https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/napolnie/
На Чесменское? Недалече от Варламова положат под салют холостыми патронами, и Павлухин, обратно идучи, будет вирши про него плести…
Следующим утром опять слушал сказку. Проснулся от тихой возни. Выглянул: ребята и бабушка на столе горох перебирают.
— А седни про мышку со звонком, — вполголоса попросила девочка.
— Ладно, слушайте… Да сами помогайте, а то все мне в рот глядите… Ну вот, женился мужик вдовый на вдове, и у обоих по дочке. Мачеха была ненавистная, отдыху не дает старику: «Вези свою дочку в лес, в землянку, она там больше напрядет». Послушал мужик бабу, свез дочку в землянку и дал ей огнивца, трутку и кремешок да мешочек круп. И говорит: «Ты огонек не переводи, кашу вари, сама сиди, да пряди, да избушку-землянку прибери». Девка затопила печурку, заварила кашку. Откуда ни возьмись — мышка, и говорит: «Девица, дай мне ложечку кашки». — «Ох, моя мышенька, разгони мою скуку, я тебя досыта кормить буду!» Поела мышка и ушла. Настала ночь, и вломился в землянку медведь: «Нут-ка, девица, туши огонь, давай в жмурки играть». Мышка взбежала на плечо девицы и шепчет на ушко: «Не бойся, скажи: „Давай“, а сама потуши огонь да под печку полезай, а я буду бегать и в колокольчик звонить». Так и сталось. Гонялся за мышкой медведь, никак не поймает. Устал и говорит: «Мастерица ты, девушка, в жмурки играть, за то пришлю тебе утром табун лошадей да воз добра».
Наутро жена говорит старику: «Поезжай проведай дочку, что напряла за ночь». Уехал старик, а баба ждет, как он дочерины косточки привезет. Вот собачка: «Тяв, тяв, тяв! Вижу: со стариком дочка едет, табун коней гонит и воз добра везет». — «Врешь, шавка поганая, это в кузове ее кости гремят». Вот ворота заскрипели, кони во двор вбежали, а дочка с отцом на возу добра сидят. У бабы от жадности аж глаза, как уголья, горят, и кричит: «Эка важность! Повези-ка мою на ночь! Моя два табуна коней пригонит, два воза добра добудет!» Повез мужик и бабину дочку. И так же снарядил едою и огнем. Заварила и она к вечеру кашу. Вышла мышка и просит угощенья. А Парашка кричит: «Ишь, гада какая!» — и швырнула в нее ложкой. Мышка ушла, а Парашка уписывает кашу, огни позадула и в углу прикорнула. Пришла полночь, вломился медведь и говорит: «Эй, где ты, девушка? Давай-ка в жмуртси играть с колокольчиком». Девица молчит, только зубами стучит. «Ах, вот ты где? Бери колокольчик да бегай, а я буду ловить». Взяла девка колокольчик, рука дрожит, колокольчик бесперечь звонит, а мышка из-под печки кричит: «Тебе живой уж не быть!..»
Баба мужа опять в лес шлет: «Ступай, дочка уже два воза добра везет и два табуна гонит». Уехал мужик, а баба за воротами ждет. Вот Шавка: «Тяв, тяв! Хозяйкиной дочки в кузовке кости гремят, а старик на пустом возу сидит!» — «Врешь ты, Шавчонка! Дочь табун гонит, а старик возы ведет!» Глядь, а старик уж у ворот жене кузовок подает. Баба кузовок открыла и на косточки завыла. И так была зла, что от злости и померла. А старик с дочкой век доживали и хорошего зятя в дом принимали…
— Ну, матушка, спасибо, что напомнили. Эту сказку я теперь Маше своей перескажу, — подал голос Иванов.
— Сказала тебе — сюда вези, — отозвалась Анна Тихоновна. — Я уж сыщу, чего ей рассказать из старых побасок.
17
Михайло сказал, что по нонешней погоде нельзя ехать без «кибитки», и весь четверг возился с ее устройством. Приладил плетенные из прутьев полукруглые ребра, натянул на них три слоя промасленной холстины. А в пятницу дед не велел ехать — день тяжелый. Выехали утром в субботу.
Пара рыжих гладких лошадок бодро везла тележку, в которой рядом сидели дядя с племянником, а за спинами — чемодан да короб подорожников.
— Сколько в день на твоих рысаках проедем? — спросил унтер, когда выехали на Богородицкую дорогу.
— По сорока верст без натуги, — уверенно сказал Михайло. — Ну, еще погода какая. А вы сколько на конях походом проходили?
— На войне и по семьдесят верст случалось, а на маневрах так коней берегли, что быстрей нас пехота шагала…
Кибитка оказалась весьма нужной: стояли последние дни октября — нет-нет, и заморосит дождь, да и ветер холодный налетал постоянно. И правда, проезжали до сорока верст в день, вовсе не изнуряя коней, часто шедших шагом. Если унтер не дремал, Михайло расспрашивал про походы, заграничные земли с ихними порядками, про тяжкую службу мирного времени, про теперешнюю дворцовую и как скопил столько денег на выкуп.
— А может, Федор все же правду сказал, что, если деньгами ссудить, свою торговлю заведешь? — спросил как-то Иванов.
— Брехал старик. Может, оттого вздумал, что при барине в Лебедянь с охотой ездил. Любо было на многолюдство, на товары разные наглядеться, а главное, на коней, которых туда пригоняют. Да что скрывать, и от Степаниды уехать рад был, а теперь про нее такая тоска берет…
— Про солдатку какую-то я слыхал…
— Что ж солдатка! То дело давнее. Первое — после Стешиной смерти отшибло от нее, а второе — хотя баба добрая, да не вдовая, замуж не возьмешь… Но ты вперед скажи, сколько оброку назначишь, чтоб свои дела мог прикидывать…
— Какой оброк? Как денег снова подкоплю да кой с чем в своей семье справлюсь, вас вовсе на волю выпишу. Ведь и за то пошлину казна берет, а денег у меня мало осталось. Однако, может, и нонче половину отпущу, когда купчую утвердят…
— А хозяйка твоя поперек не станет говорить? Коли нам расселиться да земли прикупить, то на три исправных двора работников хватит и оброк тебе не пустой брать можно.
— Да полно, дурень! Сам видел мою Анну Яковлевну. Коли надумаешь от деда отделиться, я на устройство помощь подам…
За Воронежем пошли дожди, дороги размокли. Хорошо, что тележка оказалась прочной — не ломалась, хотя и кренилась с боку на бок, как пьяная. А кругом за черноземными полями белели хатки, окруженные облетавшими садами. Проезжих встречалось мало. Только однажды остановил их рьяный капитан-исправник, но, заглянув в отпускной билет Иванова, раза три извинился и приглашал к себе обедать и ночевать.
«Как бы не оказалось, что Красовский куда уехал и даром такой путь отломаем, — думал Иванов. — Надо бы еще из Петербурга написать, что долгий отпуск получаю и полтора месяца от одной канцелярии до другой перерыву. Ну, авось…»
В полдень 10 ноября сквозь сетку дождя завиднелись ряды белых домиков, сады, за ними купол церкви, колокольня. Встречный верховой драгун, окликнутый Ивановым, сдержал коня.
— Он и есть самый Беловодск, ваше благородие.
— А где квартиру майора Красовского сыскать?
— Насупротив церкви, на площади, всяк укажет дом со светелкой. Только их высокоблагородие в постеле лежат, так что ежели по службе, то пожалуйте к ротмистру Мухину.
— Чем же болен? — встрепенулся Иванов.
— Конь оземь бросил и ногу раздавил, ваше благородие.
— Давно ли?
— Да уж ден, никак, десять будет. Бают, обе кости враздроб.
— А окромя ноги все ли цело?
— Будто, что все. Я при том не случился, ваше благородие.
— Ну, спасибо, братец! Трогай, Миша…
«Такого наездника, как Красовский, чтобы конь сбросил! Или уж состарился, что в седле не крепок… Сколько же ему? С Суворовым в Тульчине за писаря был, тому не меньше сорока лет. Да сам писал, кажись, что шестьдесят. Для наездника не так и много…»
Дом нашли сразу — один и был на площади с мезонином. Иванов взошел на крыльцо и толкнул дверь. В передней два денщика хлебали из чашки щи и вскочили при входе офицера.
— Как доложить, ваше благородие? — спросил усач с галунами ефрейтора.
— Покажи ход к Александру Герасимычу. Бранить не станет…
— Пожалуйте.
В большой комнате у стены против окон на диване под одеялом лежал Красовский, обращенный лицом к двери, поседевший, худой, в очках и с книгой в руке. А у его изголовья в кресле, с белым пухом вокруг лысины, в сером подряснике, дремал отец Филофей, маленький, будто ссохшийся, кроме чрева, которое круглилось под тканью.
— Батюшки! Александр Иванович! Друг милый! — воскликнул Красовский, отбросив очки, книгу и широко раскрыв руки:
— Pectus — amico!.. Дьякон проснулся и таращился на приезжего, склонившегося через него, чтобы поцеловаться с приподнявшимся Красовский.
— Да как тебя угораздило, наездника знаменитого?! Ушам не поверил, — разгибаясь, сказал унтер и чмокнул Филофея в темя.
— Но кто же тебе уже рассказал?
— Драгуна встретили, про квартиру расспрашивали.
— Вот и угораздило на старости лет, — пожал плечами майор. И продекламировал:
Други, время скоротечно,
И не видишь, как летит.
Молодыми быть не вечно,
Старость вмиг нас посетит, —
Как поэт Дмитриев писал… Да на чем ты? На почтовых? Почему колокольчика не слышали? Надо ямщику, отпуская, на водку дать, за привоз гостя такого. — Он достал из-под подушки кошелек.
— На своих из родной Козловки, племяш меня привез, которого, как и коней, накормить и постоем ублажить прошу. А колокольцев в мужицком быту не водится, — отвечал Иванов. а — Коль захочешь, дюжину тебе подарю за то, что приехал!.. Эй, Алеша!
В двери, утирая усы, вскочил ефрейтор.
— Прими и устрой наилучше возницу друга моего, коней и тележку.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие! У нас мигом.
— А ты, допреж всего в баню захочешь? — спросил майор.
— Не откажусь, две недели ехавши.
— Сейчас затопят. Жаль, с тобой попариться не могу. А пока рассказывай, с чем в Козловку добрался. И ко мне надолго ли?
Через два часа Иванов в чистом белье и в халате хозяина сидел у придвинутого к дивану стола, на котором допевал свою песню самовар, ел за обе щеки и, пересказав все о поездке в Епифань и Тулу, спросил объяснения, как случилось несчастье с ногой, недвижно лежавшей в лубке и бинтах. Но хозяин, у которого, как уверял Филофей, впервой за две недели проснулся аппетит, тоже подналег на жаркое и, только когда дьякон по всем правилам заварил и разлил чай, начал повествование.
— Ну, слушай же, ab ovo , чтобы все должным образом себе представить. Завел я здесь на заводе такое правило, чтобы каждую лошадь, ежели решено пристрелить по болезни или иной причине, обязательно мне перед тем казали. До меня как бывало? В десяти, скажем, верстах отсюда, в степи, где-то конь ногу сломал, с сурчину оступился, его застрелили и бумагу составили. А потом глядь — под кем-то того коня в Лебедяни или в ином месте через год аль два встречаешь. Вот я и приказал при каждом несчастье или болезни заразной ко мне верхового гнать и сам туда сломя голову скакал, чтобы убедиться в истине, приказать при мне пристрелить и труп закопать. Себя не жалел, но и порядок навел… Разом убыль против прежнего весьма сократилась. Так уж шесть лет прошло, с тех пор как de facto начальствую… Ну-с, а в прошлом месяце, шестого числа, привели со Стрелецкого завода, он отсюда двадцать верст, кобылу-трехлетку золотистой масти мне напоказ, перед тем как прикончить. Такая красавица беспорочная, что хоть под царское седло, ей-богу. Ноги, шея, грудь, репица на отлет, глаз огненный, ноздри розовые — цветок, да и только… «Отчего стрелять решили?» — спрашиваю. «Двух ездоков убила: нежданную свечку дает, назад себя падает и всаднику — грудь всмятку. А сама вскочит, и хоть бы что! Табунщика-калмыка, а потом драгуна опытного так убила». Ну, слушаю, на нее гляжу, а сам думаю: знать, плохие ездоки были! Errare humanuni est — человеку свойственно ошибаться… От бывалых и разумных наездников знаю, что разные способы прилагали от такого норова отучать. Цыгане кулаком бьют между ушами что есть силы, но от того слух у лошади теряется и ушам паралич бывает. Англичане, сказывают, сырые яйца у ней на темени бьют и потом с глаз и ноздрей не стирают, пока все не засохнет, — будто от такой неприятности, не раз повторенной, она дыбиться бросит. А я-то думаю, что верней в карманах яичница делается, прежде чем до конской головы дойдет. Но самое разумное средство в том, чтобы все время на очень тугом поводу мундштуком ей голову держать. Не может она дать свечку, если головой вверх не дернет. Поэтому у немцев средство придумано, шпрунт называется, — крепкий ремень от подбородника к подпруге протягивать… Вот я и помиловал эту кобылу — Стрелкой ее звали. Приказал не убивать, а себе на другой же день под седлом привести. Ротмистр Мухин убеждал: «Бросьте с огнем играть, ну ее, ведьму! Или уж хоть шпрунт шорнику закажите». Но как тому поверить? Других убила, меня же никогда…
Стал ежедневно на ней ездить в степь по дороге. Ход — лучше не бывает: рысь широкая, галоп легкий, карьер ветру подобен. Не лошадь — наслаждение. Три недели ездил, до двадцать восьмого числа. Все в восторге — выездил-таки майор, вот она, Конная-то гвардия! А тут и опростоволосился. Вернулся с двухчасовой поездки, еду почти перед домом своим. Вдруг засвербило в носу и стал чихать — раз, два, три подряд, аж сопли на усах, что штаб-офицеру вовсе на людях невместно. Платок нужен. Ну, за пазуху полез, а она, подлая тварь, мигом почуяла, что руку ослабил, дала свечу да назад и грох! Едва поспел ноги из стремян и вбок выброситься… Но, чувствую, как правая под нею — хряск! А кобыла поднялась да галопом к конюшне… Ну, сбежался народ, выскочили мои денщики, на доску гладильную положили, в дом внесли. Хорошо, у нас тут отставной штаб-хирург при дочке, вдове-офицерше, живет. Семьдесят лет, а руки как у молодого. Прибежал, вспорол рейтузы, сапог, оглядел ногу. А она уже синяя и вот эдак торчит, — Красовский согнул палец под прямым углом. — Стал он ее поворачивать, я только волком не вою, а Филофей слезами плачет, на меня глядючи.
— Ты истинно, яко зверь лютый, зубами в подушку вцепился и так ее прокусил, аж перо изо рту торчало, — заметил дьякон.
— Вцепишься от такой боли… Ну, выправил он ее как надо, лубки у него с собой, бинты. Уложил, увязал. «Лежи месяц и благодари бога», — сказал. «За что же, — говорю, — когда боль адская?» — «А за то, — отвечает, — первое, что грудь целу сохранил, а второе, что концы костей переломленных наружу не вышли, отчего приключается заражение раны. И, наконец, что месяца через два опять на коня сядешь, раз жилы целы, которые движением стопы управляют…» — «Ну, тогда, — я говорю, — ее, растакую-этакую, все равно объезжу».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Следующим утром опять слушал сказку. Проснулся от тихой возни. Выглянул: ребята и бабушка на столе горох перебирают.
— А седни про мышку со звонком, — вполголоса попросила девочка.
— Ладно, слушайте… Да сами помогайте, а то все мне в рот глядите… Ну вот, женился мужик вдовый на вдове, и у обоих по дочке. Мачеха была ненавистная, отдыху не дает старику: «Вези свою дочку в лес, в землянку, она там больше напрядет». Послушал мужик бабу, свез дочку в землянку и дал ей огнивца, трутку и кремешок да мешочек круп. И говорит: «Ты огонек не переводи, кашу вари, сама сиди, да пряди, да избушку-землянку прибери». Девка затопила печурку, заварила кашку. Откуда ни возьмись — мышка, и говорит: «Девица, дай мне ложечку кашки». — «Ох, моя мышенька, разгони мою скуку, я тебя досыта кормить буду!» Поела мышка и ушла. Настала ночь, и вломился в землянку медведь: «Нут-ка, девица, туши огонь, давай в жмурки играть». Мышка взбежала на плечо девицы и шепчет на ушко: «Не бойся, скажи: „Давай“, а сама потуши огонь да под печку полезай, а я буду бегать и в колокольчик звонить». Так и сталось. Гонялся за мышкой медведь, никак не поймает. Устал и говорит: «Мастерица ты, девушка, в жмурки играть, за то пришлю тебе утром табун лошадей да воз добра».
Наутро жена говорит старику: «Поезжай проведай дочку, что напряла за ночь». Уехал старик, а баба ждет, как он дочерины косточки привезет. Вот собачка: «Тяв, тяв, тяв! Вижу: со стариком дочка едет, табун коней гонит и воз добра везет». — «Врешь, шавка поганая, это в кузове ее кости гремят». Вот ворота заскрипели, кони во двор вбежали, а дочка с отцом на возу добра сидят. У бабы от жадности аж глаза, как уголья, горят, и кричит: «Эка важность! Повези-ка мою на ночь! Моя два табуна коней пригонит, два воза добра добудет!» Повез мужик и бабину дочку. И так же снарядил едою и огнем. Заварила и она к вечеру кашу. Вышла мышка и просит угощенья. А Парашка кричит: «Ишь, гада какая!» — и швырнула в нее ложкой. Мышка ушла, а Парашка уписывает кашу, огни позадула и в углу прикорнула. Пришла полночь, вломился медведь и говорит: «Эй, где ты, девушка? Давай-ка в жмуртси играть с колокольчиком». Девица молчит, только зубами стучит. «Ах, вот ты где? Бери колокольчик да бегай, а я буду ловить». Взяла девка колокольчик, рука дрожит, колокольчик бесперечь звонит, а мышка из-под печки кричит: «Тебе живой уж не быть!..»
Баба мужа опять в лес шлет: «Ступай, дочка уже два воза добра везет и два табуна гонит». Уехал мужик, а баба за воротами ждет. Вот Шавка: «Тяв, тяв! Хозяйкиной дочки в кузовке кости гремят, а старик на пустом возу сидит!» — «Врешь ты, Шавчонка! Дочь табун гонит, а старик возы ведет!» Глядь, а старик уж у ворот жене кузовок подает. Баба кузовок открыла и на косточки завыла. И так была зла, что от злости и померла. А старик с дочкой век доживали и хорошего зятя в дом принимали…
— Ну, матушка, спасибо, что напомнили. Эту сказку я теперь Маше своей перескажу, — подал голос Иванов.
— Сказала тебе — сюда вези, — отозвалась Анна Тихоновна. — Я уж сыщу, чего ей рассказать из старых побасок.
17
Михайло сказал, что по нонешней погоде нельзя ехать без «кибитки», и весь четверг возился с ее устройством. Приладил плетенные из прутьев полукруглые ребра, натянул на них три слоя промасленной холстины. А в пятницу дед не велел ехать — день тяжелый. Выехали утром в субботу.
Пара рыжих гладких лошадок бодро везла тележку, в которой рядом сидели дядя с племянником, а за спинами — чемодан да короб подорожников.
— Сколько в день на твоих рысаках проедем? — спросил унтер, когда выехали на Богородицкую дорогу.
— По сорока верст без натуги, — уверенно сказал Михайло. — Ну, еще погода какая. А вы сколько на конях походом проходили?
— На войне и по семьдесят верст случалось, а на маневрах так коней берегли, что быстрей нас пехота шагала…
Кибитка оказалась весьма нужной: стояли последние дни октября — нет-нет, и заморосит дождь, да и ветер холодный налетал постоянно. И правда, проезжали до сорока верст в день, вовсе не изнуряя коней, часто шедших шагом. Если унтер не дремал, Михайло расспрашивал про походы, заграничные земли с ихними порядками, про тяжкую службу мирного времени, про теперешнюю дворцовую и как скопил столько денег на выкуп.
— А может, Федор все же правду сказал, что, если деньгами ссудить, свою торговлю заведешь? — спросил как-то Иванов.
— Брехал старик. Может, оттого вздумал, что при барине в Лебедянь с охотой ездил. Любо было на многолюдство, на товары разные наглядеться, а главное, на коней, которых туда пригоняют. Да что скрывать, и от Степаниды уехать рад был, а теперь про нее такая тоска берет…
— Про солдатку какую-то я слыхал…
— Что ж солдатка! То дело давнее. Первое — после Стешиной смерти отшибло от нее, а второе — хотя баба добрая, да не вдовая, замуж не возьмешь… Но ты вперед скажи, сколько оброку назначишь, чтоб свои дела мог прикидывать…
— Какой оброк? Как денег снова подкоплю да кой с чем в своей семье справлюсь, вас вовсе на волю выпишу. Ведь и за то пошлину казна берет, а денег у меня мало осталось. Однако, может, и нонче половину отпущу, когда купчую утвердят…
— А хозяйка твоя поперек не станет говорить? Коли нам расселиться да земли прикупить, то на три исправных двора работников хватит и оброк тебе не пустой брать можно.
— Да полно, дурень! Сам видел мою Анну Яковлевну. Коли надумаешь от деда отделиться, я на устройство помощь подам…
За Воронежем пошли дожди, дороги размокли. Хорошо, что тележка оказалась прочной — не ломалась, хотя и кренилась с боку на бок, как пьяная. А кругом за черноземными полями белели хатки, окруженные облетавшими садами. Проезжих встречалось мало. Только однажды остановил их рьяный капитан-исправник, но, заглянув в отпускной билет Иванова, раза три извинился и приглашал к себе обедать и ночевать.
«Как бы не оказалось, что Красовский куда уехал и даром такой путь отломаем, — думал Иванов. — Надо бы еще из Петербурга написать, что долгий отпуск получаю и полтора месяца от одной канцелярии до другой перерыву. Ну, авось…»
В полдень 10 ноября сквозь сетку дождя завиднелись ряды белых домиков, сады, за ними купол церкви, колокольня. Встречный верховой драгун, окликнутый Ивановым, сдержал коня.
— Он и есть самый Беловодск, ваше благородие.
— А где квартиру майора Красовского сыскать?
— Насупротив церкви, на площади, всяк укажет дом со светелкой. Только их высокоблагородие в постеле лежат, так что ежели по службе, то пожалуйте к ротмистру Мухину.
— Чем же болен? — встрепенулся Иванов.
— Конь оземь бросил и ногу раздавил, ваше благородие.
— Давно ли?
— Да уж ден, никак, десять будет. Бают, обе кости враздроб.
— А окромя ноги все ли цело?
— Будто, что все. Я при том не случился, ваше благородие.
— Ну, спасибо, братец! Трогай, Миша…
«Такого наездника, как Красовский, чтобы конь сбросил! Или уж состарился, что в седле не крепок… Сколько же ему? С Суворовым в Тульчине за писаря был, тому не меньше сорока лет. Да сам писал, кажись, что шестьдесят. Для наездника не так и много…»
Дом нашли сразу — один и был на площади с мезонином. Иванов взошел на крыльцо и толкнул дверь. В передней два денщика хлебали из чашки щи и вскочили при входе офицера.
— Как доложить, ваше благородие? — спросил усач с галунами ефрейтора.
— Покажи ход к Александру Герасимычу. Бранить не станет…
— Пожалуйте.
В большой комнате у стены против окон на диване под одеялом лежал Красовский, обращенный лицом к двери, поседевший, худой, в очках и с книгой в руке. А у его изголовья в кресле, с белым пухом вокруг лысины, в сером подряснике, дремал отец Филофей, маленький, будто ссохшийся, кроме чрева, которое круглилось под тканью.
— Батюшки! Александр Иванович! Друг милый! — воскликнул Красовский, отбросив очки, книгу и широко раскрыв руки:
— Pectus — amico!.. Дьякон проснулся и таращился на приезжего, склонившегося через него, чтобы поцеловаться с приподнявшимся Красовский.
— Да как тебя угораздило, наездника знаменитого?! Ушам не поверил, — разгибаясь, сказал унтер и чмокнул Филофея в темя.
— Но кто же тебе уже рассказал?
— Драгуна встретили, про квартиру расспрашивали.
— Вот и угораздило на старости лет, — пожал плечами майор. И продекламировал:
Други, время скоротечно,
И не видишь, как летит.
Молодыми быть не вечно,
Старость вмиг нас посетит, —
Как поэт Дмитриев писал… Да на чем ты? На почтовых? Почему колокольчика не слышали? Надо ямщику, отпуская, на водку дать, за привоз гостя такого. — Он достал из-под подушки кошелек.
— На своих из родной Козловки, племяш меня привез, которого, как и коней, накормить и постоем ублажить прошу. А колокольцев в мужицком быту не водится, — отвечал Иванов. а — Коль захочешь, дюжину тебе подарю за то, что приехал!.. Эй, Алеша!
В двери, утирая усы, вскочил ефрейтор.
— Прими и устрой наилучше возницу друга моего, коней и тележку.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие! У нас мигом.
— А ты, допреж всего в баню захочешь? — спросил майор.
— Не откажусь, две недели ехавши.
— Сейчас затопят. Жаль, с тобой попариться не могу. А пока рассказывай, с чем в Козловку добрался. И ко мне надолго ли?
Через два часа Иванов в чистом белье и в халате хозяина сидел у придвинутого к дивану стола, на котором допевал свою песню самовар, ел за обе щеки и, пересказав все о поездке в Епифань и Тулу, спросил объяснения, как случилось несчастье с ногой, недвижно лежавшей в лубке и бинтах. Но хозяин, у которого, как уверял Филофей, впервой за две недели проснулся аппетит, тоже подналег на жаркое и, только когда дьякон по всем правилам заварил и разлил чай, начал повествование.
— Ну, слушай же, ab ovo , чтобы все должным образом себе представить. Завел я здесь на заводе такое правило, чтобы каждую лошадь, ежели решено пристрелить по болезни или иной причине, обязательно мне перед тем казали. До меня как бывало? В десяти, скажем, верстах отсюда, в степи, где-то конь ногу сломал, с сурчину оступился, его застрелили и бумагу составили. А потом глядь — под кем-то того коня в Лебедяни или в ином месте через год аль два встречаешь. Вот я и приказал при каждом несчастье или болезни заразной ко мне верхового гнать и сам туда сломя голову скакал, чтобы убедиться в истине, приказать при мне пристрелить и труп закопать. Себя не жалел, но и порядок навел… Разом убыль против прежнего весьма сократилась. Так уж шесть лет прошло, с тех пор как de facto начальствую… Ну-с, а в прошлом месяце, шестого числа, привели со Стрелецкого завода, он отсюда двадцать верст, кобылу-трехлетку золотистой масти мне напоказ, перед тем как прикончить. Такая красавица беспорочная, что хоть под царское седло, ей-богу. Ноги, шея, грудь, репица на отлет, глаз огненный, ноздри розовые — цветок, да и только… «Отчего стрелять решили?» — спрашиваю. «Двух ездоков убила: нежданную свечку дает, назад себя падает и всаднику — грудь всмятку. А сама вскочит, и хоть бы что! Табунщика-калмыка, а потом драгуна опытного так убила». Ну, слушаю, на нее гляжу, а сам думаю: знать, плохие ездоки были! Errare humanuni est — человеку свойственно ошибаться… От бывалых и разумных наездников знаю, что разные способы прилагали от такого норова отучать. Цыгане кулаком бьют между ушами что есть силы, но от того слух у лошади теряется и ушам паралич бывает. Англичане, сказывают, сырые яйца у ней на темени бьют и потом с глаз и ноздрей не стирают, пока все не засохнет, — будто от такой неприятности, не раз повторенной, она дыбиться бросит. А я-то думаю, что верней в карманах яичница делается, прежде чем до конской головы дойдет. Но самое разумное средство в том, чтобы все время на очень тугом поводу мундштуком ей голову держать. Не может она дать свечку, если головой вверх не дернет. Поэтому у немцев средство придумано, шпрунт называется, — крепкий ремень от подбородника к подпруге протягивать… Вот я и помиловал эту кобылу — Стрелкой ее звали. Приказал не убивать, а себе на другой же день под седлом привести. Ротмистр Мухин убеждал: «Бросьте с огнем играть, ну ее, ведьму! Или уж хоть шпрунт шорнику закажите». Но как тому поверить? Других убила, меня же никогда…
Стал ежедневно на ней ездить в степь по дороге. Ход — лучше не бывает: рысь широкая, галоп легкий, карьер ветру подобен. Не лошадь — наслаждение. Три недели ездил, до двадцать восьмого числа. Все в восторге — выездил-таки майор, вот она, Конная-то гвардия! А тут и опростоволосился. Вернулся с двухчасовой поездки, еду почти перед домом своим. Вдруг засвербило в носу и стал чихать — раз, два, три подряд, аж сопли на усах, что штаб-офицеру вовсе на людях невместно. Платок нужен. Ну, за пазуху полез, а она, подлая тварь, мигом почуяла, что руку ослабил, дала свечу да назад и грох! Едва поспел ноги из стремян и вбок выброситься… Но, чувствую, как правая под нею — хряск! А кобыла поднялась да галопом к конюшне… Ну, сбежался народ, выскочили мои денщики, на доску гладильную положили, в дом внесли. Хорошо, у нас тут отставной штаб-хирург при дочке, вдове-офицерше, живет. Семьдесят лет, а руки как у молодого. Прибежал, вспорол рейтузы, сапог, оглядел ногу. А она уже синяя и вот эдак торчит, — Красовский согнул палец под прямым углом. — Стал он ее поворачивать, я только волком не вою, а Филофей слезами плачет, на меня глядючи.
— Ты истинно, яко зверь лютый, зубами в подушку вцепился и так ее прокусил, аж перо изо рту торчало, — заметил дьякон.
— Вцепишься от такой боли… Ну, выправил он ее как надо, лубки у него с собой, бинты. Уложил, увязал. «Лежи месяц и благодари бога», — сказал. «За что же, — говорю, — когда боль адская?» — «А за то, — отвечает, — первое, что грудь целу сохранил, а второе, что концы костей переломленных наружу не вышли, отчего приключается заражение раны. И, наконец, что месяца через два опять на коня сядешь, раз жилы целы, которые движением стопы управляют…» — «Ну, тогда, — я говорю, — ее, растакую-этакую, все равно объезжу».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51