По ссылке магазин Wodolei.ru
Тогда и научился звонкому плотницкому делу. Кое-как поставили клеть на пепелище. Поставили, и ушел Олекса в свой первый поход
— к Торопцу.
Сюда возвращался он из второго похода, с Наровы, и еще под городом узнал про смерть отца.
Тут он разделился с братом Тимофеем, не спорил, верил в себя. С детства все давалось легко, без думы, без натуги. Торговал, воевал, стоял и с князем и против князя. Тяжела была рука у Олександра, тяжела и для бояр и для купцов, а всего тяжелей для простой чади.
Стоять-то стояли против князя, а со многим пришлось согласиться потом. И тамгу татарскую приняли и десятину. Сам князь Олександр на том настоял и дань собрал татарам, будто свои стали чужие, а чужие — свои… Тут и не хочешь, а думать пришлось. Научился хмуриться Олекса, рука чаще — невольно — искала меча.
Время было неверное, мятежное, только поворачивайся.
В эту пору женился он. Жена была молода, по шестнадцатому году взял. Первый сын умер, мало и на руках подержать пришлось. Потом родилась дочь, Янька.
Через год ходил под Юрьев Олекса. Город взяли на щит, товара, богатства забрали бессчетно. Олекса сумел и свою долю увезти, да и у других приторговал дешево. Вернулся, и жена, Домаша, обрадовала — сына родила, Онфима.
С юрьевского похода побогател Олекса, легко пошел в гору. Богатство, оно, коли голова на плечах, само растет! Поставил новый терем рядом со старым, соединил переходами, пристраивал каждое лето хлева, амбары, стойла. Памятуя пожар, заводил амбары и за городом. А на вече и в гридне общинной стоял заодно со всеми, добивался, и добились — посадника своего, Михаила Федоровича. После смерти князя Олександра всего четыре года прошло, а гляди, снова зашевелились, стали и на князей покрикивать!
Теперь Ярослав Ярославич, брат Олександра, князем. Садился — крест целовал Новгороду. Поди, не по нраву пришлось! Двое их осталось, Ярославичей: Ярослав да Василий. Сам в Твери сидит, Василий — в Костроме, тоже на новгородский стол зарится. А в Новгороде, на Городце, за Ярослава
— подручник его, князь Юрий, невеликая птица, без посадника навряд что и решит!
Да, не тот нынче Новгород, не тот князь, да не тот и Олекса! Не тот уже терем во дворе, и резное крыльцо, и сад, и яблони. А добра в амбарах — сукон, и шкур, и меда, и вин заморских! И серебро на черный день, и портна, и лен, и рожь, и пшеница! Коням ячмень засыпают, кони — поглядеть любо! Дом — полная чаша, родной дом. Свой! Все тут свое, нажитое, добытое им самим, Олексой, добротное, прочное.
— Постой, Станятка, тише поезжай, переполошим всех. — Усмехнулся: — Не ждут, верно!
II
В доме и правда не ждали. Мать Ульяния, воротясь от обедни, отдав распоряжения по дому, обойдя двор и хлева, усадила Любаву и девок за кросна, а сама прошла на свою половину, села за шитье обетного воздуха в Ильинскую церковь. Уж третий год продолжала работу, а все не могла окончить, отвлекали дела. Домаша, накормив ребенка, тоже присела со свекровой за пяла, вышивала золотом плат. Яньку усадила рядом с маленькими пяльцами:
— Учись. Губу-то не дуй!
Старуха Полюжиха, вдова, двоюродница Ульянии, да девка Ховра вязали. Девка, деревенская, недавно взятая в няньки, сказывала:
— А еще у нас цто было-то, жонку цорт унес! Парня одного женили, ну так насилу, насилу, и не залюбил жонку-то. А у его была сговоренка в той же деревенки, за ту батя не отдал. И вот он с той пошел по сена…
— С кем, с той-то? — перебила Полюжиха.
— С жонкой со своей.
— Ну!
— Стог-то сметали, он и говорит, на жонку будто: «Цтоб тя нецистый увел!» И ей как вихорем подхватило, подхватило и унесло, и не стало жонки. Ну тут хвать, инде хвать, и нету. И женился на той, с которой дружил.
— Разрешил отец?
А как уж жонки нету, тута стала воля своя!
— Ты Полюжая не сбивай девку. Поди, сказывай!
Домаша слушала молча, иногда взглядывая на маленькую Малушу, что, сопя, силилась посадить тряпочную куклу на деревянного коня, крепко прижимая ее и забавно всплескивая ручонками, когда кукла снова падала.
«Летом и мы на сенокос поедем!» — подумала Домаша. Замечталась, слушая, взгрустнулось что-то. Девка сказывала:
— Ну, вот он на тот год пошел с новой жонкой стога метать. Нецистый-то увидал, притворился вихорем и стог розметал у его. Сам пришел к жоны и говорит, хвастат: «Твой-то муж стог сметал, а я рознес!» — «А где-ка он?» — «А с новой жонкой стога мецет!» Она и стала просить нецистого: «Покажи да покажи, где мой муж, Иванко, стога мецет?» Он ей на горку вызнел: «Смотри, — бает, — вон они!» — «А я, — отвецает, — плохо вижу цтой-то, спусти пониже». — «Там-то, — говорит, — трава цертополох, я ее боюсь!»
— Ето верно, — поддакнула Полюжиха, — первое дело чертополох! Под зголовье положить али там в байны повесить — нечистый-то уж и не заходит!
— Ну ницего, жонка молитце ему: «Маленько-то пониже спусти!» Он спустил, она и скочила, полезла туда, в траву ету. Нецистый ее имал, не мог поимать никак, портище всё с ее сорвал только. Она и приползла к им туда ногушком. «Не пугайтесь, — говорит, — это я, Иван, твоя жона. Я, — говорит, — нага, дайте мне оболоцитьсе». — «Ты мне не нать, — говорит, — у меня друга жонка есть!»
— Вота какой!
— «Ницего, — говорит, — я вас не розведу, в монастырь уйду». Так ей и принели. Жонка та, другая, со себя рубаху ей отдала.
— И ушла в монастырь?
— Ушла. Покрова Богородицы монастырь, на Зверинци. Тамо постриглась.
— Бедна!
— А уж побыла за нецистым, дак!
— Никак едут! — вдруг молвила Ульяния, отрываясь от шитья. И побелела, откинулась в кресле: — Олекса! Чуяло мое сердце!
Все побросали работу. Поднялся переполох.
— Онфимка, Онфимка где? — звала Домаша, непослушными пальцами накидывая епанечку. Янька кинулась стремглав за Онфимом.
— Ох, батюшки!
— Сына, сына возьми! — подтолкнула Домашу опомнившаяся Ульяния. Сама, прикрикнув на заметавшуюся девку, истово перекрестилась на иконы, вздохнула, неспешно двинулась встречать.
Олекса уже разворачивался во двор. Заскрипели, распахиваясь, створы ворот, метнулось радостно-испуганное лицо — сгоряча не узнал, кто такая, — заторопился, забилось сердце, и, пока вылезал, увидел, понял — весь дом уже на ногах.
Янька и Онфимка выскочили на крыльцо:
— Батя, батя!
Унеслись в дом. В сенях встретила прежде мать, ткнулась в грудь, всхлипнула.
— Радость у нас, Олекса!
Отступила, седая, сияющая, строгая, повела очами на невестку, скрещивая руки. Домаша стояла, вся трепетно подавшись вперед. Шагнул Олекса, бережно принял теплый живой сверток. Грудным, звенящим, срывающимся голосом подсказала:
— Сын, Олекса! — и тоже заплакала.
Олекса посмотрел на крохотное личико, большие бессмысленные глаза — тенью прошло воспоминание о первенце, умершем до года, — бережно отдал. Мать приняла ребенка. Обнял жену, огладил по голове и плечам загрубевшей рукой. Теперь дети. Они уже прыгали от нетерпения, ждали очереди: восьмилетняя Янька и шестилетний Онфим. Тут так и повисли на руках. Подросли!
— Ты, Янька, гляди невестой скоро будешь!
— Онфима пора грамоте учить! — отозвалась мать.
— С сенами управимсе, а там и за псалтырь, а?
— А я уже буквы знаю, ты мне, тятя, буквицу купи, а то Янька не дает свою!
— Всё деретесь? Ужо куплю!
Только четырехлетняя Малуша пряталась, забыла отца и теперь глядела боязливо. Подхватил и ее, поднял. Испугался вдруг: заплачет? Нет, нерешительно потрогала она курчавую бороду, улыбнулась, ручонками закрыла лицо.
— Ишь скромница!
Вступили в горницу. Уселись: сперва мать, потом Олекса, потом Домаша. Девка (отметил: новая, верно, для ребенка взяли) во все глаза — даже рот раскрыла, — заглядевшись на Олексу, приняла маленького, убежала в заднюю горницу.
— Как окрестили?
— Лукой, по деду. Тебя не дождались.
— Ин добро. Девка чья?
— Деревенская, Трофима, сапожника, сродственница.
— Трофимки… косого? А, знаю! Как звать-то?
— Ховрой.
— Ну зови Станяту ко столу! А там и в баню!
— Велеть? — привскочила Домаша.
— Вели, — отозвалась мать, — девок пошли…
Другое в это время на дворе. Любава, в кожаных выступках на босу ногу, помогает Станяте закатывать под навес сани, распрягать и заводить в конюшню лошадей, то и дело руками, будто нечаянно, натыкаясь на руки Станяты, бессовестно обжигая карими глазами.
— Соскучила без тебя, сил нет!
— Ну! — Станята хмурился и улыбался вместе. — Скажи, по Олексе разве!
— Станя!
Пятясь, потянула за рукав в конюшню, обвила руками за шею:
— Глупый! То когда уже было, глупый… Купец мой! (Знала, чем задеть.)
— Мне купечества видать, как свиньи неба.
— Будешь!
Тряхнула головой, так что звякнули серебряные кольца в волосах, притопнула твердыми выступками:
— Увидишь, сделаю!
Не удержался Станята, стиснул, так что кости затрещали.
— Хмель ты, чистый хмель! Иди, коней надо поставить. Баню нам сготовь!
— Сейчас!
Расхохоталась, убежала. Маленькая девка просунула носик в конюшню.
— Станята! Тебя хозяин ко столу кличет!
— Иду!
Закусили сижком, шаньгами, выпили по чаще домашнего меда. Похохатывая, перебивая друг друга, рассказывали, как свалили кабана. Жена, сияющая от каждого взгляда Олексы, стала прибирать со стола.
О серьезных делах Олекса пока не говорил. Тяжело дался этот путь! Колыванцы стали до того несговорчивы, что не на шутку задумался он: как дальше? А князю и горя мало. А посадник что думает? Свой ведь, с нашей, торговой стороны, Михаил Федорович. И терем его недалеко стоит, со сеней маковка видна.
Отпустив Станяту (Домаша, прибрав, тоже вышла), остался вдвоем с матерью за чашей с медом. Разом перестал хохотать, вдруг почувствовал, что устал с дороги, задумался. Исподволь, осторожно разглядывал мать: сдала, резче легли морщины у носа, запал рот, вся стала как словно суше… Никак и брови уже поседели? Вот уж у самого дети растут, а все не может представить Олекса, как будет жить без матери. Давно ли, кажется, уводила она его, обиженного, плачущего, за руку со двора, когда, бывало, в перекорах уличных стыдили соседи: «Чужим добром разжились! Лука-то ваш с Мирошкина разоренья только и поправился!»
Причесывая разлохмаченного, в перемазанной рубашонке меньшого своего, Ульяния вытирала ему подолом мокрый нос и, строго сводя брови, приговаривала:
— Собаки! Собаки и есть! Сами-то больно святы! Мирошкиничей разбивали, дак по три гривны на зуб всему Новугороду разделили, и их не обошли небось! А после тех одних и запомнили, кто Мирошкин двор громил! Дедушко-то наш еще обгорел на пожаре!
И, прижав к себе маленького Олексу, успокаивая, рассказывала про деда: как в тот год, когда переехали в Новый Город, был конский мор, как бабка свое серебро: колты note 10, и монисто, и браслеты киевской работы сканного дела — продала, и на все то Лука снаряжал ладьи до Раковора; как сам, надсаживаясь, таскал бревна на терем; как по совету деда Луки Творимир начинал торговлю с Корелой, ту, что Олекса и сейчас ведет…
— Дедушко Лука богатырь был. Никого не боялся, ни перед кем головы не клонил. И уважали его! — приговаривала Ульяния, поглаживая сына твердой суховатой рукой по светлой голове.
Затихая, силился Олекса представить себе деда — и не мог. Вспоминал большой дубовый крест на могиле…
И вечно она была седой, как помнил. Морщин только не было раньше. Эх, да и замечал разве? Мать как воздух. Пьешь его полной грудью, и думы нет, чтобы не хватило когда… Сидел Олекса, молчал, нарочно оттягивая время.
Прикидывал: к кому теперь? К брату Тимофею, серебряному весцу note 11, первое дело. К тысяцкому. Это потом, тут разговор будет. К тестю Завиду — этого надо завтра звать на трапезу. Отца Герасима, конечно. Улыбнулся: отец Герасим и венчал, и отпускал грехи, и еще крестил Олексу, — без него уж не обходилось ни одно семейное торжество. К куму Якову, старому другу, книгочию…
— Максим Гюрятич в Нове-городе, мать?
Улыбнулся опять, вспоминая хитрого весельчака.
— Здесь. Неделю, как и прибыл. Тебя прошал!
Этого позвать обязательно, без него пир не в пир. Страхона, замочника. Кузнеца Дмитра. Горд — как же, староста! Может и заупрямиться, придется самому поклониться. Хотя… лонись, когда погорел — сильно погорели тогда, весь Неревский конец огонь взял без утечи, по воде ходил огонь, что было на судах, и то сгорело, — кто помог? Я же! Еще и должен мне о сю пору… Придет! Станяту пошлю на коне. Да и дело есть — поди, разнюхал уже, что свейское железо везу! Значит, Дмитра… Так перебирал в уме всех, кого надо пригласить.
Мать между тем, тоже налившая себе меду ради сыновья приезда, неспешно отпивая, сказывала:
— На масляной расторговались, датские сукна все вышли у Нездилки. Олфоромею Роготину заплатила полчетверти на десять кун, да Чупровым две гривны серебра дала с ногатой note 12.
— Не дорого?
— Обещают шемаханского шелку, Домажир николи не омманывал! Корелы приезжали.
— Приезжали?
— Ну. Железо везти прошали. Я сказала: пусть обождут до тепла. Дешевле водой-то, чем горой. Им дала полтретья — десять кун, да ржи четыре коробьи, да берковец note 13 соли. Грамотку написала, не бойся.
— Кто да кто?
— Гриша да Максимец, да третий с ними, новый кто-то.
— Иголай и Мелит, должно!
— Я ихни имена, некрещеные-то, беда, всё путаю.
— Добро.
Помолчали.
«Взрослый сын-то совсем, — удовлетворенно думает Ульяния. — Где только не побывал! В деда пошел, в Луку. Деловой. И в немцы ездит, и с Корелой торгует, и низовские города перевидал, почитай, все». Вот приехал, и хорошо Ульянии. Пускай так сидит, молчит, отдыхает. И ей на сердце спокойно, не болит, как давеча. Лицо-то красное, загрубело на ветру да на стуже. Устал. Ничего, в бане выпарится сейчас! Последний сын. Не думала уже, что будут, а вот народился! Кажется, никогда и мужа так не ждала, как его теперь… Все бы сидела рядом с ним, и говорить даже не нужно, все понятно и так. Теперь гостей созовет…
— Еще Якуна Вышатича пригласи, того нать! — подсказала Ульяния, угадав, о чем думает Олекса. Слишком хорошо понимали друг друга.
И еще на один вопрос, не заданный вслух, ответила погодя:
— Домашей я довольна, грех на нее жалитьце. И тебя ждала, убивалась. Не говорит, а вижу по ней. Сейчас-то вся сияет, гляди-ко!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
— к Торопцу.
Сюда возвращался он из второго похода, с Наровы, и еще под городом узнал про смерть отца.
Тут он разделился с братом Тимофеем, не спорил, верил в себя. С детства все давалось легко, без думы, без натуги. Торговал, воевал, стоял и с князем и против князя. Тяжела была рука у Олександра, тяжела и для бояр и для купцов, а всего тяжелей для простой чади.
Стоять-то стояли против князя, а со многим пришлось согласиться потом. И тамгу татарскую приняли и десятину. Сам князь Олександр на том настоял и дань собрал татарам, будто свои стали чужие, а чужие — свои… Тут и не хочешь, а думать пришлось. Научился хмуриться Олекса, рука чаще — невольно — искала меча.
Время было неверное, мятежное, только поворачивайся.
В эту пору женился он. Жена была молода, по шестнадцатому году взял. Первый сын умер, мало и на руках подержать пришлось. Потом родилась дочь, Янька.
Через год ходил под Юрьев Олекса. Город взяли на щит, товара, богатства забрали бессчетно. Олекса сумел и свою долю увезти, да и у других приторговал дешево. Вернулся, и жена, Домаша, обрадовала — сына родила, Онфима.
С юрьевского похода побогател Олекса, легко пошел в гору. Богатство, оно, коли голова на плечах, само растет! Поставил новый терем рядом со старым, соединил переходами, пристраивал каждое лето хлева, амбары, стойла. Памятуя пожар, заводил амбары и за городом. А на вече и в гридне общинной стоял заодно со всеми, добивался, и добились — посадника своего, Михаила Федоровича. После смерти князя Олександра всего четыре года прошло, а гляди, снова зашевелились, стали и на князей покрикивать!
Теперь Ярослав Ярославич, брат Олександра, князем. Садился — крест целовал Новгороду. Поди, не по нраву пришлось! Двое их осталось, Ярославичей: Ярослав да Василий. Сам в Твери сидит, Василий — в Костроме, тоже на новгородский стол зарится. А в Новгороде, на Городце, за Ярослава
— подручник его, князь Юрий, невеликая птица, без посадника навряд что и решит!
Да, не тот нынче Новгород, не тот князь, да не тот и Олекса! Не тот уже терем во дворе, и резное крыльцо, и сад, и яблони. А добра в амбарах — сукон, и шкур, и меда, и вин заморских! И серебро на черный день, и портна, и лен, и рожь, и пшеница! Коням ячмень засыпают, кони — поглядеть любо! Дом — полная чаша, родной дом. Свой! Все тут свое, нажитое, добытое им самим, Олексой, добротное, прочное.
— Постой, Станятка, тише поезжай, переполошим всех. — Усмехнулся: — Не ждут, верно!
II
В доме и правда не ждали. Мать Ульяния, воротясь от обедни, отдав распоряжения по дому, обойдя двор и хлева, усадила Любаву и девок за кросна, а сама прошла на свою половину, села за шитье обетного воздуха в Ильинскую церковь. Уж третий год продолжала работу, а все не могла окончить, отвлекали дела. Домаша, накормив ребенка, тоже присела со свекровой за пяла, вышивала золотом плат. Яньку усадила рядом с маленькими пяльцами:
— Учись. Губу-то не дуй!
Старуха Полюжиха, вдова, двоюродница Ульянии, да девка Ховра вязали. Девка, деревенская, недавно взятая в няньки, сказывала:
— А еще у нас цто было-то, жонку цорт унес! Парня одного женили, ну так насилу, насилу, и не залюбил жонку-то. А у его была сговоренка в той же деревенки, за ту батя не отдал. И вот он с той пошел по сена…
— С кем, с той-то? — перебила Полюжиха.
— С жонкой со своей.
— Ну!
— Стог-то сметали, он и говорит, на жонку будто: «Цтоб тя нецистый увел!» И ей как вихорем подхватило, подхватило и унесло, и не стало жонки. Ну тут хвать, инде хвать, и нету. И женился на той, с которой дружил.
— Разрешил отец?
А как уж жонки нету, тута стала воля своя!
— Ты Полюжая не сбивай девку. Поди, сказывай!
Домаша слушала молча, иногда взглядывая на маленькую Малушу, что, сопя, силилась посадить тряпочную куклу на деревянного коня, крепко прижимая ее и забавно всплескивая ручонками, когда кукла снова падала.
«Летом и мы на сенокос поедем!» — подумала Домаша. Замечталась, слушая, взгрустнулось что-то. Девка сказывала:
— Ну, вот он на тот год пошел с новой жонкой стога метать. Нецистый-то увидал, притворился вихорем и стог розметал у его. Сам пришел к жоны и говорит, хвастат: «Твой-то муж стог сметал, а я рознес!» — «А где-ка он?» — «А с новой жонкой стога мецет!» Она и стала просить нецистого: «Покажи да покажи, где мой муж, Иванко, стога мецет?» Он ей на горку вызнел: «Смотри, — бает, — вон они!» — «А я, — отвецает, — плохо вижу цтой-то, спусти пониже». — «Там-то, — говорит, — трава цертополох, я ее боюсь!»
— Ето верно, — поддакнула Полюжиха, — первое дело чертополох! Под зголовье положить али там в байны повесить — нечистый-то уж и не заходит!
— Ну ницего, жонка молитце ему: «Маленько-то пониже спусти!» Он спустил, она и скочила, полезла туда, в траву ету. Нецистый ее имал, не мог поимать никак, портище всё с ее сорвал только. Она и приползла к им туда ногушком. «Не пугайтесь, — говорит, — это я, Иван, твоя жона. Я, — говорит, — нага, дайте мне оболоцитьсе». — «Ты мне не нать, — говорит, — у меня друга жонка есть!»
— Вота какой!
— «Ницего, — говорит, — я вас не розведу, в монастырь уйду». Так ей и принели. Жонка та, другая, со себя рубаху ей отдала.
— И ушла в монастырь?
— Ушла. Покрова Богородицы монастырь, на Зверинци. Тамо постриглась.
— Бедна!
— А уж побыла за нецистым, дак!
— Никак едут! — вдруг молвила Ульяния, отрываясь от шитья. И побелела, откинулась в кресле: — Олекса! Чуяло мое сердце!
Все побросали работу. Поднялся переполох.
— Онфимка, Онфимка где? — звала Домаша, непослушными пальцами накидывая епанечку. Янька кинулась стремглав за Онфимом.
— Ох, батюшки!
— Сына, сына возьми! — подтолкнула Домашу опомнившаяся Ульяния. Сама, прикрикнув на заметавшуюся девку, истово перекрестилась на иконы, вздохнула, неспешно двинулась встречать.
Олекса уже разворачивался во двор. Заскрипели, распахиваясь, створы ворот, метнулось радостно-испуганное лицо — сгоряча не узнал, кто такая, — заторопился, забилось сердце, и, пока вылезал, увидел, понял — весь дом уже на ногах.
Янька и Онфимка выскочили на крыльцо:
— Батя, батя!
Унеслись в дом. В сенях встретила прежде мать, ткнулась в грудь, всхлипнула.
— Радость у нас, Олекса!
Отступила, седая, сияющая, строгая, повела очами на невестку, скрещивая руки. Домаша стояла, вся трепетно подавшись вперед. Шагнул Олекса, бережно принял теплый живой сверток. Грудным, звенящим, срывающимся голосом подсказала:
— Сын, Олекса! — и тоже заплакала.
Олекса посмотрел на крохотное личико, большие бессмысленные глаза — тенью прошло воспоминание о первенце, умершем до года, — бережно отдал. Мать приняла ребенка. Обнял жену, огладил по голове и плечам загрубевшей рукой. Теперь дети. Они уже прыгали от нетерпения, ждали очереди: восьмилетняя Янька и шестилетний Онфим. Тут так и повисли на руках. Подросли!
— Ты, Янька, гляди невестой скоро будешь!
— Онфима пора грамоте учить! — отозвалась мать.
— С сенами управимсе, а там и за псалтырь, а?
— А я уже буквы знаю, ты мне, тятя, буквицу купи, а то Янька не дает свою!
— Всё деретесь? Ужо куплю!
Только четырехлетняя Малуша пряталась, забыла отца и теперь глядела боязливо. Подхватил и ее, поднял. Испугался вдруг: заплачет? Нет, нерешительно потрогала она курчавую бороду, улыбнулась, ручонками закрыла лицо.
— Ишь скромница!
Вступили в горницу. Уселись: сперва мать, потом Олекса, потом Домаша. Девка (отметил: новая, верно, для ребенка взяли) во все глаза — даже рот раскрыла, — заглядевшись на Олексу, приняла маленького, убежала в заднюю горницу.
— Как окрестили?
— Лукой, по деду. Тебя не дождались.
— Ин добро. Девка чья?
— Деревенская, Трофима, сапожника, сродственница.
— Трофимки… косого? А, знаю! Как звать-то?
— Ховрой.
— Ну зови Станяту ко столу! А там и в баню!
— Велеть? — привскочила Домаша.
— Вели, — отозвалась мать, — девок пошли…
Другое в это время на дворе. Любава, в кожаных выступках на босу ногу, помогает Станяте закатывать под навес сани, распрягать и заводить в конюшню лошадей, то и дело руками, будто нечаянно, натыкаясь на руки Станяты, бессовестно обжигая карими глазами.
— Соскучила без тебя, сил нет!
— Ну! — Станята хмурился и улыбался вместе. — Скажи, по Олексе разве!
— Станя!
Пятясь, потянула за рукав в конюшню, обвила руками за шею:
— Глупый! То когда уже было, глупый… Купец мой! (Знала, чем задеть.)
— Мне купечества видать, как свиньи неба.
— Будешь!
Тряхнула головой, так что звякнули серебряные кольца в волосах, притопнула твердыми выступками:
— Увидишь, сделаю!
Не удержался Станята, стиснул, так что кости затрещали.
— Хмель ты, чистый хмель! Иди, коней надо поставить. Баню нам сготовь!
— Сейчас!
Расхохоталась, убежала. Маленькая девка просунула носик в конюшню.
— Станята! Тебя хозяин ко столу кличет!
— Иду!
Закусили сижком, шаньгами, выпили по чаще домашнего меда. Похохатывая, перебивая друг друга, рассказывали, как свалили кабана. Жена, сияющая от каждого взгляда Олексы, стала прибирать со стола.
О серьезных делах Олекса пока не говорил. Тяжело дался этот путь! Колыванцы стали до того несговорчивы, что не на шутку задумался он: как дальше? А князю и горя мало. А посадник что думает? Свой ведь, с нашей, торговой стороны, Михаил Федорович. И терем его недалеко стоит, со сеней маковка видна.
Отпустив Станяту (Домаша, прибрав, тоже вышла), остался вдвоем с матерью за чашей с медом. Разом перестал хохотать, вдруг почувствовал, что устал с дороги, задумался. Исподволь, осторожно разглядывал мать: сдала, резче легли морщины у носа, запал рот, вся стала как словно суше… Никак и брови уже поседели? Вот уж у самого дети растут, а все не может представить Олекса, как будет жить без матери. Давно ли, кажется, уводила она его, обиженного, плачущего, за руку со двора, когда, бывало, в перекорах уличных стыдили соседи: «Чужим добром разжились! Лука-то ваш с Мирошкина разоренья только и поправился!»
Причесывая разлохмаченного, в перемазанной рубашонке меньшого своего, Ульяния вытирала ему подолом мокрый нос и, строго сводя брови, приговаривала:
— Собаки! Собаки и есть! Сами-то больно святы! Мирошкиничей разбивали, дак по три гривны на зуб всему Новугороду разделили, и их не обошли небось! А после тех одних и запомнили, кто Мирошкин двор громил! Дедушко-то наш еще обгорел на пожаре!
И, прижав к себе маленького Олексу, успокаивая, рассказывала про деда: как в тот год, когда переехали в Новый Город, был конский мор, как бабка свое серебро: колты note 10, и монисто, и браслеты киевской работы сканного дела — продала, и на все то Лука снаряжал ладьи до Раковора; как сам, надсаживаясь, таскал бревна на терем; как по совету деда Луки Творимир начинал торговлю с Корелой, ту, что Олекса и сейчас ведет…
— Дедушко Лука богатырь был. Никого не боялся, ни перед кем головы не клонил. И уважали его! — приговаривала Ульяния, поглаживая сына твердой суховатой рукой по светлой голове.
Затихая, силился Олекса представить себе деда — и не мог. Вспоминал большой дубовый крест на могиле…
И вечно она была седой, как помнил. Морщин только не было раньше. Эх, да и замечал разве? Мать как воздух. Пьешь его полной грудью, и думы нет, чтобы не хватило когда… Сидел Олекса, молчал, нарочно оттягивая время.
Прикидывал: к кому теперь? К брату Тимофею, серебряному весцу note 11, первое дело. К тысяцкому. Это потом, тут разговор будет. К тестю Завиду — этого надо завтра звать на трапезу. Отца Герасима, конечно. Улыбнулся: отец Герасим и венчал, и отпускал грехи, и еще крестил Олексу, — без него уж не обходилось ни одно семейное торжество. К куму Якову, старому другу, книгочию…
— Максим Гюрятич в Нове-городе, мать?
Улыбнулся опять, вспоминая хитрого весельчака.
— Здесь. Неделю, как и прибыл. Тебя прошал!
Этого позвать обязательно, без него пир не в пир. Страхона, замочника. Кузнеца Дмитра. Горд — как же, староста! Может и заупрямиться, придется самому поклониться. Хотя… лонись, когда погорел — сильно погорели тогда, весь Неревский конец огонь взял без утечи, по воде ходил огонь, что было на судах, и то сгорело, — кто помог? Я же! Еще и должен мне о сю пору… Придет! Станяту пошлю на коне. Да и дело есть — поди, разнюхал уже, что свейское железо везу! Значит, Дмитра… Так перебирал в уме всех, кого надо пригласить.
Мать между тем, тоже налившая себе меду ради сыновья приезда, неспешно отпивая, сказывала:
— На масляной расторговались, датские сукна все вышли у Нездилки. Олфоромею Роготину заплатила полчетверти на десять кун, да Чупровым две гривны серебра дала с ногатой note 12.
— Не дорого?
— Обещают шемаханского шелку, Домажир николи не омманывал! Корелы приезжали.
— Приезжали?
— Ну. Железо везти прошали. Я сказала: пусть обождут до тепла. Дешевле водой-то, чем горой. Им дала полтретья — десять кун, да ржи четыре коробьи, да берковец note 13 соли. Грамотку написала, не бойся.
— Кто да кто?
— Гриша да Максимец, да третий с ними, новый кто-то.
— Иголай и Мелит, должно!
— Я ихни имена, некрещеные-то, беда, всё путаю.
— Добро.
Помолчали.
«Взрослый сын-то совсем, — удовлетворенно думает Ульяния. — Где только не побывал! В деда пошел, в Луку. Деловой. И в немцы ездит, и с Корелой торгует, и низовские города перевидал, почитай, все». Вот приехал, и хорошо Ульянии. Пускай так сидит, молчит, отдыхает. И ей на сердце спокойно, не болит, как давеча. Лицо-то красное, загрубело на ветру да на стуже. Устал. Ничего, в бане выпарится сейчас! Последний сын. Не думала уже, что будут, а вот народился! Кажется, никогда и мужа так не ждала, как его теперь… Все бы сидела рядом с ним, и говорить даже не нужно, все понятно и так. Теперь гостей созовет…
— Еще Якуна Вышатича пригласи, того нать! — подсказала Ульяния, угадав, о чем думает Олекса. Слишком хорошо понимали друг друга.
И еще на один вопрос, не заданный вслух, ответила погодя:
— Домашей я довольна, грех на нее жалитьце. И тебя ждала, убивалась. Не говорит, а вижу по ней. Сейчас-то вся сияет, гляди-ко!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22