Тут магазин Wodolei.ru
-- Там все осталось в неприкосновенности.
Сапожникова вроде бы сдавалась. Она закусила губу, пожала плечами и сказала, как говорят детям перед тем, как купить им мороженое:
-- Вы совершенно невозможный человек, с вами того гляди попадешь в какую-нибудь историю.
Я, конечно, возражать не стал, потому что, в сущности, это был комплимент, но про себя подумал: "Что бы ты понимала в историях".
Сапожникова шла на попятную, и это мне доставляло удовольствие. Нет, самолюбие в обычном понимании этого слова тут ни при чем. Смешно даже подумать, будто мне могло быть лестно чувствовать себя руководителем этой несчастной запуганной жизнью женщины. Удовольствие я получал от сознания собственного благородства. По правде сказать, я чувствовал себя чуть ли не врачом.
На следующий день, ни свет, ни заря, по отпускным, естественно, меркам, я поджидал Сапожникову возле старого кипариса. Сапожникова не торопилась, и я, сам того не замечая, стал ходить вокруг дерева, время от времени поглядывая туда, откуда должна была появиться моя спутница. И вдруг кто-то за моей спиной сказал:
-- И днем и ночью кот ученый...
Я обернулся и увидел перед собой Изюмова, впрочем, это мне теперь известно, что это был Изюмов, а тогда я увидел незнакомого парня в майке с надписью "Moskvich-412", такими торговали на пляже цыганки, и в панамке, наподобие тех, какие носят артековцы, или даже в настоящей артековской. Он стоял и улыбался. И улыбка у него была до ушей и далее, потому что уши казались продолжением улыбки, как это бывает у людей, у которых они сильно оттопырены.
-- Иди, что покажу,-- сказал он доверительно, взял меня за руку, как один ребенок берет другого, и подвел к ограде санатория.
Там была щель. Он кивком головы пригласил меня следовать его примеру и прилип к щели. За забором несколько немолодых и очень полных женщин делали зарядку под баян.
-- Аэробятся,-- почти с благоговением произнес Москвич, так я назвал про себя этого парня.-- Это они для похудания, а то сердце жиром заплывает и можно задохнуться.
-- Это как? -- не понял я.
-- Запросто,-- недолго думая, ответил Москвич и снова уставился в щелку.-- Гладкие... Ленивые, наверно... Мужиков своих небось пельмешками из пачек кормят, а сами эклеры трескают...
Я тоже пристроился к щелке и стал смотреть, как женщины приседают под летку-енку. Зрелище, прямо скажем, могло развеселить кого угодно. Москвич, так тот аж всхлипывал. И я тоже хихикнул и сказал:
-- А что, девочки хоть куда.
И тут я вдруг заметил, что мы не одни возле этой ограды. С нами была Сапожникова. Она, по всей вероятности, успела увидеть, над чем мы смеемся, потому что сказала:
-- Это не делает вам чести.
Она свысока глядела на Москвича. Но слова-то были адресованы мне:
-- Смеяться над физическими недостатками других могут только очень недалекие люди.
И, не дожидаясь моих объяснений, она пошла прочь.
Я бросился за ней, хотя и не надеялся ее остановить. Уж больно она круто завернула. И что за оказия такая. Еще несколько минут назад все было так
хорошо: и ожидание прогулки, и погожее утро, которое сулило прекрасный день, и надо же было подвернуться этому свистоплясу в дурацкой панамке. Что теперь делать? Сапожникова решительно направлялась в гостиницу, а я, как какой-нибудь набедокуривший мальчишка, поспешал за ней и канючил:
-- Это не я... Это все тот Москвич... Я только взглянул...
-- Как интеллигентный человек вы не должны были позволять ему глумиться над женщинами,-- ответила она наконец,-- Тот, кто потакает хамам, в десять раз хуже их. Вот из-за таких, как он, и из-за таких, как вы, скоро нельзя будет показаться на улицу.
В ее голосе было столько настоящей горечи, что я и впрямь почувствовал себя виновным в чем-то таком, отчего должно быть стыдно.
-- Извините,-- сказал я совершенно искренне.-- Я виноват перед вами. Я не хотел... То есть я хотел... Очень жаль, что наша поездка сорвалась.
-- Поезжайте сами. Еще успеете на пристань,-- она, видимо, поняла, что я раскаиваюсь, и заговорила со мной иначе, почти ласково.
-- Как же вы останетесь здесь одна,-- сказал я, вместо того чтобы сокрушаться насчет неудавшейся прогулки, и это окончательно размягчило Сапожникову.
Она покачала головой, дескать, прощаю вас, но в последний раз, и разрешила мне вести себя на пристань.
На теплоходике уже убрали швартовы и собирались отчаливать. Я закричал издали, чтобы нас подождали, и замахал руками. Мы запыхались, но все же успели. Матросы хотели, было позубоскалить на наш счет, но Сапожникова взглянула на них так, как будто прицелилась из пистолета. И они сразу заговорили про какого-то Маркаряна из Алушты, который взял лодку на спасательной станции, и вышел в море ловить барабульку, а поймал сотенную бумажку, хоть и мокрую, но целую.
Все лучшие места на теплоходе были уже заняты, как, впрочем, и другие. На корме, правда, было одно свободное место. Я хотел пристроить туда Сапожникову, но женщине, которая сидела рядом, это не понравилось. Она тут же поставила на свободное место сумку и стала звать мужчину, который, стоя на корме, что-то растолковывал мальчугану.
-- Изюмов, иди сюда, тут твое место занимают.
Мужчина обернулся, заулыбался и крикнул:
-- Ладно, Валек, не гоношись, обойдется.
Это был тот самый малый с "Москвичом" на майке, только без панамы и в пиджаке. Панаму он нахлобучил на сына. В том, что мальчик был его сыном, сомневаться не приходилось -- оба словно вырубленные из одной глыбы, ядреные, большеголовые, ни дать ни взять два слоника с комода, первый и последний в ряду.
Изюмов, видно, узнал нас и хотел уступить нам свое место, но Сапожникова, которая его тоже узнала, плюхнулась с испугу на канатный ящик и затаилась. Этакая двухметровая мышка сидела, согнувшись в три погибели, на канатном ящике и изо всех сил старалась не смотреть в сторону кормы.
А между тем теплоход забирал все дальше в море, минуя прибрежные камни. Солнце еще карабкалось на Медведь-гору с той, не видимой нам стороны, но небо уже было освещено им и дымка над водой засветилась, а сама вода еще нет, и оттого она казалась совсем черной и маслянистой.
Все смотрели туда, где вот-вот появится солнце, и молчали, как будто молились на утро. И только Сапожникова ничего не видела вокруг себя. Она сидела на ящике, В любую минуту готовая сорваться и бежать очертя голову куда угодно, лишь бы подальше от неделикатных людей, которые могут, не со. зла, а просто потому, что иначе не умеют, испортить настроение на целый день, а то и хуже.
Я понимал ее и не понимал. С одной стороны, мне самому сколько раз приходилось страдать из-за таких людей, а с другой стороны, вроде бы не тот случай. Ну, не захотела женщина уступить нам место, которое предназначалось для ее мужа и ребенка, ну, опять появился этот балабол Изюмов... Это еще не повод, чтобы впадать в панику. Они сами по себе, а мы -- сами. Нельзя так болезненно переживать все, что тебе не по нутру, иначе можно свихнуться. Скорей уж я должен избегать этого Изюмова, ведь он мне чуть не навредил.
Мне как-то в голову не приходило, что человек может так наглотаться гадости, что от следующей порции, пусть даже крошечной, его непременно должно стошнить. И потому я даже рассердился на Сапожникову.
-- Вам нужно лечить нервы,-- сказал я ей как можно строже.-- Нельзя так близко к сердцу принимать всякую ерунду.
Тут в глазах у нее блеснули слезы, нос покраснел и я пошел на попятную.
-- Только не расстраивайтесь, ради бога. Вас здесь никто не обидит. Я не позволю.
Она кивнула, как будто поблагодарила, но все-таки спросила:
-- Когда будет остановка?
-- Это экскурсионный теплоход,-- объяснил я ей.-- Мы плывем без остановок до самого Судака, посещаем генуэзскую крепость, краеведческий музей, обедаем и... в обратный путь.
Со стороны можно было подумать, что доктор разговаривает с больной или взрослый с ребенком, а еще так толкуют с иностранцами, когда те плохо понимают язык. Мой тон вроде бы успокоил Сапожникову, но тут к нам подошел Изюмов-младший и протянул ей здоровенную грушу:
-- Это вам папка велел передать.
Сапожникова вытаращила на него глаза, как будто хотела сказать: "Как опять, опять..."
Я взял паренька за плечи, развернул и, со словами: "Кыш отсюда!", легонько подтолкнул вперед. Мальчик, как ни в чем не бывало, надкусил грушу и пошел к родителям. А я, довольный собой, хотел подсесть к Сапожниковой и завести разговор о чем-нибудь легком, приятном, например о купидонах Буше, но она вдруг вскочила с места, выставила перед собой красный кулак с зажатым в нем носовым платком, как будто это был и не платок вовсе, а талисман от нечистой, и заговорила горячо и сбивчиво:
-- Вы... Вот уж действительно... Опять... Это возмутительно... Выгнать ребенка... Сейчас же, немедленно... Прошу вас, извинитесь перед ним.
Тут пришла моя очередь недоумевать. Что получается? Сама глаза выкатывала, как какая-нибудь гимназистка из девятнадцатого века, и я же еще виноват. Вот уж, действительно, чудо природы.
Я сделал вид, что обиделся, и отвернулся. Но Сапожникова не унималась.
-- Поймите, нельзя так обращаться с ребенком,-- горячность ее уступила место рассудительности.-- У детей нервная система много чувствительнее, чем у нас. Сами, того не замечая, вы можете причинить ребенку душевную рану, которая останется на всю жизнь. К тому же дети страшно переимчивы. Сегодня вы его оттолкнули, а завтра он кого-нибудь оттолкнет, отпихнет, и будет думать, что так и надо. Судя по всему, у них дома заведено ни с кем не церемониться, а тут еще вы... Прошу вас, извинитесь...
Я и сам понимал, что не ладно обошелся с мальчишкой, но извиняться перед ним было глупо. Да он и не понял бы меня. Для него простое обращение в порядке вещей, он и не подумал обижаться. Дома, небось, чуть что --подзатыльник. Но ведь Сапожникова теперь не успокоится, пока своего не добьется, за кожу влезет, весь день испортит. Такой уж занудливый у нее характер. И я, в который уже раз, проклиная тот день, когда она появилась в Гурзуфе, и себя за свою бесхребетность, которая меня в конце концов погубит, вздохнул и пошел к Изюмовым. Я не знал, зачем иду, во всяком случае не извиняться перед мальчишкой, не знал, что скажу и скажу ли что-нибудь' вообще, но шел.
Изюмов-старший помог мне выйти из глупого положения. Он как будто ждал меня. Предложил папиросы, заговорил, как полагается у порядочных людей, о погоде.
Изюмов-младший вертелся тут же, и я, в знак примирения, положил ему на голову руку. Голова у него была доверчивая, теплая и круглая.
-- В первый класс пойдет,-- сказал отец, с улыбкой оглядывая сына, как бы любуясь своей работой.-- Много стихов знает. Особенно из Есенина. Сергунь, расскажи про березку.
-- Не желаю, не зову, не плачу...-- начал мальчуган громко, словно на утреннике в детском саду, и тут же запнулся.-- Это... как его... Все прошло, как спелых яблонь дым...
Тут он запнулся надолго, и я воспользовался этим и перевел разговор на другой предмет.
-- Диким образом отдыхаете или как?
-- Почему это диким? --- не понял Изюмов.-- Квартиру снимаем.
-- Дорого небось?
-- Не дороже денег. По два с полтиной с рыла... то есть с человека в сутки. Зато на кухне можно чайник поставить и под душем ополоснуться, когда вода бывает, конечно. Здесь с водой нелады. На всех не хватает. К нам бы ехали, у нас ее хоть залейся. Я б за так пускал, честное слово, только бы воды поубавили, а то комарье зажирает.
-- Куда это к вам?
-- А в Синюхино. Слыхали? Про него в газете недавно писали, в самой "Правде". Может, помните? Как трое браконьеров с машиной лося свалили. Мясо сложили под сиденье, а шкуру кинули в кузов. Туда и Гущин залез, между прочим, мой свояк. Он, когда тронулись, завернулся в эту шкуру, потому что дело было в конце ноября, и погода стояла знобкая. Полпути проехали, и Филя-шофер забеспокоился. Дескать, на кой мы шкуру волокем, по ней попутать могут. Надо бы ее сбросить в речку. Так и сделали, а поддатые были крепко с устатку и с радости, что убили животное, да еще все время оглядывались, как бы кто не увидел. Ну, приехали домой довольные, стали мясо делить, и тут только хватились Гущина, вспомнили, что шкура, хотя и сырая она, а больно была тяжела. Тут и смекнули, что Гущин, должно быть, в шкуре был. И побегли они к участковому. Так, мол, и так, по нечаянности ухайдакали человека. Тот на мотоцикле -- и к речке. Смотрит, а шкура лежит себе на берегу и Гущин в ней дрыхнет. Не добросили, стало быть, по пьяному делу. Ну, оштрафовали всех, как положено за браконьерство. И, что самое интересное, они вроде бы даже довольны остались.
-- Курьезный случай,-- сказал я, потому что пришел сюда говорить, и поглядел, как там моя Сапожникова. Не пора ли возвращаться.
-- Да вы не подумайте, что у нас там все такие оторвы,-- чуть ли не обиделся Изюмов.-- У нас хозяйство хорошее. На весь район. В позапрошлом году план выполняли по молоку. Премии дают и путевки тоже. Только я не обращаюсь.
-- Что так?
-- На кой хрен мне эти льготы Что я себе на Крым не заработаю? Тут, правда, за всем очереди, зато никому кланяться не надо. Сергуньке вот нравится,-- Изюмов ласково потрепал сына за уши.-- И никаких режимов. Решили -- на пароходе, и плывем... Смотри, смотри, во дают...
Кто-то бросил в море хлеб, и чайки, которые сопровождали наш теплоход от самого Гурзуфа, с пронзительными воплями набросились на горбушку.
-- А я моря раньше никогда не видел,-- сказал Изюмов.-- По телевизору, конечно, показывали, а так нет. Силища -- страсть какая. Плюнет, и рассыплешься. Вот помню, я в "Огоньке" читал...
Истории сыпались из Изюмова, как ландринки из жестянки, то по одной, к слову, а то вдруг целым комком, когда одна налипала на другую, И чем больше их высыпалось, тем веселее громыхала сама жестянка, то есть, конечно, тем веселее был мой собеседник.
Он оказался не только неутомимым рассказчиком, но и хорошим слушателем самого себя. Он то прыскал от восторга, то хлопал себя по ляжкам. Я не мог даже слова вставить.
А тем временем Сапожникова все чаще поглядывала в нашу сторону. Она, видать, не рассчитывала, что я покину ее надолго.
-- Ты извини, приятель...-- прервал я, наконец, Изюмова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Сапожникова вроде бы сдавалась. Она закусила губу, пожала плечами и сказала, как говорят детям перед тем, как купить им мороженое:
-- Вы совершенно невозможный человек, с вами того гляди попадешь в какую-нибудь историю.
Я, конечно, возражать не стал, потому что, в сущности, это был комплимент, но про себя подумал: "Что бы ты понимала в историях".
Сапожникова шла на попятную, и это мне доставляло удовольствие. Нет, самолюбие в обычном понимании этого слова тут ни при чем. Смешно даже подумать, будто мне могло быть лестно чувствовать себя руководителем этой несчастной запуганной жизнью женщины. Удовольствие я получал от сознания собственного благородства. По правде сказать, я чувствовал себя чуть ли не врачом.
На следующий день, ни свет, ни заря, по отпускным, естественно, меркам, я поджидал Сапожникову возле старого кипариса. Сапожникова не торопилась, и я, сам того не замечая, стал ходить вокруг дерева, время от времени поглядывая туда, откуда должна была появиться моя спутница. И вдруг кто-то за моей спиной сказал:
-- И днем и ночью кот ученый...
Я обернулся и увидел перед собой Изюмова, впрочем, это мне теперь известно, что это был Изюмов, а тогда я увидел незнакомого парня в майке с надписью "Moskvich-412", такими торговали на пляже цыганки, и в панамке, наподобие тех, какие носят артековцы, или даже в настоящей артековской. Он стоял и улыбался. И улыбка у него была до ушей и далее, потому что уши казались продолжением улыбки, как это бывает у людей, у которых они сильно оттопырены.
-- Иди, что покажу,-- сказал он доверительно, взял меня за руку, как один ребенок берет другого, и подвел к ограде санатория.
Там была щель. Он кивком головы пригласил меня следовать его примеру и прилип к щели. За забором несколько немолодых и очень полных женщин делали зарядку под баян.
-- Аэробятся,-- почти с благоговением произнес Москвич, так я назвал про себя этого парня.-- Это они для похудания, а то сердце жиром заплывает и можно задохнуться.
-- Это как? -- не понял я.
-- Запросто,-- недолго думая, ответил Москвич и снова уставился в щелку.-- Гладкие... Ленивые, наверно... Мужиков своих небось пельмешками из пачек кормят, а сами эклеры трескают...
Я тоже пристроился к щелке и стал смотреть, как женщины приседают под летку-енку. Зрелище, прямо скажем, могло развеселить кого угодно. Москвич, так тот аж всхлипывал. И я тоже хихикнул и сказал:
-- А что, девочки хоть куда.
И тут я вдруг заметил, что мы не одни возле этой ограды. С нами была Сапожникова. Она, по всей вероятности, успела увидеть, над чем мы смеемся, потому что сказала:
-- Это не делает вам чести.
Она свысока глядела на Москвича. Но слова-то были адресованы мне:
-- Смеяться над физическими недостатками других могут только очень недалекие люди.
И, не дожидаясь моих объяснений, она пошла прочь.
Я бросился за ней, хотя и не надеялся ее остановить. Уж больно она круто завернула. И что за оказия такая. Еще несколько минут назад все было так
хорошо: и ожидание прогулки, и погожее утро, которое сулило прекрасный день, и надо же было подвернуться этому свистоплясу в дурацкой панамке. Что теперь делать? Сапожникова решительно направлялась в гостиницу, а я, как какой-нибудь набедокуривший мальчишка, поспешал за ней и канючил:
-- Это не я... Это все тот Москвич... Я только взглянул...
-- Как интеллигентный человек вы не должны были позволять ему глумиться над женщинами,-- ответила она наконец,-- Тот, кто потакает хамам, в десять раз хуже их. Вот из-за таких, как он, и из-за таких, как вы, скоро нельзя будет показаться на улицу.
В ее голосе было столько настоящей горечи, что я и впрямь почувствовал себя виновным в чем-то таком, отчего должно быть стыдно.
-- Извините,-- сказал я совершенно искренне.-- Я виноват перед вами. Я не хотел... То есть я хотел... Очень жаль, что наша поездка сорвалась.
-- Поезжайте сами. Еще успеете на пристань,-- она, видимо, поняла, что я раскаиваюсь, и заговорила со мной иначе, почти ласково.
-- Как же вы останетесь здесь одна,-- сказал я, вместо того чтобы сокрушаться насчет неудавшейся прогулки, и это окончательно размягчило Сапожникову.
Она покачала головой, дескать, прощаю вас, но в последний раз, и разрешила мне вести себя на пристань.
На теплоходике уже убрали швартовы и собирались отчаливать. Я закричал издали, чтобы нас подождали, и замахал руками. Мы запыхались, но все же успели. Матросы хотели, было позубоскалить на наш счет, но Сапожникова взглянула на них так, как будто прицелилась из пистолета. И они сразу заговорили про какого-то Маркаряна из Алушты, который взял лодку на спасательной станции, и вышел в море ловить барабульку, а поймал сотенную бумажку, хоть и мокрую, но целую.
Все лучшие места на теплоходе были уже заняты, как, впрочем, и другие. На корме, правда, было одно свободное место. Я хотел пристроить туда Сапожникову, но женщине, которая сидела рядом, это не понравилось. Она тут же поставила на свободное место сумку и стала звать мужчину, который, стоя на корме, что-то растолковывал мальчугану.
-- Изюмов, иди сюда, тут твое место занимают.
Мужчина обернулся, заулыбался и крикнул:
-- Ладно, Валек, не гоношись, обойдется.
Это был тот самый малый с "Москвичом" на майке, только без панамы и в пиджаке. Панаму он нахлобучил на сына. В том, что мальчик был его сыном, сомневаться не приходилось -- оба словно вырубленные из одной глыбы, ядреные, большеголовые, ни дать ни взять два слоника с комода, первый и последний в ряду.
Изюмов, видно, узнал нас и хотел уступить нам свое место, но Сапожникова, которая его тоже узнала, плюхнулась с испугу на канатный ящик и затаилась. Этакая двухметровая мышка сидела, согнувшись в три погибели, на канатном ящике и изо всех сил старалась не смотреть в сторону кормы.
А между тем теплоход забирал все дальше в море, минуя прибрежные камни. Солнце еще карабкалось на Медведь-гору с той, не видимой нам стороны, но небо уже было освещено им и дымка над водой засветилась, а сама вода еще нет, и оттого она казалась совсем черной и маслянистой.
Все смотрели туда, где вот-вот появится солнце, и молчали, как будто молились на утро. И только Сапожникова ничего не видела вокруг себя. Она сидела на ящике, В любую минуту готовая сорваться и бежать очертя голову куда угодно, лишь бы подальше от неделикатных людей, которые могут, не со. зла, а просто потому, что иначе не умеют, испортить настроение на целый день, а то и хуже.
Я понимал ее и не понимал. С одной стороны, мне самому сколько раз приходилось страдать из-за таких людей, а с другой стороны, вроде бы не тот случай. Ну, не захотела женщина уступить нам место, которое предназначалось для ее мужа и ребенка, ну, опять появился этот балабол Изюмов... Это еще не повод, чтобы впадать в панику. Они сами по себе, а мы -- сами. Нельзя так болезненно переживать все, что тебе не по нутру, иначе можно свихнуться. Скорей уж я должен избегать этого Изюмова, ведь он мне чуть не навредил.
Мне как-то в голову не приходило, что человек может так наглотаться гадости, что от следующей порции, пусть даже крошечной, его непременно должно стошнить. И потому я даже рассердился на Сапожникову.
-- Вам нужно лечить нервы,-- сказал я ей как можно строже.-- Нельзя так близко к сердцу принимать всякую ерунду.
Тут в глазах у нее блеснули слезы, нос покраснел и я пошел на попятную.
-- Только не расстраивайтесь, ради бога. Вас здесь никто не обидит. Я не позволю.
Она кивнула, как будто поблагодарила, но все-таки спросила:
-- Когда будет остановка?
-- Это экскурсионный теплоход,-- объяснил я ей.-- Мы плывем без остановок до самого Судака, посещаем генуэзскую крепость, краеведческий музей, обедаем и... в обратный путь.
Со стороны можно было подумать, что доктор разговаривает с больной или взрослый с ребенком, а еще так толкуют с иностранцами, когда те плохо понимают язык. Мой тон вроде бы успокоил Сапожникову, но тут к нам подошел Изюмов-младший и протянул ей здоровенную грушу:
-- Это вам папка велел передать.
Сапожникова вытаращила на него глаза, как будто хотела сказать: "Как опять, опять..."
Я взял паренька за плечи, развернул и, со словами: "Кыш отсюда!", легонько подтолкнул вперед. Мальчик, как ни в чем не бывало, надкусил грушу и пошел к родителям. А я, довольный собой, хотел подсесть к Сапожниковой и завести разговор о чем-нибудь легком, приятном, например о купидонах Буше, но она вдруг вскочила с места, выставила перед собой красный кулак с зажатым в нем носовым платком, как будто это был и не платок вовсе, а талисман от нечистой, и заговорила горячо и сбивчиво:
-- Вы... Вот уж действительно... Опять... Это возмутительно... Выгнать ребенка... Сейчас же, немедленно... Прошу вас, извинитесь перед ним.
Тут пришла моя очередь недоумевать. Что получается? Сама глаза выкатывала, как какая-нибудь гимназистка из девятнадцатого века, и я же еще виноват. Вот уж, действительно, чудо природы.
Я сделал вид, что обиделся, и отвернулся. Но Сапожникова не унималась.
-- Поймите, нельзя так обращаться с ребенком,-- горячность ее уступила место рассудительности.-- У детей нервная система много чувствительнее, чем у нас. Сами, того не замечая, вы можете причинить ребенку душевную рану, которая останется на всю жизнь. К тому же дети страшно переимчивы. Сегодня вы его оттолкнули, а завтра он кого-нибудь оттолкнет, отпихнет, и будет думать, что так и надо. Судя по всему, у них дома заведено ни с кем не церемониться, а тут еще вы... Прошу вас, извинитесь...
Я и сам понимал, что не ладно обошелся с мальчишкой, но извиняться перед ним было глупо. Да он и не понял бы меня. Для него простое обращение в порядке вещей, он и не подумал обижаться. Дома, небось, чуть что --подзатыльник. Но ведь Сапожникова теперь не успокоится, пока своего не добьется, за кожу влезет, весь день испортит. Такой уж занудливый у нее характер. И я, в который уже раз, проклиная тот день, когда она появилась в Гурзуфе, и себя за свою бесхребетность, которая меня в конце концов погубит, вздохнул и пошел к Изюмовым. Я не знал, зачем иду, во всяком случае не извиняться перед мальчишкой, не знал, что скажу и скажу ли что-нибудь' вообще, но шел.
Изюмов-старший помог мне выйти из глупого положения. Он как будто ждал меня. Предложил папиросы, заговорил, как полагается у порядочных людей, о погоде.
Изюмов-младший вертелся тут же, и я, в знак примирения, положил ему на голову руку. Голова у него была доверчивая, теплая и круглая.
-- В первый класс пойдет,-- сказал отец, с улыбкой оглядывая сына, как бы любуясь своей работой.-- Много стихов знает. Особенно из Есенина. Сергунь, расскажи про березку.
-- Не желаю, не зову, не плачу...-- начал мальчуган громко, словно на утреннике в детском саду, и тут же запнулся.-- Это... как его... Все прошло, как спелых яблонь дым...
Тут он запнулся надолго, и я воспользовался этим и перевел разговор на другой предмет.
-- Диким образом отдыхаете или как?
-- Почему это диким? --- не понял Изюмов.-- Квартиру снимаем.
-- Дорого небось?
-- Не дороже денег. По два с полтиной с рыла... то есть с человека в сутки. Зато на кухне можно чайник поставить и под душем ополоснуться, когда вода бывает, конечно. Здесь с водой нелады. На всех не хватает. К нам бы ехали, у нас ее хоть залейся. Я б за так пускал, честное слово, только бы воды поубавили, а то комарье зажирает.
-- Куда это к вам?
-- А в Синюхино. Слыхали? Про него в газете недавно писали, в самой "Правде". Может, помните? Как трое браконьеров с машиной лося свалили. Мясо сложили под сиденье, а шкуру кинули в кузов. Туда и Гущин залез, между прочим, мой свояк. Он, когда тронулись, завернулся в эту шкуру, потому что дело было в конце ноября, и погода стояла знобкая. Полпути проехали, и Филя-шофер забеспокоился. Дескать, на кой мы шкуру волокем, по ней попутать могут. Надо бы ее сбросить в речку. Так и сделали, а поддатые были крепко с устатку и с радости, что убили животное, да еще все время оглядывались, как бы кто не увидел. Ну, приехали домой довольные, стали мясо делить, и тут только хватились Гущина, вспомнили, что шкура, хотя и сырая она, а больно была тяжела. Тут и смекнули, что Гущин, должно быть, в шкуре был. И побегли они к участковому. Так, мол, и так, по нечаянности ухайдакали человека. Тот на мотоцикле -- и к речке. Смотрит, а шкура лежит себе на берегу и Гущин в ней дрыхнет. Не добросили, стало быть, по пьяному делу. Ну, оштрафовали всех, как положено за браконьерство. И, что самое интересное, они вроде бы даже довольны остались.
-- Курьезный случай,-- сказал я, потому что пришел сюда говорить, и поглядел, как там моя Сапожникова. Не пора ли возвращаться.
-- Да вы не подумайте, что у нас там все такие оторвы,-- чуть ли не обиделся Изюмов.-- У нас хозяйство хорошее. На весь район. В позапрошлом году план выполняли по молоку. Премии дают и путевки тоже. Только я не обращаюсь.
-- Что так?
-- На кой хрен мне эти льготы Что я себе на Крым не заработаю? Тут, правда, за всем очереди, зато никому кланяться не надо. Сергуньке вот нравится,-- Изюмов ласково потрепал сына за уши.-- И никаких режимов. Решили -- на пароходе, и плывем... Смотри, смотри, во дают...
Кто-то бросил в море хлеб, и чайки, которые сопровождали наш теплоход от самого Гурзуфа, с пронзительными воплями набросились на горбушку.
-- А я моря раньше никогда не видел,-- сказал Изюмов.-- По телевизору, конечно, показывали, а так нет. Силища -- страсть какая. Плюнет, и рассыплешься. Вот помню, я в "Огоньке" читал...
Истории сыпались из Изюмова, как ландринки из жестянки, то по одной, к слову, а то вдруг целым комком, когда одна налипала на другую, И чем больше их высыпалось, тем веселее громыхала сама жестянка, то есть, конечно, тем веселее был мой собеседник.
Он оказался не только неутомимым рассказчиком, но и хорошим слушателем самого себя. Он то прыскал от восторга, то хлопал себя по ляжкам. Я не мог даже слова вставить.
А тем временем Сапожникова все чаще поглядывала в нашу сторону. Она, видать, не рассчитывала, что я покину ее надолго.
-- Ты извини, приятель...-- прервал я, наконец, Изюмова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35