тут дурак один — чиновник именуется — пришел ко мне жаловаться, что дьякон богопротивное детям внушает. Едва добился, что он слышал да сдуру не уразумел. Оказалось, Ломоносова «Кузнечика» детям Филофей читал и толковал:
Хотя у многих ты в глазах презренна тварь,
Но в самой истине ты перед ними царь.
Ты ангел во плоти иль лучше — ты бесплотен,
Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен…
Хорошо, я сообразил, о чем речь, когда мне дурак-то про царя и свободу толковать стал, да носом его — в печатную книгу, где стоит, что цензурой разрешена. Тогда отстал. А то, видишь, царем стрекотуху назвал. Но, словом, Филофею на природе хорошо, а в городе не захирел бы.
— А ежели тебе его в разъезды по поместьям Пашкова брать? Коляску дадут покойную и жить везде не по недели придется.
— Уж и не знаю. Больно слаб становится.
Но случались вечера, когда дьякон, всхрапнув после обеда, бодро подсаживался к свече и читал приятелям вслух любимых поэтов. Иванов не прочь был послушать, а майор, который знал все наизусть, через полчаса говорил добродушно, но твердо:
— Ах, Филофеюшка, дай мне с другом наговориться. Ведь еще не все я узнал, sine qua non… А память у Красовского оказалась острейшая. Он помнил происшествия, случившиеся в Стрельне, прозвища, прибаутки и привычки кирасир, наездников и офицеров. Не забыл и рассказанного Ивановым восемнадцать лет назад в Лебедяни.
* * *
— А ястреб, кречет?.. Ну, псарь и палач барина твоего.
— Кочет? Пропал. Сбег от благодетеля, как почуял, что конец его близок да от мужицкой расправы пора спасаться…
Вспоминали Дарью Михайловну, ее доброту и простоту обхождения, удивительный голос и музыку, слышанные на Литейной.
— Вот чем Петербург больше всего меня влечет, — признался майор. — Ежели представлю себе, что в опере настоящей или на концерте хорошем сижу, как взмыли к небесам согласные голоса двадцати скрипок в великом творении Моцарта… — Он зажмурил глаза и полежал, откинувшись на подушку. Потом открыл их и закончил с усмешкой:
— Вот и не знаешь, Гайден и Моцарт или кони степные перетянут… Во дворце бывают ли концерты?
Иванов рассказал, чему был свидетелем на концерте немецкой певицы, о том, как Жуковский, всегда такой добродушный, ворчал на небрежение придворных к музыке.
— Подумать только, — качал головой Красовский, — ты с самим Жуковским говорил, от него письмо губернатору привез, а я «Певца во стане» и «Светлану» двадцать лет как вытвердил и разу самого не видал…
— Так ведь, кроме дворца, я их постоянно в доме видаю, где в нижних покоях наша рота квартирует, а наверху они живут. Туда и господин Пушкин к ним часто ходят.
— Ты и Пушкина живого видел?! — сел на постели Красовский.
— Как не видать? И на нашей лестнице и во дворце, раз они уже три года камер-юнкером состоят.
— Пушкин — камер-юнкер? — огорченно переспросил майор. — А ему-то сие на что?.. Столько ума да таланта — и придворной дрязгой прельстился. Вот уж истинно homo sum .
— Он-то вовсе не своей волей. Царь захотел — попробуй откажись, — сказал Иванов. — Вот я что однова слышал. — И рассказал, что говорили Жуковский и Тургенев в Статс-дамской.
— Ну, так еще ладно, — проворчал Красовский. — Ведь пишет как! Филофей не понимает, а все прежние ему по плечо аль по колено. Я «Царя Бориса», кажется, наизусть знаю…
— И про наводнение как страшно писано, — сказал Иванов.
— Такое до нас еще не дошло. А тут совсем недавно я «Историю Пугачевского бунта» прочел. Не читал ты? Вот так сочинение! И тут всех превзошел! Где Карамзину почтенному, которого доселе читал и перечитывал. С одинаковой правдивостью описал как притеснения и несправедливость начальников что к восстанию привели, так и зверства восставших, ответом на то бывшие, зверства, от которых содрогаешься. И Пугачев как живой, честное слово, — смельчак, отчаянная башка. А конница его как преследует! Будто сам с теми гусарами в погоню летишь… Или как подлецы казаки Пугачева предают, свою шкуру спасая, руки ему вяжут… Ну перо! Боже мой, хоть бы раз на этого сочинителя взглянуть! Ты, право, счастлив, Александр Иванович…
Незаметно летели серенькие дни. Иванов редко выходил даже на крыльцо: все о чем-то говорили, а то ели или спали. Племянника почти не видел; с разрешения майора с младшим из денщиков они то верхом, то в тележке осматривали заводские конюшни, выездку под седло и уезжали далеко в степь к табунам. У Михаилы бывало неизменно счастливое лицо, и с денщиками он держался хоть уважительно, но по-свойски.
Подходила к концу вторая неделя в Беловодске. Пора собираться в обратный путь — ведь по осенней слякоти поедут еще медленней. Красовский начал с костылем ковылять по комнате, присаживался к столу и к окошку, за которым моросил дождь. Он уговорил Иванова отложить еще на день назначенный было отъезд и наказал Михаиле заменить холщовую кибитку на тележке друга снятой со своего тарантаса кожаной да приспособить такой же фартук над ногами седоков. По заказу майора кухарка хирурга пекла в дорогу пироги, жарила барана.
— Хочу знать, что от меня сытые и сухие поедете, — пояснил он Иванову. — А племяш твой молодец. Мне нонче Сидор рассказал, как во все на заводах вникал и коней нисколько не боится. И они его сряду принимают. Словом, наша с тобой кость…
В канун отъезда, как водится, засиделись за ужином, после телячьего окорока, съеденного под анисовку, осушили самовар. Гости — Мухин и Гених, — простившись, ушли с фонарями, шлепая по лужам; их шаги долго слышались сквозь форточки, в которые вытягивало табачный дым. Филофей в кресле поклевывал носом.
— Кажись, не первый раз говорю: вот что старость делает! — кивнул на него Красовский. — Ты еще поживешь, Александр Иванович, немало. Тебе дочку растить и замуж выдать, а я как ни хорохорюсь, а понимаю, что также в конце пути. По бумагам мне шестьдесят первый, а по правде — шестьдесят четвертый. Грешен: сам, когда в Конную гвардию из Тульчина переводили, вместо 1771 года 1774-й поставил, уголок один прибавил, болван стоеросовый. Зачем, спросишь, когда то срок службы удлиняло? Да в гвардию наказано было переводить отменных ростом, силой, ездой и чтоб не старе двадцати пятилетнего возраста, а мне уже двадцать восьмой шел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
— А сейчас болит ли? — спросил Иванов.
— Ежели не двигать, то нисколько. Но зад ужас как отлежал, мяса на нем, видать, мало осталось. Приходится на бок поворачиваться, а Филофею, у него рука самая легкая, ногу ломаную осторожненько передвигать. Тогда покрехаешь… Да что теперь! Ночи сплю напролет, а с нонешнего дня благодаря тебе и аппетит обрел. Ногу-то хирург истинно хорошо сложил — пальцами двигаю и синь прошла. Ну, dixi!.. Рассказывай теперь подробнее про патронов, кои рекомендации писали, про губернатора и гражданскую палату. А есть ли бумаги с собой?
— Как же! Копию с печатями отцу отдал, а подлинник и вторую копию в сем вьюке вожу, — указал Иванов на свой багаж.
— Так доставай да читай вслух.
— Но то пока только купчая на меня, а воли еще не дано…
— Шаг важнейший сделан, второй, как сможешь, не замедлится. А, признаюсь, когда начинал ты сей искус, мы с Елизаровым на него взирали лишь как на отклонение мыслей от муки, претерпеваемой через эскадронного изверга… Как его?..
— Барона Вейсмана, — подсказал Иванов.
— Вот-вот. И не чаяли, что про завершение услышим.
— Семен Елизарыч и не услышал… Но совершить сейчас смог только благодаря роты нашей высокому жалованью.
— Нет, брат, благодаря доброй воле да упорству. Видно, и супруга твоя того же поля ягода, раз не перечила.
— От нее за то одну похвалу имел, — ответил Иванов.
— Благословенна жена сия, — закрестился за самоваром Филофей.
— Истину глаголешь, — согласился майор. — Ну, читай же.
Когда унтер окончил чтение вплоть до подписи последнего свидетеля, майор со странно заблестевшим взором воскликнул:
О боги! О судьба! О счастие! О сладость!
Народ, пляши и пой! Дели со мною радость!..
Это Филофей меня своим Дмитриевым так напичкал, что всюду его леплю. Но и в самом деле, ежели б мог, откинул бы на радостях некий галопад. Молодец ты, Александр Иваныч! Давай, Филофей, бутылку заветную. Недаром ее берегли. Привез мне ротмистр Мухин к шестидесятилетию дюжину Клико настоящего из Харькова. Вот уж подлинно лучшее вино на свете! Правду Батюшков написал:
Налейте мне еще шампанского стакан, Я сердцем славянин, желудком — галломан!..
Только две бутылки осталось. Одну сейчас разопьем, а другую…
И надо сулею наливки пожертвовать моим усачам и Михайле.
— Он-то и не пьет вовсе.
— Пущай хоть пригубит, а они попразднуют. И вели, Филофеюшка, самовар подогреть. Рассказывай, какова служба во дворце? По-французски еще не обучился от царедворцев, как мы, бывало, в Париже: «Божур, же ву при, же ву зем, вив Анри Катр…»
* * *
Однако рассказы унтера скоро прервались. Утомление дорогой, жаркая баня и обильная трапеза, запитая шампанским, потянули ко сну. Видя это, хозяин, также выпивший три бокала, отложил продолжение беседы, а отец Филофей с одного бокала прикорнул к изголовью майора, так что Иванов почти донес его до кровати в соседней комнате, где, стянув сапожки и подрясник, укутал, как дитя, одеялом, после чего рядом обрел вторую, приготовленную для себя постель.
На другое утро в окна глянуло солнце, и после чаю за дьяконом забежали трое ребят, с которыми он отправился куда-то, а друзья возобновили разговор с прерванной вчера темы.
Иванов рассказал, как во дворце узнал полковника Пашкова и что услышал от его лакея и кучера.
— Подробней мне изъясни, сколь блюдет волю покойной насчет крепостных, — попросил Красовский.
И пошел рассказ о том, что узнал от старого фельдшера, как Пашков выполняет заветы Дарьи Михайловны, какова новая его супруга, как везли до Москвы и отправили оттуда с приказчиком.
— Ну, слава богу, — сказал Красовский. — А то, про камергерство прочитав, я опять Дмитриева вспомнил, у которого лисица в басне про дворцовую службу рассказывает, что в ней: «Где такнуть, где польстить, пред сильным унижаться…» А если так, то пускай любой мундир взденет. Разговор сей к письму его меня приводит, на кое еще не отписал из-за лежки вынужденной. Теперь стану от души благодарить за приглашение, но приму ли — бог весть. Как нога служить будет, несмотря на пророчество лекарское? В бричке табуны не объедешь.
— А заводы оставить жалеешь?
— Жалею. Ведь их начальник полковник Чертков больше в Харькове живет, жиром заплыл и все мне доверил, помощнику своему. — Красовский указал на письменный стол, на котором лежали конторские книги и бумаги. — Но, сказывают, в отставку сбирается, и тогда что? Цесаревича, которого, помнится, тебе поругивал, более нету, чтобы чины мне дальше лепить. Восемь лет майором служу, что, впрочем, немного для армейского штаб-офицера. При отставке, может, подполковника дадут, а начальником заводов не поставят — место полковничье.
— Так и ехал бы к Пашкову в Петербург. Там хотя не с конями, а с людьми, но дело как раз по тебе, — сказал Иванов. — Лучше, право, не сыскать, раз научился в бумагах разбираться.
Разговор прервал приход ротмистра Мухина и хирурга Гениха. Первый кратко доложил дела по заводам, второй, осмотрев ступню Красовского, обнадежил, что будет вполне владеть ею. Подали завтрак — закуски, ветчину, настойки. Унтера просили рассказать о Зимнем дворце, про выходы и церемонии. Вот уж неизменная тема расспросов у собеседников всех сословий и чинов!
Когда гости ушли, Красовский попросил написать под диктовку письмо Пашкову. Благодарил за приглашение, объяснял, почему не сразу отвечает и нерешительность о дальнейшем, ибо еще не знает, предстоит ли покинуть дело и места, которые полюбил. Зацончив это письмо, Иванов принялся за свое Анне Яковлевне, которое запечатал в данный в суде конверт толстой бумаги вместе с копией купчей крепости.
Потом обедали. Филофей резал и нацеплял на вилку Красовского куски жаркого. Майор мог обойтись без этого, как вечером и давеча, но, когда дьякон вышел, шепнул Иванову:
— Не хочу огорчать, пусть еще покружится вокруг меня малость. Видишь, каков одуванчик стал, уже вчерашнее забыл…
Действительно, однокашник по семинарии крепкого, жилистого Красовского Филофей выглядел сущим стариком. Руки и ноги его были худы, только чрево выпячивало подрясник. Вокруг лысины вился белый пушок, и такие же были жидкие усы и бородка. Он был сравнительно бодр с утра, когда в хорошую погоду уходил гулять с соседскими ребятами, а в плохую рассаживал их у себя, и за стеной комнаты майора было слышно, как что-то рассказывает или читает вирши. Дьякон больше не спорил с Красовским о вере и обрядности, как бывало раньше, а после обеда дремал в кресле или искал терявшиеся очки, ключи или книжку, которую читал. Иногда в полусне запевал дребезжащим голоском что-нибудь церковное, вроде: «Да исправится молитва моя, яко кадило пред тобой…», или причитал жалобно: «Ох, Сашенька, чадо мое любезное…»
— О ком он? — удивился Иванов, услышав такое бормотание, донесшееся из соседней комнаты.
— О внуке, что в Лебедяни остался.
— А сын что?
— В секретари произведен, со всех, с кого может, мзду дерет, кому надобно, руки и зады лижет. Дом построил, деревню купил. Его-то Филофей проклял, а вот за внука страждет, что по той же дорожке пойдет.
— А согласится в Петербург переехать? — спросил унтер.
— Он-то согласится, но не знаю, как от степи оторву. Ты осенью приехал, да все со мною сидишь. Впрочем, сейчас кругом мокро да серо. А весной, братец, как хорошо! И летом в ином роде прекрасно. Не верь слепцам, которые говорят, что как выгорит трава, то степь тоску наводит. Им везде на природе тоска. Какие тут дали! Какой воздух чистый, за двадцать верст с пригорка все как на ладони. Про весну и не говорю, когда степь цветет. Едешь на коне, а травы душистые тебе по коленям шуршат, топтать их жалко… Так вот Филофей-то с ребятами здешними целые дни в степи пропадает, цветы собирает, на птиц смотрит, виршам с голоса их учит. Тут дурак один — чиновник именуется — пришел ко мне жаловаться, что дьякон богопротивное детям внушает. Едва добился, что он слышал да сдуру не уразумел. Оказалось, Ломоносова «Кузнечика» детям Филофей читал и толковал:
Хотя у многих ты в глазах презренна тварь,
Но в самой истине ты перед ними царь.
Ты ангел во плоти иль лучше — ты бесплотен,
Ты скачешь и поешь, свободен, беззаботен…
Хорошо, я сообразил, о чем речь, когда мне дурак-то про царя и свободу толковать стал, да носом его — в печатную книгу, где стоит, что цензурой разрешена. Тогда отстал. А то, видишь, царем стрекотуху назвал. Но, словом, Филофею на природе хорошо, а в городе не захирел бы.
— А ежели тебе его в разъезды по поместьям Пашкова брать? Коляску дадут покойную и жить везде не по недели придется.
— Уж и не знаю. Больно слаб становится.
Но случались вечера, когда дьякон, всхрапнув после обеда, бодро подсаживался к свече и читал приятелям вслух любимых поэтов. Иванов не прочь был послушать, а майор, который знал все наизусть, через полчаса говорил добродушно, но твердо:
— Ах, Филофеюшка, дай мне с другом наговориться. Ведь еще не все я узнал, sine qua non… А память у Красовского оказалась острейшая. Он помнил происшествия, случившиеся в Стрельне, прозвища, прибаутки и привычки кирасир, наездников и офицеров. Не забыл и рассказанного Ивановым восемнадцать лет назад в Лебедяни.
* * *
— А ястреб, кречет?.. Ну, псарь и палач барина твоего.
— Кочет? Пропал. Сбег от благодетеля, как почуял, что конец его близок да от мужицкой расправы пора спасаться…
Вспоминали Дарью Михайловну, ее доброту и простоту обхождения, удивительный голос и музыку, слышанные на Литейной.
— Вот чем Петербург больше всего меня влечет, — признался майор. — Ежели представлю себе, что в опере настоящей или на концерте хорошем сижу, как взмыли к небесам согласные голоса двадцати скрипок в великом творении Моцарта… — Он зажмурил глаза и полежал, откинувшись на подушку. Потом открыл их и закончил с усмешкой:
— Вот и не знаешь, Гайден и Моцарт или кони степные перетянут… Во дворце бывают ли концерты?
Иванов рассказал, чему был свидетелем на концерте немецкой певицы, о том, как Жуковский, всегда такой добродушный, ворчал на небрежение придворных к музыке.
— Подумать только, — качал головой Красовский, — ты с самим Жуковским говорил, от него письмо губернатору привез, а я «Певца во стане» и «Светлану» двадцать лет как вытвердил и разу самого не видал…
— Так ведь, кроме дворца, я их постоянно в доме видаю, где в нижних покоях наша рота квартирует, а наверху они живут. Туда и господин Пушкин к ним часто ходят.
— Ты и Пушкина живого видел?! — сел на постели Красовский.
— Как не видать? И на нашей лестнице и во дворце, раз они уже три года камер-юнкером состоят.
— Пушкин — камер-юнкер? — огорченно переспросил майор. — А ему-то сие на что?.. Столько ума да таланта — и придворной дрязгой прельстился. Вот уж истинно homo sum .
— Он-то вовсе не своей волей. Царь захотел — попробуй откажись, — сказал Иванов. — Вот я что однова слышал. — И рассказал, что говорили Жуковский и Тургенев в Статс-дамской.
— Ну, так еще ладно, — проворчал Красовский. — Ведь пишет как! Филофей не понимает, а все прежние ему по плечо аль по колено. Я «Царя Бориса», кажется, наизусть знаю…
— И про наводнение как страшно писано, — сказал Иванов.
— Такое до нас еще не дошло. А тут совсем недавно я «Историю Пугачевского бунта» прочел. Не читал ты? Вот так сочинение! И тут всех превзошел! Где Карамзину почтенному, которого доселе читал и перечитывал. С одинаковой правдивостью описал как притеснения и несправедливость начальников что к восстанию привели, так и зверства восставших, ответом на то бывшие, зверства, от которых содрогаешься. И Пугачев как живой, честное слово, — смельчак, отчаянная башка. А конница его как преследует! Будто сам с теми гусарами в погоню летишь… Или как подлецы казаки Пугачева предают, свою шкуру спасая, руки ему вяжут… Ну перо! Боже мой, хоть бы раз на этого сочинителя взглянуть! Ты, право, счастлив, Александр Иванович…
Незаметно летели серенькие дни. Иванов редко выходил даже на крыльцо: все о чем-то говорили, а то ели или спали. Племянника почти не видел; с разрешения майора с младшим из денщиков они то верхом, то в тележке осматривали заводские конюшни, выездку под седло и уезжали далеко в степь к табунам. У Михаилы бывало неизменно счастливое лицо, и с денщиками он держался хоть уважительно, но по-свойски.
Подходила к концу вторая неделя в Беловодске. Пора собираться в обратный путь — ведь по осенней слякоти поедут еще медленней. Красовский начал с костылем ковылять по комнате, присаживался к столу и к окошку, за которым моросил дождь. Он уговорил Иванова отложить еще на день назначенный было отъезд и наказал Михаиле заменить холщовую кибитку на тележке друга снятой со своего тарантаса кожаной да приспособить такой же фартук над ногами седоков. По заказу майора кухарка хирурга пекла в дорогу пироги, жарила барана.
— Хочу знать, что от меня сытые и сухие поедете, — пояснил он Иванову. — А племяш твой молодец. Мне нонче Сидор рассказал, как во все на заводах вникал и коней нисколько не боится. И они его сряду принимают. Словом, наша с тобой кость…
В канун отъезда, как водится, засиделись за ужином, после телячьего окорока, съеденного под анисовку, осушили самовар. Гости — Мухин и Гених, — простившись, ушли с фонарями, шлепая по лужам; их шаги долго слышались сквозь форточки, в которые вытягивало табачный дым. Филофей в кресле поклевывал носом.
— Кажись, не первый раз говорю: вот что старость делает! — кивнул на него Красовский. — Ты еще поживешь, Александр Иванович, немало. Тебе дочку растить и замуж выдать, а я как ни хорохорюсь, а понимаю, что также в конце пути. По бумагам мне шестьдесят первый, а по правде — шестьдесят четвертый. Грешен: сам, когда в Конную гвардию из Тульчина переводили, вместо 1771 года 1774-й поставил, уголок один прибавил, болван стоеросовый. Зачем, спросишь, когда то срок службы удлиняло? Да в гвардию наказано было переводить отменных ростом, силой, ездой и чтоб не старе двадцати пятилетнего возраста, а мне уже двадцать восьмой шел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51