https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/krany-dlya-vody/
Участие в нем Вацлава Дворжецкого сделало спектакль событием, даже сенсацией. До этого он для меня был актером в других своих ипостасях, о которых будет сказано далее.
О Вацлаве Дворжецком, человеке театра и кино, расскажут те, кто хорошо знает его там. Я же был зрителем, а иногда и партнером другой его ипостаси, первой, – актера домашнего, семейного-дворового театра.
Все дети от двух лет до призывного возраста обожали его. Для младших он был настоящим волшебником. Настоящим, без кавычек. В гараже у него было несколько кукол, он разыгрывал ими целые спектакли, зрителями которых были дети нашего дома на Ошарской и прилегающих улиц. Обыкновенная трость у него оживала, ходила, обретала голос, кланялась, из рукавов ползли разные зверюшки. Обычно после таких представлений Вацлав Дворжецкий усаживал детей в машину и партиями катал. Гаражи нашего двора на Ошаре, 94 находятся на страшно грязной площадке для мусора, в центре ее котельная с высоченной трубой. Название – «Трубная площадь», или просто «Труба» – принадлежит ему. На «Трубе» был особый мир автомобилистов, и звали его там по-другому. Автомобилисты, рыбаки, среди которых он был мэтром, звали его Василием Ивановичем. И был он с ними другим, не Вацлавом Дворжецким, а именно Василием Ивановичем. Таким же рыбаком, как они, в таком же ватнике и резиновых сапогах, и говорил он их языком. Правда, все-таки при нем не матерились, сами, наверное, не зная почему. Мне много раз приходилось наблюдать, с каким удовольствием играл он этого Василия Ивановича, даже иногда закуривал, хотя бросил курить в 50 лет, с рождением сына Евгения, в 1960 году.
Владел собой он необыкновенно. Заснуть мог в любой, назначенный самим себе час. Так, иногда в разгар почти ежевечерних бесед дома он говорил: «Дети мои, ночью еду на рыбалку». – И все. Шел в свою спальню, ложился и через пять минут засыпал. Как правило, это было около десяти вечера, а в час ночи вставал без всякого будильника, брал приготовленные рыбацкие аппараты, садился в машину и ехал куда-нибудь за сто километров или больше.
Порядок его домашней жизни был примерно следующим (если он был дома – не на гастролях, съемках, рыбалке, охоте…). С утра – писание писем. Это было вечным укором для близких. Он отвечал на письмо не позже следующего дня, поэтому, очевидно, его переписка была огромной. Среди адресатов были друзья, лагерники, коллеги и, конечно, поклонницы всех возрастов. Отвечалось всем. В последние годы, потеряв зрение, Вацлав Янович не изменил этому правилу. Диктовал Евгению, Риве Яковлевне, иногда мне. Причем текст шел готовым, как по писаному. Попутно Вацлав Дворжецкий рассказывал об адресате, часто это были фантастические судьбы людей, сметенных железным совком власти в ГУЛАГ. «Сэр, – друг к другу мы обращались именно так, – представьте, ведь в 29-м году я был мальчишкой – девятнадцать лет, тюрьма и лагерь сводили меня с необыкновенно интересными людьми (о некоторых он рассказал в своей книге), все они были старше меня, никого не осталось, они бы и в нормальной жизни давно ушли просто по возрасту, мне уже восемьдесят, я один остался, один…»
Свою книгу воспоминаний он сначала рассказал. Слушателями были трое: Рива Яковлевна, я и моя жена Мирра, кончину которой в 1990 году он очень тяжело переживал. Иногда Вацлав Дворжецкий что-то рассказывал в присутствии нашего сына Эмиля, которому было тогда двенадцать-тринадцать, время начиналось «веселое», горбачевское, и мальчик глотал новое не только из газет, журналов, ТВ, но и из рассказов участника неизвестного, запрещенного прошлого. Они – 1910-го и 1975 годов рождения – дружили. Сблизил их сначала хоккей. Оба были сумасшедшими болельщиками. Телевизора у нас не было, поэтому «болели» они у Вацлава Дворжецкого.
Как-то я был дома. Вдруг минут через пятнадцать после начала матча Эмиль возвращается какой-то смущенный.
– В чем дело, сынок? Что, трансляции не было?
– Была.
– Почему же ты вернулся? – Молчит. Ну, молчит, потом скажет. Еще минут через десять телефонный звонок: «Сэр, позовите Милечку, пожалуйста». Эмиль берет трубку, слушает, потом уходит к соседям. Только через несколько дней сын рассказал, что произошло.
Играли горьковское «Торпедо» и московский «Спартак». Младший болел за «Торпедо», старший – за «Спартак», и вот за первые десять – пятнадцать минут «Торпедо» забивает подряд две шайбы. Эмиль в восторге кричит: «Ура!» – «Что «ура»?! Мы проигрываем, а ты «ура»?» – и выключил телевизор. Абсолютно детское отношение к происходящему. Раз моя игрушка хуже, сломаю твою. Конечно, через минуту все забывалось. Вспоминаю еще один эпизод болельщицких страстей. Уже международный матч, тоже хоккей. Сборные СССР и ЧССР (или Канады, неважно). Болели мы оба за канадцев (или чехов). Вацлаву Дворжецкому был очень антипатичен Тихонов, старший тренер сборной СССР. Почему? Есть рассказ, принадлежащий знаменитому музыканту, профессору Московской консерватории пианисту Генриху Нейгаузу. Мне кажется, он дает точный ответ.
«Слушаю пианиста, – рассказывает Генрих Нейгауз, – и мне не нравится. Почему? Начинаю анализировать: звучит хорошо – а мне не нравится; техника? – все безукоризненно – а мне не нравится; стильно – а мне не нравится, в чем же дело? А, понял – человек мне не нравится!»
Так и здесь. Не нравится. Некрасивый. Неприятный. И всё.
Матч идет. Наши выигрывают. Вацлав Дворжецкий хмурится. Вовсю дает указания тренерам, игрокам, он вообще все происходящее на экране воспринимает как реальность. Вижу его, стоящего у телевизора, рука на переключателе каналов, дистанционного тогда еще не было. Рука постоянно в работе.
Так что же с хоккеем? Происходит то, что чаще всего и случалось в те годы, – советские выигрывают, красиво, убедительно.
И вдруг после очередной забитой шайбы, кажется, это сделал Валерий Харламов только ему свойственным фантастическим по красоте приемом, я в восторге кричу: «Гол!!!», совсем забыв, что делать этого нельзя. Хозяин поворачивается ко мне, он уже и до этого несколько раз с подозрением поглядывал, видимо, чувствуя, что мне нравится игра сборной СССР. «Сэр! Вы что?! За этих?!!» – возмущенно замолкает и – крах, телевизор выключается. Хозяин уходит в свою комнату. Мы (Рива Яковлевна, Мирра, Эмиль и я) остаемся в некотором смущении. Рива Яковлевна невозмутимо-мудра за чтением. Мирра мне: «Я же просила тебя, сдерживайся». Эмиль испытывает некоторое чувство вины – он-то всегда болеет за сборную СССР. Я стараюсь не рассмеяться. Хорошо знаю – это ненадолго, это игра, он ведь недаром посматривал на меня с подозрением. Как актер на сцене видит, чувствует зал, зрителей, так и он воспринимает нас публикой. Сейчас выйдет, и будет совершенно другое явление. И действительно, через несколько минут, как ни в чем не бывало, появляется, возникает разговор совершенно о другом, причем, конечно, он знает, что мы знаем, что он знает, что мы знаем, что он знает, и т. д. Но опередить нельзя, законы жанра нарушены быть не должны. «Да, дети мои, а как там матч?..»
Явление окончено, ждем следующего.
Вацлав Дворжецкий говорил: «…Выйдя из лагеря, я увидел, что, покинув малую зону, оказался в большой».
Это ощущение жизни в «большой зоне» он сохранил до конца. При этом его внутренний мир был совершенно свободен и светел. Как это могло произойти, ведь удары его судьбы бывали беспощадны!
Как правило, человек после смерти приобретает законченную ясность своего образа. При всей завершенности жизни (ведь он все успел, даже книгу написать) Вацлав Дворжецкий остается для меня загадкой. Зная его больше двадцати лет, я и сейчас не могу представить его реакции на многие теперешние события – непредсказуемость была одним из его свойств.
Конец восьмидесятых годов был для Дворжецкого, мне кажется, ярчайшим временем его жизни. А ведь она и до того не была бледной. Убедиться в этом можно, прочитав его воспоминания. Но полностью выйти из зоны он смог лишь в эти годы. Прежде свободным в общении с окружающими Вацлав Янович мог быть только в кругу самых близких ему людей.
Так, дома он сначала рассказал, а потом записал (без черновиков, набело) книгу о своей жизни «Пути больших этапов». Только дома можно было говорить обо всем. Часто это были монологи хозяина – ему было о чем рассказать, и не только о лагерном. Теперь же, в эти годы, Вацлав Дворжецкий, его судьба, его размышления о времени, истории стали нужны всем.
Его приглашают на различные семинары, конференции, где он был живым свидетелем таинственного, страшного Архипелага. Его выступления гораздо шире и этой неохватной темы. Вацлав Янович был счастлив в это время. Он мог, наконец, говорить обо всем. Его масштаб, общественная значимость проявились именно в эти годы. Возвращаясь после очередного выступления где-нибудь в клубе УВД, он звонил нам, звал и подробно пересказывал все, что было там. Часто рассказ итожился фразой, ставшей в нашем доме сакраментальной: «Я им все сказал!»
Вацлав Дворжецкий ясно мыслил и ясно выражался. Даже противореча себе (нередко), он бывал убедителен. Совместные вечера бывали наполнены не только рассказами и беседами, нередко переходившими в острые споры – гладким и ровным Вацлав Дворжецкий вовсе не был. Иногда он читал вслух книги, которыми обменивались в те времена только близкие, доверявшие друг другу люди. Незабываемо впечатление от такой читки повести Юза Алешковского «Николай Николаевич». Знакомый с этой книгой поймет, чем было это художественное чтение в исполнении такого мастера. Для тех, кто не знаком, поясню, что текст «Николая Николаевича» изобилует тем, что потом стало называться «ненормативной лексикой». Читал эту книгу Вацлав Дворжецкий, кажется, три вечера, и вся «соль» состояла в том, что он виртуозно обходил всю матерщину, заменяя ее мимикой, междометиями, добиваясь при этом необыкновенно уморительного впечатления. Я думаю, наш смех был слышен за пределами двора. Конечно, передать атмосферу этих вечеров невозможно. Не могу простить себе, что не использовал магнитофон. Не знаю, позволил бы это сделать тогда Дворжецкий, но попытаться стоило, может быть, в последние его годы, ведь он уже не видел. Но, думаю, вряд ли это удалось бы. Им нельзя было манипулировать. Даже ослепнув, он продолжал ежедневно гулять по двору, и мало кто из соседей догадывался о его беде.
Как я упоминал, владел собой он фантастически. В этом отношении его можно считать суперменом. Не горой мышц, хотя и в восемьдесят с лишним он оставался стройным и красивым, ежедневно совершал свою зарядку, поднимаясь с нашего первого на пятый этаж и обратно. Так вот, о владении собой. В 1978 году внезапно скончался Владислав Дворжецкий, его первенец. Я увидел Вацлава Яновича на следующий день после страшной вести: потухшие глаза, сгорбленный, почти без слов.
Передо мной был, казалось, сломленный человек. Таким он оставался, может быть, неделю, десять дней. Потом он как-то зашел к нам домой – это был прежний Дворжецкий: энергия, острота взгляда и речи. Я не мог понять: как он смог, что помогло ему вернуться к жизни? Думаю, то же его свойство, что помогло ему выжить там, где жить было почти нельзя, – артистизм. Может быть, кощунственно думать так, но иногда мне кажется, что даже в такие трагические моменты своей жизни он не терял ощущения сценического существования. А так как сценой и залом была восемнадцатиметровая комната в «хрущевке», пространства между актером и публикой фактически не было, то порой мне чудилось, что он наблюдает за нами, зрителями, за нашей реакцией, и если он чувствовал, что нам и, самое главное, ему интересно, представление продолжалось. Если же публика была ему неинтересна, он мог, находясь в гостях, подняться через полчаса, изысканно поблагодарить всех, поцеловать руку хозяйке и уйти. На протесты Ривы Яковлевны следовало: «Мамочка, да ведь они скучные». Таких сторонился, обходил. Думаю, что в шестидесятые – восьмидесятые годы в круг его близких друзей входили интереснейшие люди Нижнего Новгорода. Он был старшим, многие ушли из жизни раньше него. Но одиноким он не был никогда. Самым интересным для него человеком был он сам, Вацлав Дворжецкий. «Сэр, – говорил он мне, – я целый год провел в одиночной камере, мне было страшно, но не было скучно». Это был мощный дух. Для меня его потеря невосполнима.
Homo ludens в переводе с латыни означает человек играющий. Вацлав Янович был азартный человек. Очень часто такие проигрываются в конце концов. Вацлав Дворжецкий выиграл. Вопреки всему. Выиграл жизнь.
Татьяна Цыганкова
УХОДЯЩАЯ НАТУРА
Воспоминания о Вацлаве Яновиче Дворжецком вызывают у меня грустное чувство. Я отчетливо понимаю, что больше таких людей, как он, не будет. Наверное, потому, что жизнь развивается, идет куда-то, куда – сложно сказать. Потому, что мне самой уже достаточно лет и в этом возрасте всегда есть сожаление об уходящем. И еще оттого, что с такими людьми, как Вацлав Янович, уходит определенный пласт русской культуры как части культуры европейской и, может быть, даже общечеловеческой.
Такого масштаба личности, как он, в провинциальной России почти не встречались в советские времена, тем более после того, как их очень основательно проредили. Я всегда воспринимала его как человека вполне определенного типа. Эти лицо и фигура, какие встречаешь на старых фотографиях, иногда в старых кинокадрах; на улице и даже в театре их не встретишь. Главное, что это не просто красивое лицо, – это человеческое лицо. Он – яркая индивидуальность, и поэтому лицо запоминается сразу. Один раз увидел – и уже ни с кем не спутаешь. Я почти всю жизнь занимаюсь театром, часто вижу актеров на экране, в театре. Я их быстро забываю, не узнаю. А его лицо впечатывается мгновенно и на всю жизнь. Думаю все время – почему?
Прежде всего – порода. За таким человеком стоит семья, родословная. У него прослеживается несколько поколений назад, в глубь веков, то, что делает человека человеком. Второе, что бросается в глаза, это воспитание. У Жванецкого есть миниатюра о нашем театре и кино, об актерах, которым не веришь, когда они надевают фрак или говорят:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
О Вацлаве Дворжецком, человеке театра и кино, расскажут те, кто хорошо знает его там. Я же был зрителем, а иногда и партнером другой его ипостаси, первой, – актера домашнего, семейного-дворового театра.
Все дети от двух лет до призывного возраста обожали его. Для младших он был настоящим волшебником. Настоящим, без кавычек. В гараже у него было несколько кукол, он разыгрывал ими целые спектакли, зрителями которых были дети нашего дома на Ошарской и прилегающих улиц. Обыкновенная трость у него оживала, ходила, обретала голос, кланялась, из рукавов ползли разные зверюшки. Обычно после таких представлений Вацлав Дворжецкий усаживал детей в машину и партиями катал. Гаражи нашего двора на Ошаре, 94 находятся на страшно грязной площадке для мусора, в центре ее котельная с высоченной трубой. Название – «Трубная площадь», или просто «Труба» – принадлежит ему. На «Трубе» был особый мир автомобилистов, и звали его там по-другому. Автомобилисты, рыбаки, среди которых он был мэтром, звали его Василием Ивановичем. И был он с ними другим, не Вацлавом Дворжецким, а именно Василием Ивановичем. Таким же рыбаком, как они, в таком же ватнике и резиновых сапогах, и говорил он их языком. Правда, все-таки при нем не матерились, сами, наверное, не зная почему. Мне много раз приходилось наблюдать, с каким удовольствием играл он этого Василия Ивановича, даже иногда закуривал, хотя бросил курить в 50 лет, с рождением сына Евгения, в 1960 году.
Владел собой он необыкновенно. Заснуть мог в любой, назначенный самим себе час. Так, иногда в разгар почти ежевечерних бесед дома он говорил: «Дети мои, ночью еду на рыбалку». – И все. Шел в свою спальню, ложился и через пять минут засыпал. Как правило, это было около десяти вечера, а в час ночи вставал без всякого будильника, брал приготовленные рыбацкие аппараты, садился в машину и ехал куда-нибудь за сто километров или больше.
Порядок его домашней жизни был примерно следующим (если он был дома – не на гастролях, съемках, рыбалке, охоте…). С утра – писание писем. Это было вечным укором для близких. Он отвечал на письмо не позже следующего дня, поэтому, очевидно, его переписка была огромной. Среди адресатов были друзья, лагерники, коллеги и, конечно, поклонницы всех возрастов. Отвечалось всем. В последние годы, потеряв зрение, Вацлав Янович не изменил этому правилу. Диктовал Евгению, Риве Яковлевне, иногда мне. Причем текст шел готовым, как по писаному. Попутно Вацлав Дворжецкий рассказывал об адресате, часто это были фантастические судьбы людей, сметенных железным совком власти в ГУЛАГ. «Сэр, – друг к другу мы обращались именно так, – представьте, ведь в 29-м году я был мальчишкой – девятнадцать лет, тюрьма и лагерь сводили меня с необыкновенно интересными людьми (о некоторых он рассказал в своей книге), все они были старше меня, никого не осталось, они бы и в нормальной жизни давно ушли просто по возрасту, мне уже восемьдесят, я один остался, один…»
Свою книгу воспоминаний он сначала рассказал. Слушателями были трое: Рива Яковлевна, я и моя жена Мирра, кончину которой в 1990 году он очень тяжело переживал. Иногда Вацлав Дворжецкий что-то рассказывал в присутствии нашего сына Эмиля, которому было тогда двенадцать-тринадцать, время начиналось «веселое», горбачевское, и мальчик глотал новое не только из газет, журналов, ТВ, но и из рассказов участника неизвестного, запрещенного прошлого. Они – 1910-го и 1975 годов рождения – дружили. Сблизил их сначала хоккей. Оба были сумасшедшими болельщиками. Телевизора у нас не было, поэтому «болели» они у Вацлава Дворжецкого.
Как-то я был дома. Вдруг минут через пятнадцать после начала матча Эмиль возвращается какой-то смущенный.
– В чем дело, сынок? Что, трансляции не было?
– Была.
– Почему же ты вернулся? – Молчит. Ну, молчит, потом скажет. Еще минут через десять телефонный звонок: «Сэр, позовите Милечку, пожалуйста». Эмиль берет трубку, слушает, потом уходит к соседям. Только через несколько дней сын рассказал, что произошло.
Играли горьковское «Торпедо» и московский «Спартак». Младший болел за «Торпедо», старший – за «Спартак», и вот за первые десять – пятнадцать минут «Торпедо» забивает подряд две шайбы. Эмиль в восторге кричит: «Ура!» – «Что «ура»?! Мы проигрываем, а ты «ура»?» – и выключил телевизор. Абсолютно детское отношение к происходящему. Раз моя игрушка хуже, сломаю твою. Конечно, через минуту все забывалось. Вспоминаю еще один эпизод болельщицких страстей. Уже международный матч, тоже хоккей. Сборные СССР и ЧССР (или Канады, неважно). Болели мы оба за канадцев (или чехов). Вацлаву Дворжецкому был очень антипатичен Тихонов, старший тренер сборной СССР. Почему? Есть рассказ, принадлежащий знаменитому музыканту, профессору Московской консерватории пианисту Генриху Нейгаузу. Мне кажется, он дает точный ответ.
«Слушаю пианиста, – рассказывает Генрих Нейгауз, – и мне не нравится. Почему? Начинаю анализировать: звучит хорошо – а мне не нравится; техника? – все безукоризненно – а мне не нравится; стильно – а мне не нравится, в чем же дело? А, понял – человек мне не нравится!»
Так и здесь. Не нравится. Некрасивый. Неприятный. И всё.
Матч идет. Наши выигрывают. Вацлав Дворжецкий хмурится. Вовсю дает указания тренерам, игрокам, он вообще все происходящее на экране воспринимает как реальность. Вижу его, стоящего у телевизора, рука на переключателе каналов, дистанционного тогда еще не было. Рука постоянно в работе.
Так что же с хоккеем? Происходит то, что чаще всего и случалось в те годы, – советские выигрывают, красиво, убедительно.
И вдруг после очередной забитой шайбы, кажется, это сделал Валерий Харламов только ему свойственным фантастическим по красоте приемом, я в восторге кричу: «Гол!!!», совсем забыв, что делать этого нельзя. Хозяин поворачивается ко мне, он уже и до этого несколько раз с подозрением поглядывал, видимо, чувствуя, что мне нравится игра сборной СССР. «Сэр! Вы что?! За этих?!!» – возмущенно замолкает и – крах, телевизор выключается. Хозяин уходит в свою комнату. Мы (Рива Яковлевна, Мирра, Эмиль и я) остаемся в некотором смущении. Рива Яковлевна невозмутимо-мудра за чтением. Мирра мне: «Я же просила тебя, сдерживайся». Эмиль испытывает некоторое чувство вины – он-то всегда болеет за сборную СССР. Я стараюсь не рассмеяться. Хорошо знаю – это ненадолго, это игра, он ведь недаром посматривал на меня с подозрением. Как актер на сцене видит, чувствует зал, зрителей, так и он воспринимает нас публикой. Сейчас выйдет, и будет совершенно другое явление. И действительно, через несколько минут, как ни в чем не бывало, появляется, возникает разговор совершенно о другом, причем, конечно, он знает, что мы знаем, что он знает, что мы знаем, что он знает, и т. д. Но опередить нельзя, законы жанра нарушены быть не должны. «Да, дети мои, а как там матч?..»
Явление окончено, ждем следующего.
Вацлав Дворжецкий говорил: «…Выйдя из лагеря, я увидел, что, покинув малую зону, оказался в большой».
Это ощущение жизни в «большой зоне» он сохранил до конца. При этом его внутренний мир был совершенно свободен и светел. Как это могло произойти, ведь удары его судьбы бывали беспощадны!
Как правило, человек после смерти приобретает законченную ясность своего образа. При всей завершенности жизни (ведь он все успел, даже книгу написать) Вацлав Дворжецкий остается для меня загадкой. Зная его больше двадцати лет, я и сейчас не могу представить его реакции на многие теперешние события – непредсказуемость была одним из его свойств.
Конец восьмидесятых годов был для Дворжецкого, мне кажется, ярчайшим временем его жизни. А ведь она и до того не была бледной. Убедиться в этом можно, прочитав его воспоминания. Но полностью выйти из зоны он смог лишь в эти годы. Прежде свободным в общении с окружающими Вацлав Янович мог быть только в кругу самых близких ему людей.
Так, дома он сначала рассказал, а потом записал (без черновиков, набело) книгу о своей жизни «Пути больших этапов». Только дома можно было говорить обо всем. Часто это были монологи хозяина – ему было о чем рассказать, и не только о лагерном. Теперь же, в эти годы, Вацлав Дворжецкий, его судьба, его размышления о времени, истории стали нужны всем.
Его приглашают на различные семинары, конференции, где он был живым свидетелем таинственного, страшного Архипелага. Его выступления гораздо шире и этой неохватной темы. Вацлав Янович был счастлив в это время. Он мог, наконец, говорить обо всем. Его масштаб, общественная значимость проявились именно в эти годы. Возвращаясь после очередного выступления где-нибудь в клубе УВД, он звонил нам, звал и подробно пересказывал все, что было там. Часто рассказ итожился фразой, ставшей в нашем доме сакраментальной: «Я им все сказал!»
Вацлав Дворжецкий ясно мыслил и ясно выражался. Даже противореча себе (нередко), он бывал убедителен. Совместные вечера бывали наполнены не только рассказами и беседами, нередко переходившими в острые споры – гладким и ровным Вацлав Дворжецкий вовсе не был. Иногда он читал вслух книги, которыми обменивались в те времена только близкие, доверявшие друг другу люди. Незабываемо впечатление от такой читки повести Юза Алешковского «Николай Николаевич». Знакомый с этой книгой поймет, чем было это художественное чтение в исполнении такого мастера. Для тех, кто не знаком, поясню, что текст «Николая Николаевича» изобилует тем, что потом стало называться «ненормативной лексикой». Читал эту книгу Вацлав Дворжецкий, кажется, три вечера, и вся «соль» состояла в том, что он виртуозно обходил всю матерщину, заменяя ее мимикой, междометиями, добиваясь при этом необыкновенно уморительного впечатления. Я думаю, наш смех был слышен за пределами двора. Конечно, передать атмосферу этих вечеров невозможно. Не могу простить себе, что не использовал магнитофон. Не знаю, позволил бы это сделать тогда Дворжецкий, но попытаться стоило, может быть, в последние его годы, ведь он уже не видел. Но, думаю, вряд ли это удалось бы. Им нельзя было манипулировать. Даже ослепнув, он продолжал ежедневно гулять по двору, и мало кто из соседей догадывался о его беде.
Как я упоминал, владел собой он фантастически. В этом отношении его можно считать суперменом. Не горой мышц, хотя и в восемьдесят с лишним он оставался стройным и красивым, ежедневно совершал свою зарядку, поднимаясь с нашего первого на пятый этаж и обратно. Так вот, о владении собой. В 1978 году внезапно скончался Владислав Дворжецкий, его первенец. Я увидел Вацлава Яновича на следующий день после страшной вести: потухшие глаза, сгорбленный, почти без слов.
Передо мной был, казалось, сломленный человек. Таким он оставался, может быть, неделю, десять дней. Потом он как-то зашел к нам домой – это был прежний Дворжецкий: энергия, острота взгляда и речи. Я не мог понять: как он смог, что помогло ему вернуться к жизни? Думаю, то же его свойство, что помогло ему выжить там, где жить было почти нельзя, – артистизм. Может быть, кощунственно думать так, но иногда мне кажется, что даже в такие трагические моменты своей жизни он не терял ощущения сценического существования. А так как сценой и залом была восемнадцатиметровая комната в «хрущевке», пространства между актером и публикой фактически не было, то порой мне чудилось, что он наблюдает за нами, зрителями, за нашей реакцией, и если он чувствовал, что нам и, самое главное, ему интересно, представление продолжалось. Если же публика была ему неинтересна, он мог, находясь в гостях, подняться через полчаса, изысканно поблагодарить всех, поцеловать руку хозяйке и уйти. На протесты Ривы Яковлевны следовало: «Мамочка, да ведь они скучные». Таких сторонился, обходил. Думаю, что в шестидесятые – восьмидесятые годы в круг его близких друзей входили интереснейшие люди Нижнего Новгорода. Он был старшим, многие ушли из жизни раньше него. Но одиноким он не был никогда. Самым интересным для него человеком был он сам, Вацлав Дворжецкий. «Сэр, – говорил он мне, – я целый год провел в одиночной камере, мне было страшно, но не было скучно». Это был мощный дух. Для меня его потеря невосполнима.
Homo ludens в переводе с латыни означает человек играющий. Вацлав Янович был азартный человек. Очень часто такие проигрываются в конце концов. Вацлав Дворжецкий выиграл. Вопреки всему. Выиграл жизнь.
Татьяна Цыганкова
УХОДЯЩАЯ НАТУРА
Воспоминания о Вацлаве Яновиче Дворжецком вызывают у меня грустное чувство. Я отчетливо понимаю, что больше таких людей, как он, не будет. Наверное, потому, что жизнь развивается, идет куда-то, куда – сложно сказать. Потому, что мне самой уже достаточно лет и в этом возрасте всегда есть сожаление об уходящем. И еще оттого, что с такими людьми, как Вацлав Янович, уходит определенный пласт русской культуры как части культуры европейской и, может быть, даже общечеловеческой.
Такого масштаба личности, как он, в провинциальной России почти не встречались в советские времена, тем более после того, как их очень основательно проредили. Я всегда воспринимала его как человека вполне определенного типа. Эти лицо и фигура, какие встречаешь на старых фотографиях, иногда в старых кинокадрах; на улице и даже в театре их не встретишь. Главное, что это не просто красивое лицо, – это человеческое лицо. Он – яркая индивидуальность, и поэтому лицо запоминается сразу. Один раз увидел – и уже ни с кем не спутаешь. Я почти всю жизнь занимаюсь театром, часто вижу актеров на экране, в театре. Я их быстро забываю, не узнаю. А его лицо впечатывается мгновенно и на всю жизнь. Думаю все время – почему?
Прежде всего – порода. За таким человеком стоит семья, родословная. У него прослеживается несколько поколений назад, в глубь веков, то, что делает человека человеком. Второе, что бросается в глаза, это воспитание. У Жванецкого есть миниатюра о нашем театре и кино, об актерах, которым не веришь, когда они надевают фрак или говорят:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45