Заказывал тут Водолей 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Нет. Мне было приятнее набирать в восемнадцатом году листовку, печатавшуюся на серой грязной бумаге, чем роскошные сборники стихов, набиравшиеся елизаветинским — какой это прекрасный шрифт! — корпусом. Я за коммунистов, они — мои товарищи по станку, мои соседи по сырому подвалу, все они такие же, как я, а была ли в моей жизни хоть одна минута, когда я не хвалил самого себя!
Мне понадобилось заглянуть в завком. Все в одной комнате — завком, ячейка, комсомольцы. Так вот: у ячейкового стола сидит незнакомый мне молодой паренек в толстовке и ворчливо бранит секретаря. Я прислушался. Речь шла обо мне. Не о Морозове, — очень ему Морозов нужен! — а о пожилом квалифицированном рабочем: паренек выговаривал секретарю ячейки за плохое втягивание рабочих в партию.
— Что я могу поделать? — оправдывался Кукушка.
Паренек укоризненно мотал головой.
Кукушка сконфуженно смолк, но, на свое счастье, заметил меня, обрадовался, что может прижать к ногтю паренька из райкома, и налетел на меня коршуном:
— Говорите, мы ничего не делаем. А вот взять, к примеру, хотя бы Морозова, — победоносно воскликнул он, схватив меня за рукав. — Скажи, старик, сколько раз уговаривали мы тебя вступить в партию?
— Не считал, — посмеиваясь, отозвался я, готовясь к очередному нападению.
Действительно, паренек в толстовке нахохлился молодым петушком.
— Здравствуйте, — располагающим к знакомству голосом произнес он, протягивая руку.
— Здравствуйте, — ответил я ему, всем своим тоном подзуживая его и говоря: «Ну-ка, попробуй меня куснуть».
— Давно работаете на производстве? — начал разговор паренек.
— Да уж не мало, — ответил я, ехидно поглядывая на него.
— Лет пятнадцать? — желая польстить мне, попытался догадаться паренек.
Я выждал минутку и сказал:
— Скоро стукнет сорок два.
— Вам? — не поняв меня, переспросил он.
— Не мне — мне уже пятьдесят четыре.
Паренек смутился и не находил подходящих слов.
Потом вдруг растерянно выпалил, точно перед ним стояла молодящаяся особа женского пола:
— Вы выглядите значительно моложе.
Я не мог не съязвить:
— Ах, нет, молодой человек, я уже совсем старая.
Паренек смешался.
На помощь ему пришел Кукушка.
— Лучше скажи нам, Морозов, почему ты не вступаешь в партию? — открыл он по мне пулеметный огонь.
Началось! Я знал, что теперь они засыплют меня десятками вопросов и мне надо держать ухо востро, обстрелять их ответами и заставить отступить.
Так и есть, они затараторили в два голоса:
— Почему вы не вступаете в партию?
— Иди к нам вместе налаживать производство.
— Старый рабочий, а стоите в стороне от партии…
Так вы ничего не придумали нового? Ну, а эти вопросы давно известны, на них я отвечу как по писаному.
— Я и так коммунист, — твердо заявил я.
— Знаем, знаем: коммунист без партбилета, — закукарекал паренек. — Зачем, мол, мне партия? Старая отговорка. Неужели вам не ясно: человек беспартийным быть не может. Это буржуазный взгляд. Ведь у вас есть же какие-нибудь интересы? Совпадают же они с интересами каких-нибудь людей? Посмотрите, кто эти люди, к какому классу принадлежат, потому что к тому же классу принадлежите и вы.
Ну, хоть бы одно новое слово!
— Хватит! — сердито обрезал я паренька. — Все это мы и слыхали и читали, — придумайте что-нибудь поновее.
Я уже было собрался уходить, да пожалел паренька: он, несчастный, должно быть, свои доводы наизусть неделю зазубривал, а они никому не нужны, совсем я его оскандалил перед Кукушкой, весь выговор насмарку пошел. А ведь Кукушка не лучше его. Я задержался и, глядя в упор на Кукушку, назло ему, заявил:
— А еще не вступаю в партию потому, что не хочу среди рабочих авторитет потерять.
— Как? — только и смог удивиться паренек.
— А так, — объяснил я ему. — Наша ячейка прямо до самозабвения выдвигает коммунистов на производстве. Смотришь: поработал парень в типографии год-два, вступил в партию — и сразу с пятого разряда на девятый. А беспартийные рабочие по пятнадцать, по двадцать лет работают, и чуть что — им снижают разряд.
И, преподнесши эту пилюлю скисшему Кукушке, я немедленно удалился.
* * *
Интересно, какой вышел бы из меня ученик. Мне не довелось испытать этого удовольствия. До тринадцати лет я, к своему позору перед сверстниками, только и делал, что нянчил бесчисленных своих младших сестер и братьев и из всех букв знал только «буки», да и то потому, что с этой буквы начиналось грязное слово, постоянно находившееся в нашем обращении. Будучи совершенно неграмотными мальчишками, мы быстро запомнили и научились от старых, матерых хулиганов писать нехорошие, похабные слова. «Буки» была наша любимая буква, ее мы с особенным удовольствием выводили при помощи грязи и пальца на окнах и дверях домов, ютивших фабричных девушек. Тринадцати лет я попал в типографию. Там меня тоже не столько учили читать, сколько отличать петит от цицеро, ренату от медиовали. Теперь я хорошо умею и читать и писать, но вот учиться мне не пришлось. И мне любопытно, какой из меня вышел бы ученик.
Валентина хорошо считает, но ей не дается русский язык. Ошибок, делаемых ею, нарочно не придумаешь. А ведь еще годик, и она кончит школу.
Позавчера просыпаюсь в первом часу. Смотрю: сидит Валентина с осоловевшими глазами и уныло и как нельзя медленнее пишет.
— Девчонка! — кричу я. — Чего ты там пыхтишь?
— Не мешай, — огрызнулась она и снова зацарапала карандашом по бумаге.
Если верить романам, девчонки по ночам пишут любовные письма. Мне не хочется верить романам. Но если они правы — это надо проверить — дочь следует отлупить.
Я выполз из-под теплого уютного одеяла, с неудовольствием встал на холодный, шершавый пол, подтянул подштанники и подошел к Валентине.
Отсвет зеленого абажура делал бумагу и лицо девчонки особенно бледными, но и без отсвета было заметно, что лицо не розовее бумаги.
Я оперся на худенькое плечико и заглянул в тетрадь. Романы врали. Двенадцатилетняя девочка занималась тем, чем следовало ей заниматься, она писала школьное сочинение.
Неуклюжим детским почерком вверху страницы было выведено "Крепостное право по рассказу «Муму».
— Что это за «Муму»? — спросил я дочь.
— Папа, не мешай, — сонным голосом отозвалась Валентина. — «Муму» — рассказ Тургенева. Я спешу. Сочинение надо сдать послезавтра.
— Тургенева? — вспомнил я. — Как же, я этого писателя знаю. Ну, конечно, знаю. Он написал «Записки охотника», и потом я читал его же роман… Подожди, дай бог памяти, да, да… «Дым»! Но «Муму»…
— Пожалуйста, не мешай, — повторила она. — У меня и так ничего не выходит.
Она была права. Несколько неровных, путаных строчек метались в беспорядке, наскакивали друг на друга, и каждая нижняя явно хотела столкнуть стоявшую выше себя. Достаточно было мельком взглянуть на тетрадку, чтобы с уверенностью судить о неспособности Валентины к сочинительству, — девчонка пошла в меня.
Возможно, это нехорошо, но я предложил ей помощь.
— Когда тебе нужно сдавать сочинение? — спросил я.
— Послезавтра, — с досадой отозвалась Валентина, упрямо царапая бумагу огрызком карандаша.
Я не знал, как начать речь с предложением своих услуг, но девчонка помогла сама.
— У всех подруг грамотные родители: той мать поможет, другой отец, — пожаловалась она, — и они успевают. А я — одна.
— Совестно тебе жаловаться, — успокоил я дочь. — А я на что? Завтра же напишу тебе сочинение.
Откровенно говоря, мне было любопытно узнать, могу ли я написать сочинение. Ну, и, пожалуй, следовало помочь Валентине.
— А ты сможешь? — недоверчиво спросила она.
— Еще бы, — уверенно успокоил я ее. — Сочинение я напишу хорошо.
* * *
Кончив работу, я побежал в библиотеку.
Не успел грязноватый Морозов подойти к прилавку, миловидная костлявенькая барышенька деловито оперлась локтями на прилавок и начала бубнить приветствие:
— Отлично! Вы, я вижу, гражданин, занимаетесь физическим трудом. Дайте ваш профсоюзный билет… Отлично! Вы, я вижу, наборщик. Отлично! Могу рекомендовать произведение о возрождающемся строительстве — «Цемент» Гладкова… Отлично! Произведение американского социалистического писателя Синклера о братоубийственной империалистической войне — «Джимми Хиггинс», о положении рабочего класса в Чикаго — «Джунгли»; кроме того, имеется сборник «Вагранка», повесть пролетарского писателя Ляшко «Доменная печь»… Отлично! Я вам сейчас подберу производственную повесть пролетарского писателя.
Без передыха пробубнила она зазубренную речь, повернулась и ринулась к книжным полкам.
— Тпру! — остановил я библиотекаршу. — Постойте, барышня, мне не нужно никаких пролетарских писателей.
Она моментально повернулась и — так и есть, пожалуй, она хуже моей старухи, — забубнила опять:
— Отлично! Прошу вас не тпрукать. Такие манеры оставьте для своего клуба, — здесь культурное учреждение. С семнадцатого года никаких барышень в нашей стране нет, никакого легкого чтения вы у нас не найдете.
Вдруг она остановилась, глубоко вздохнула и прямо в лицо мне произнесла:
— А?
Тогда я раздельно и внятно отчеканил:
— Дорогая гражданка, будьте добры, дайте мне рассказ писателя Тургенева «Муму».
Она широко открыла глаза и обрадовалась, снова найдя предлог для заученных выражений.
Переходя от полки к полке — она ходила долго, должно быть, нынче на Тургенева спрос невелик, — она не переставая обращалась к кому-то — ко мне, что ли? — со своей паскудненькой речью:
— Отлично! Тяга к классикам — явление, объясняемое рядом убедительных причин… Отлично! Однако почему именно Тургенев, а не Аксаков, Гоголь, Гончаров, Григорович, Достоевский и, наконец, почему не Толстой?
Ни библиотека, ни барышня мне не понравились. Получив книгу, я с удовольствием вышел на свежий воздух.
Пообедав, я вытащил на двор табуретку, поставил ее у окна и уселся читать Тургенева.
Тургенев — классик! Что значит классик? Или это значит — классно писал? Да, Иван Сергеевич Тургенев классно писал. Мне особенно нравится его простая, ясная речь. А слова! Как они ладно пригнаны друг к другу, построены красиво и убедительно. Так писать нынешние не умеют.
«Капитон до самой поздней ночи просидел в заведении с каким-то приятелем мрачного вида и подробно ему рассказал, как он в Питере проживал у одного барина, который всем бы взял, да за порядками был наблюдателен и притом одной ошибкой маленечко произволялся: хмелем гораздо забирал, а что до женского пола, просто во все качества доходил… Мрачный товарищ только поддакивал, но когда Капитон объявил наконец, что он по одному случаю должен завтра же руки на себя наложить, мрачный товарищ заметил, что пора спать. И они разошлись грубо и молча».
«Они разошлись грубо и молча»… Этим сказано все. Хватит! Жаловался слабый человек, жаловался, а как дошло дело до смерти, товарищ заметил, что пора спать. Верно! Каждому бы человеку это знать: захотелось руки на себя наложить — пора спать.
И не так ли рабочий человек горе свое срывает:
«В самый день свадьбы Герасим не изменил своего поведения ни в чем; только с реки он приехал без воды: он как-то на дороге разбил бочку; а на ночь в конюшне он так усердно чистил и тер свою лошадь, что та шаталась, как былинка на ветру, и переваливалась с ноги на ногу под его железными кулаками».
И не так ли мы, люди, теряем любимых?
«Герасим ничего не слыхал — ни быстрого визга падающей Муму, ни тяжкого всплеска воды; для него самый шумный день был безмолвен и беззвучен, как ни одна самая тихая ночь не беззвучна для нас, и когда он снова раскрыл глаза, по-прежнему спешили по реке, как бы гоняясь друг за дружкой, маленькие волны, по-прежнему поплескивали они о бока лодки и только далеко назади к берегу разбегались какие-то широкие круги».
Написано хорошо, очень хорошо, не лень весь рассказ переписать. И все-таки рассказ плох. Не наш это рассказ. Барин его писал, настоящий матерый барин. Ведь вот и Герасим обижен судьбой, и славная безобидная собачка погибла, и барыня скверная, и все-таки люба автору эта привередливая барыня, Герасим для него только несчастненький, нетребовательный мужичонка.
Это меня злит больше всего! Почему он нетребователен? Кругом стервы? Так ты бунтуй! Бунт, бунт нужен мне у писателя, а не сладкие благодушные слезы.
У нынешних писателей бунта сколько угодно. Жаль только, что одного бунта недостаточно, нужно еще уметь писать.
Однако я занялся Тургеневым всерьез, точно мне, а не дочери нужно писать сочинение. Сочинение?… Взялся за гуж — не говори, что не дюж, — нужно писать сочинение.
* * *
Как они обвиняли друг друга! Семь смертных грехов быстро выползли из тайников человеческой души. Александров прославился чревоугодием. Все заработки отдает он своему животу: праздник — водочка, селедочка, колбаска и — святое святых — кулебяка. Иващук скуп. Крохотные заработанные копейки откладывает на черный день, бесконечный черный день, пугающий человека страшной неразборчивой тенью. Сухих высокомерен. Он никогда ни с кем не согласится, его мнение всегда должно торжествовать, совместная работа с ним невозможна. Никольский ленив. Не ему заниматься совместной стройкой, он лишнюю копейку ленится заработать себе на хлеб. Таверин раздражителен. Каждая мелочь служит ему поводом для скандала. Не человек — со спичками коробок… Пшик — и вспыхнул. Глязер завистлив. Он всегда чувствует себя обделенным, обойденным; завидуя другу, он может его съесть. Косач распутен. Попадись ему на дороге смазливенькая девчонка, он сбросит со своих плеч общественный груз ради возможности провести веселый час беззаботной любви.
Как они друг с другом бранились!
Но, отступив и взглянув со стороны на затеянное дело, скажем прямо: брани было необычно мало.
Брань на вороту не виснет. К делу, к большому серьезному делу, брань не имеет никакого касательства: брань бранью, дело делом.
Сдержанно говорил умный Гертнер. Точно исподтишка улещал он рабочих, и — глядь, глядь — наши ребята утихомирились, начали столковываться, и, глядь, они уже голосуют за одно, все говорят, как один.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13


А-П

П-Я