тумба с раковиной 80
Публий Овидий Назон: «Метаморфозы»
Публий Овидий Назон
Метаморфозы
М.Тужилин
«БАЛ, Овидий, «Метаморфозы»»: Художественная литература; Москва; 1977
ПОЭЗИЯ «МЕТАМОРФОЗ» 1«Метаморфозы» любимы читателями. Многие их поколения отстаивали право любить Овидиеву эпопею — вопреки сдержанности или прямой хуле ученых и критиков. Как бы вечным образцом остается эпизод, описанный Гете в десятой книге «Поэзии и правды»: на нападки Гердера, обличавшего поэму Овидия в «неестественности», молодой поэт мог ответить лишь одно: что «для юношеской фантазии ничто не может быть приятнее, как пребывать в тех светлых и дивных областях с богами и полубогами и быть свидетелями их деяний и страстей».Слова Гете могли бы повторить читатели всех веков. Они принимали книгу сразу и безоговорочно. В своде латинских настенных, надгробных и иных надписей римской эпохи сохранилось немало стихотворных цитат; из них около пятисот приходится на долю «Энеиды», которую учили в школе, и около трехсот — на долю «Метаморфоз», которые читали по сердечному влеченью. Создатели новой европейской литературы — Петрарка и Боккаччо — по «Метаморфозам» узнавали все богатство греческих сказаний. И в более позднее время, когда в обиходе ученых появились и другие античные своды мифов, читатель все же остался верен «Метаморфозам» — не только самому обширному, включающему около 250 сюжетов, но и самому увлекательному их изложению.Увлекательны, конечно, сами мифы; увлекательна объединяющая их тема — метаморфоза. Мир, где всякое событие должно окончиться превращеньем, — мир заведомо волшебный, открывающий огромные просторы для воображения художника. Но Овидий излагал известные читателю предания — и поэтому сила его воображения поневоле оказалась направленной на воплощение этого мира. Художническое деяние Овидия — в том, что он сумел населить фантастический мир зримыми, осязаемыми предметами и образами. Залог этого деянья — то явление поэтического искусства Овидия, которое следует назвать концентрацией художественных средств. В чем его суть?Прежде всего — в отсечении всего лишнего: чрезмерно конкретных мотивировок, второстепенных подробностей, моментов действия, не относящихся к чему-то самому важному для поэта. Если в «Гимне Деметре» Каллимаха Эрисихтон срубает священный дуб потому, что строит себе дом, то у Овидия он делает это просто как нечестивец (VIII, 741 слл.) Если поэту нужно рассказать о злодеяньях Медеи, он может оборвать рассказ на моменте убийства Пелия и дальше оставить даже без упоминания его дочерей, обманутых соучастниц преступления (VII, 349 слл.).Второе важнейшее орудие концентрации — это отбор деталей. Детали слагаются в сцены, сцены — в эпизоды; но деталей «неработающих», остающихся без нагрузки, нет. Возьмем для примера эпизод битвы Кадма со змеем (III, 14-100). Кадм следует за коровой, которая, по предсказанию, должна привести его к месту, где ему определено оракулом заложить город. Путь едва обозначен, описания ландшафта нет, как нет его и при упоминании «незнакомых полей и гор», где корова остановилась (хотя психологически такое описание было бы оправдано: первый взгляд героя на новую отчизну…). Кадм должен принести жертву и посылает прислужников за водой; прежде никакие спутники Кадма не упоминались, рассказ о нем шел в единственном числе, — но как только они понадобились для действия, поэт вводит их, и не подумав о какой-либо прозаической мотивировке. Спутники Кадма идут по воду.И вот тут Овидию необходимы приметы ландшафта: девственный лес, заросшая лозняком сводчатая пещера, из которой бьет ключ. Все это — любимые пейзажные мотивы в «Метаморфозах» (и не только в них); и мотивов этих ровно столько, чтобы внушить читателю ощущение, что место это священно. Поэтому смело введенное в той же фразе упоминание о змее не выглядит неожиданностью, да и само чудовище сразу же оказывается причастным миру святынь; и поскольку он посвящен Марсу, самое первое его описание дает понять, что перед нами змей сказочный : у него три жала и три ряда зубов (из которых потом вырастут воины). И на всем протяжении эпизода накапливаются детали, призванные показать огромность и сверхъестественность дракона: приподняв половину туловища, он смотрит на кроны деревьев сверху; он равен величиной созвездию Змея (еще раз подчеркнута причастность высшему миру!); чешуя его так тверда, что отражает удар, способный сокрушить башни, а земля гудит, когда чешуя скребет по ней; проползая, змей валит деревья и тащит их, как вздувшийся от дождей поток; наконец, когда убитое чудовище пригвождено к дубу, дерево пригибается под его тяжестью (поразительная по наглядности деталь!). Даже все эпитеты, характеризующие змея, отобраны для того, чтобы подчеркнуть его величину и необычайность: он «особо отмечен гребнем и золотом», «иссиня-черен», у него «огромные кольца» и тело, «занимающее много пространства» (мы нарочно приводим определения в буквальном переводе). Спутники Кадма пришли к источнику: звенит наполняемая водой урна (деталь крупным планом); появился дракон: урна падает из рук (возврат к тому же крупному плану). На убиении пришельцев змеем Овидий почти не задерживается (а как было бы соблазнительно дать своего «Лаокоонта»!). Кадм ждет спутников: «солнце сделало короткими тени». До сих пор время не играло роли для Овидия, и мы не знаем, долго ли шел Кадм из Дельф, утром или ночью пришел он, — но как только действие требует этого, поэт хоть в одной строке рисует картину полдня (именно рисует, а не говорит: «наступил полдень»). Бой со змеем изображается как быстрая смена отдельных действий; взгляд поэта все время переходит с чудовища на одетого в львиную шкуру героя (деталь как бы пророческая: Кадм должен основать Фивы, будущую родину одетого в львиную шкуру змееборца Геракла). Но дальше внимание задерживается на чудовище: теперь поэт множит приметы его ярости, называет новые опасности, угрожающие герою: ядовитое дыханье змея, ядовитая кровь. Наконец враг побежден; теперь Кадм сам созерцает его огромность — и тут-то, когда змеем занято внимание и героя и читателя, раздается предсказание будущей метаморфозы, самим повтором слов тесно связывающее грядущее и настоящее: «Что ты, сын Агенора, глядишь на погубленного Змея? Будут глядеть и на тебя в облике змея!»Так концентрирует Овидий изобразительные средства, точным расчетом достигая нужного ему действия на читателя. Но действие это двойственно. С одной стороны, поэт отказывается от скрупулезности мотивировок, от точного изображения места и времени, от эпической, гомеровской полноты — традиции договаривать о происходящем все до конца, — и взамен этого вводит детали космические и символические, призванные связать совершающееся сейчас с прошлым и будущим, со всем мирозданьем. Этим Овидий достигает ясного ощущения, что изображаемый им мир есть мир волшебный, фантастический, в котором все взаимопереплетено и все возможно. С другой стороны, поэт явно отдает предпочтение деталям наглядным, зрительным. Он не напишет просто, что змей еще пуще разъярился, — он покажет и раздувшуюся шею, и источающую белесую пену пасть чудовища. Благодаря обилию таких деталей фантастический мир поэмы приобретает особую зримость, пластическую реальность. Ее поэт умеет сохранить даже при описании ключевого фантастического события каждого эпизода — самого превращения.Метаморфозу Овидий никогда не изображает мгновенной: обличье человека постепенно становится обличьем другого существа; у Кикна седые волосы становятся белыми перьями, шея удлиняется, пальцы соединяются красной перепонкой, тело одевается опереньем, лицо вытягивается в неострый клюв (II, 373-376). Метаморфоза в поэме — совершающийся у читателя на глазах процесс, а впечатление от нее тем сильнее, что обычно процесс этот оказывается продолжением — неожиданным и волшебным — только что совершавшегося действия. Кикн громко оплакивал Фаэтона — но вдруг голос его стал тонким, и началось превращение; Каллисто с мольбой протягивала к Юноне руки — но вдруг они стали покрываться шерстью (II, 477-478); Скилла, Алкиона, Эсак превращаются в птиц уже на лету, бросившись в море. «Эффект присутствия» усиливается у читателя еще и тем, что поэт никогда не говорит ему заранее, во что превратится персонаж: момент называния нового существа оттягивается как можно дальше. Метаморфоза у Овидия есть действие — и потому она зрима воочию; но она есть действие внезапное и непредвидимое по результату — и потому она остается для читателя-зрителя чудом.Атмосфера чуда разлита во всей поэме: чуда художнического могущества, которое позволило нечто как будто бы невоплотимое — воплотить в пластически-зримых образах. Недаром девятнадцать веков спустя другой гений художнического преображения мира — Пабло Пикассо — продолжил это чудо, сделав явленный в слове мир «Метаморфоз» видимым в буквальном смысле, отыскав для него равноценное графическое воплощение.Принцип пластической наглядной изобразительности выдержан в поэме так строго, что сам по себе способен обеспечить единство ее многочисленных эпизодов. Но именно в единстве «Метаморфозам» обычно отказывают, ссылаясь на очевидную искусственность и слабость (а иногда и отсутствие) мотивировок, объясняющих переход от одного рассказа именно к этому, а не к другому. Но это — мотивировки внешние, фабульные. Между тем человека XX столетия кино научило, что секрет художественного воздействия, производимого монтажом, заключен в сопоставлении всего содержания смежных кадров, а не во внешней мотивированности переходов. И если сопоставлять в поэме Овидия все содержание эпизодов, следующих друг за другом, то обнаруживается глубокая художественная оправданность именно этого, а не иного их порядка.Овидий начинает повествование с первой величайшей метаморфозы: превращения хаоса в космос (I, 5-88); но космос — благой миропорядок — постепенно подвергается порче, пока в смене веков (I, 89-150) дело не доходит до бунта гигантов (I, 151-162) и преступления Ликаона (I, 163-264); после такого падения остается только одно: возврат к хаосу (потоп — I, 262-312), — и лишь милость богов дает возможность вновь населить землю (Девкалион и Пирра — I, 313-437); наконец, убиение Аполлоном Пифона завершает победу над силами хаоса. Так первые семь искусно скомпонованных эпизодов тематически объединяются в цельный раздел, охватывающий время становления мира. Следующий большой раздел можно было бы по его теме озаглавить «Любовь богов». Открывает его рассказ об Аполлоне и Дафне — своеобразный эпиграф ко всему дальнейшему, призванный показать, что отныне, в упорядоченном мире, высшая власть принадлежит любви. И далее, утверждая эту мысль, разворачивается (I, 452-582) большая драма: любовь Юпитера к Ио, ревность Юноны, муки превращенной в корову девушки (кульминация), начало спасения — убийство Аргуса, оттянутое вставным рассказом арго-убийцы Меркурия о любви Пана к Сиринге (полная аналогия рассказу о Дафне), и счастливый финал, — вот пять актов этой драмы (I, 583-749). Затем в действие вводятся дети богов и земных женщин или нимф: Эпаф, сын Ио, и Фаэтон, сын Солнца, непременно желающий доказать Эпафу свое божественное происхождение. Рассказ о Фаэтоне (I, 750 — II, 400) — как бы реминисценция из первого раздела: мир снова чуть было не вернулся к хаосу. И он же — завязка темы, почти столь же важной в поэме, как тема любви: смертный впервые берется тягаться с богами. Метаморфозы Гелиад и Кикна позволяют подверстать миф к поэме о превращениях. Следующий рассказ — о любви Юпитера к Каллисто и ревности Юноны (II, 401-533) — прямо перекликается с мифом об Ио, как примыкающий к нему эпизод любви Аполлона к Корониде (II, 534-835) — с мифом о Дафне. Однако эта симметрическая композиция затушевана тем, что в последний эпизод вмонтирован ряд вставных и дополнительных рассказов: рассказ вороны о дочерях Кекропа влечет за собой рассказ о превращении Аглавры, виновной перед Меркурием, в камень и таком же превращении Батта и т. д. Замыкает второй раздел рассказ о похищении Европы (II, 836-875), и он же служит переходом к следующему разделу: сказаниям, связанным с Фивами, основанными братом Европы Кадмом (III, 1 — IV, 606). Рассказ о самом Кадме служит как бы рамкой раздела: вначале герой слышит предсказание о том, что превратится в змея, в конце метаморфоза совершается; в промежутке же идут рассказы о внуках Кадма: Актеоне, Вакхе и его врагах (со множеством вставных эпизодов, многообразно между собою переплетенных), Меликерте. Рассказав о роде Агенора, отца Кадма, Овидий переходит к рассказу о потомках Агенорова брата Бела — Акризии, Данае и Персее; длинный рассказ занимает весь четвертый раздел (IV, 607 — V, 249). Пятый раздел посвящен гневу богов (V, 250 — VI, 420) и, таким образом, контрастно симметричен второму (о любви богов). Начинают и кончают его рассказы о состязанье богов с низшими существами в искусстве пения: Муз с Пиеридами, Аполлона с Марсием; в середине стоят мифы о соперничестве смертных женщин — Ниобы и Арахны — с богинями. Песни Муз и Пиерид, описание рисунков на тканях Минервы и Арахны дают поэту дополнительную возможность обогатить тот же мотив новыми эпизодами.Шестой и самый большой раздел поэмы (VI, 421 — IX, 446) посвящен веку героев; многосложное переплетение мифов, связанных с Аттикой, с походом аргонавтов, с калидонской охотой, с Гераклом, завершается упоминанием о том, что Минос и Эак стали дряхлы: век героев прошел. Но прежде чем перейти ко времени Троянской войны, которое у древних считалось уже историческим, Овидий вводит еще один раздел (IX, 447 — XI, 193) — о любви несчастной и «недозволенной»: о потере возлюбленных (Орфей и Эвридика, Аполлон и Кипарис, Аполлон и Гиацинт, Венера и Адонис), о любви к брату (Библида), к отцу (Мирра), к статуе (Пигмалион)…События «исторического периода» распределены на четыре раздела: предыстория Троянской войны (XI, 194-785); Троянская война от жертвоприношения Ифигении до превращения Гекубы (XII, 1 — XIII, 622), причем события, изображенные в «Илиаде», не пересказываются, а замещаются повествованиями Нестора о кентаврах и лапифах, о Периклимене и Геркулесе;
1 2 3 4 5 6 7 8