Доставка супер магазин Wodolei.ru
А у меня он не изуродован: ведь чтобы правильно поступать, нужно правильно понимать.
И кто я с этим нечистым духом: сумасшедший странник перед – ого-го! – высотой духовной жизни Анны и о.Христодула, Алеша? Кто я для них, для людей, наследующих не эту разоренную землю, за которую я бился до полной потери сил, а Царство Небесное? Кто я со своим простым желанием покоя и лада, тихой любви и щебета детей, со своим любимым табаком и дурной привычкой к писательству? Аз есмь червь. Ползем дальше, господа юные натуралисты. Что бы нам, бездуховным, и не поползать?
Так я думал. А в воскресенье поеду к своему духовнику – тошно мне жить, Алеша. Мне стало с Аней гораздо сложней, чем некогда с механизмом имени Калашникова. Может быть, я и писателем стал оттого, что всегда бежал от действительности, не сознавая этого, жил бегом, жил в слове. И вдруг – стоп! – вот она, действительность. Я сделал в ней остановку, но сегодня, чтобы стоять на месте, нужно все время бежать… Разумеется, всего этого я Алеше не говорю.
– Да она, может быть, и не пойдет за нас! – только и говорю я Алеше, вдогонку теням своих невеселых мыслей. – Я старый, ты малый…
– Она пойдет! – горячо говорит ребенок и вдруг целует мою руку.
– Кто это тебя научил руки целовать? Что люди подумают?
– Вы же священникам целуете!
– Так священнику – положено! Он – духовное лицо!
– Это вам! А мне, так вы – духовное лицо…
– Тьфу на тебя! Совсем от рук отбился, бродяга!
Нам сигналят из проезжающих машин. Выглядим мы с Алешей посреди бетонки странно, но прилично. На мне шикарная куртка и малиновые ботинки. Алеша – со школьным ранцем на спине.
– Братья и сестры! – громко и внятно кричу я людям в автомобилях. – Среди вас врачи, ученые, учителя, музыканты, инженеры бывших оборонных предприятий, офицеры, преданные командирами, инвалиды войн, детства и труда – все категории и слои населения, на чьих плечах держалась страна. Наш дом – Россия – разорен и перезаложен! Все вы нынче – нищие, господа, а не одни мы с Алешей!
И Алеше уже весело, он хохочет, как на рождественской елке в детском доме.
Ах, нам бы с Алешкой, с Аней и Ваней деревенскую бы усадебку, эти кусты акации, тенистые аллеи, кисейные занавески на окнах и жужжание пчел над цветами жасмина! Где ты, мой тихий некогда Китаевск? Куда сплавился по реке времен? Где серебряная чешуя многая рыбы? Где черно-пестрая корова Пятенка с печальными глазами индианки?.. Где сороки с вороненым опереньем, которые ранней осенью слетались на музыку моего магнитофона и устраивали воздушные танцы?
Но – чу! Тишина…
Наверное, господа ученые собрали ядерную бомбу из запчастей, которые скоро поступят в свободную продажу.
12
Мы стоим и ждем Медынцева на первой автобусной остановке городской окраины. Алеша мучается: видно, хочет закурить, но стесняется меня. А я приплясываю на холодке, примерно не курю и продолжаю мысленно обзор своего доклада, который за пятьсот долларов напишу все же для президента Лиги нищих Юрия Сергеевича Медынцева. Куплю новый германский велосипед, а остальное положу на блоки для возведения храмовых стен.
Алеша вещает. Действительно, что это за бубенчик? Это голос Алеши. Он рассказывает мне про свою влюбленность:
– … Она с ним ходит, как Хромосома Жирная, он ее за все руками – хап! хап! А я бы ее любил, руками бы не трогал! Нет, она с ним! Вот у меня в сумке – все чистое! Ногти – стригу, зубы чищу, дезодорант – ношу! Ну чем, чем он лучше меня, дядя Петр? Он ворует – я нет! Я только Христа ради прошу, причащаюсь, исповедуюсь! Почему ей вор дороже нищего?.. – слышу я голос Алешиного одиночества.
– Правильно, Алеша. Если женщину любишь, то руками ее лучше не хапать! Но, может, у него голос толще и доходы выше? – говорю я на это. – Или, может быть, язык лучше подвешен! Может быть такое?
– Да нет! Он вообще глухонемой!
– Значит, Алеша, она его жалеет… Он, может быть, заменяет ей собою куклу! Подрастет вот, одумается.
– Кто? Она?
– Она! Смотри: солнце взошло! Хорошая примета, Алеша! Значит, вопрос слива режима в Кремле – дело ближайшего времени. Тогда определим тебя в школу, где кормят бесплатными булочками с маком.
– Да… – кривит лицо Алеша. – Мечты одни… Вам, может, школа тоже куклу заменяла!.. Учились на десятки, дядя Петя, а вас кинули, как лоха!
Я останавливаю его и даю звучного щелбана.
– Всё, терпению моему есть предел! Получай, паря! Во-первых, у нас были пятерки, а не десятки. Во-вторых, солнце взошло! А я помню солнце на баррикадах, да! С тех пор октябрь – священный для меня месяц. Так что я не готов слушать твои циничные реплики!
– Священный? – чешет он лоб. – Все у вас священное, я смотрю!
– Да, священный. Вот и смотри. Ровно десять лет назад, когда ты еще не был влюблен в Жирную Хромосому, воровское буржуйское кодло с мясом и кровью вырвало у народа сердце!
– Да ладно вам!.. У вас буржуйки были? – он слюнявит палец и трет им ушиб.
– Была…
– Как ее звали?
– Печкой ее звали, вот как ее звали… Не домна, не мартен, а именно – буржуйка…
– Нет, не то! Иностранки у вас были?
– Казашка была!
– Тю-ю-ю!
– И одна немка!
13
– … Ну кто лучше – Чимба или я? – спрашивал я, закуривая для форса. – Кто, говори?
– Он…
– Ну, а чо ж ты тогда?!
– Ничо… – пожимала плечами юная немка Лиза Кёних и привставала на локоть, нависая над моим лицом. – А чо? – щекотала она мое лицо кончиком русской косы.
– Да ничо! – туша окурок о железную боковину койки, сурово отвечал я. – Немецкое отродье!
Мне было четырнадцать лет, ей семнадцать. Она подкладывала язык под щеку и начинала что-то там царапать, раскапывать, как альпийская сенбернарша.
– Ну, а чо ты тогда? – продолжала она тему. – Хочешь: вместе сфотаемся? Скоро фотограф придет…
– Да ты чо! – пугался я. – А если кто увидит?
– То-то! Чимба придет – кишки размотает! Слыхал песню: брюхантина распускает паруса?
Она лукаво смеялась. Глаза как два дефиса. Ямочки на ланитах, как скобки. Бугорочки, как куполочки. Нет, все же она меня частично любила..
… Когда Чимба вернулся с «малолетки», он не стал никому разматывать кишок. Он швырнул ее под своих недоумков. Это у них называлось тогда «пустить под транвай». Бедная Лиза Кёних! Теперь она, вероятно, счастлива и живет в фатерлянде…
Я продолжаю говорить Алеше:
– Да, солнышко! Взошло как по нотам! Что, разве не видишь? Добри ранок, панычок!
Алеша горько вздыхает, добывает из потайного кармана куртки зажигалку и начинает ею щелкать, говоря:
– Что мне солнце… – Сам на меня поглядывает. – А вы ноты-то знаете или так?
– И так, и этак! Я же пою на клиросе, а раньше пел свои концерты! Ты бывал в театре? Нет? А ты хотел бы летать, как птица?
– Не хотел. Зачем это босиком-то да по репейникам?
– Ты прав. Не мущинское это занятие. Может быть, двести лет назад… Хотя… Юра же Медынцев стал неплохим артистом! Заслуженным! Вот мы с тобой стоим, незаслуженно ждем его.
– А дядя Юра, он что – артист?
– Так уж получилось. Видел фильму «Советник из тьмы»? Не видел. А когда мы были твоего, Алешка, возраста, то нас хоть и силком, но регулярно возили в театры краевого центра. В оперетту. Или в Театр юного зрителя. И вот однажды мадам на сцене поет так с укором: ой, мол, Мыкола, ты, Мыкола… А он ей тоже с обидой, будто стыдит: ой, мол, ты, Олеся, мол, Олеся… Пока они так препираются, мы с Юрой Медынцевым идем в театральный буфет и пускаем слюну на великолепие витрин. Потом набиваемся помочь буфетчице потаскать ящики с песочными коржиками. И все отделение распиваем лимонад с песочниками. Она нам дала их бесплатно. «Бесплатно – вот эт-то да-а-а!» – говорю я Юре. А он мне: «Думаешь она нам дала бесплатно?» «Ну, денег-то мы же ей не давали?» «Денег-то не давали. А труд?» Понимаешь, насколько он умней меня? Я говорю: «Дак, это чо за Труд! Разве это труд… Это ж тебе не поля окучивать, не воду с пруда коромыслом по сто ведер…» «Ты еще мал и глуп и не видал больших заслуженных артистов, керя, – учит Юра. – Она свои губы помадой накрасит, перо в чернилку умакнет и эти песочники спишет на утруску. Придет домой и еще в сумке принесет своим короедам. То бы ей грузчику на бутылку давать два двенадцать, а тут мы – два дурака. Понял? Икономка какая!» «Нет, – говорю я. – Она добрая». «Добрые, керя, это мы с тобой. А она умная». «А ты откуда знаешь, что спишет?» «Дак у меня же родная тетя, мамкина двоюродная сестра, здесь, в Горнауле, живет! Она в продуктовом киоске работает…»
Я не стал рассказывать ребенку, что мы заговорили с Юркой о женских телах.
– … Моя тетка такая муля! – сказал Юра, оглядывая гипсовое изваяние голой римской женщины в радикулитной позе. – А вот у этой, каменной – что? – он указал на статую и поскреб ее пальцем. – Фурункула слева, фурункула справа! А ну, Петруха, покарауль!
Встал на цыпочки, засопел, потрогал холмы.
– Тверды, – говорит, – как скалы…
Потом пошли смотреть и трогать руками другие голые статуи.
– Чо они голые-то, а? Баня сгорела? Или хламиды кто украл, пока они банились…
– Царизм их раздел! – просвещает меня Юрка. – При царизме народ жил очень бедно, Петруха. Потом родился Ленин и – вот! Видишь? Все обуты, все одеты. Нос в табаке. Ливер не бунтует. – Потом вскинул брови, почесал под пряжкой школьного ремня пуп и говорит: – А ведь у вашей Аньки – тоже есть… кое-что!
Будучи идеалистическим подростком, я стукнул его легонько за честь сестры. Он не ответил мне, а только со свистом втянул в себя воздух, почесал затылок и оправдался:
– Я ни причем! Я не трогал…
Мы шли дальше, но трогали уже пунцовые и синие бархаты портьер.
– Бархат?..
Сказка.
– Бархат…
Сказка!
Приблизительно так же мы с ним проводили театральное время и в тюзовском буфете. Кто знал тогда, что Юра Медынцев станет известным артистом, а потом создателем корпорации пишущих всея Руси.
– Теть, может, что поднести?
А на сцене летчик Николай Гастелло направлял горящий самолет на колонну вражеской техники. Невидимые артисты в оркестровой яме дули в трубы и били в литавры с таким пафосом, что песочники в моей глотке застревали. Я еще не знал тогда, что законно пью ситро, что все оплачено, поскольку перманентные революционеры обобрали моих дедов, прадедов, родителей, меня лично и героя Гастелло на поколения вперед. Конкретно могу назвать фамилии главарей последнего полутора десятка лет. Они все при деньгах и на свободе…
Оркестр детского театра продолжал звучать в моей памяти, когда я услышал голос Медынцева.
– Э-й! Петюха-а-ан! Алеха-а-ан! Сюда! – кричит он из оконца «мицусиби», похожей на благородно-синий эмалированный чайник из нашего детства. Машина стоит на той стороне хайвэя стратегического назначения – это метров пятьдесят по прямой. Зачем же мы переходили через бетонку, как русское войско через Альпы? Рано, авто еще мало.
– Идем, Алеша, обратно. Напомни мне позже, что надо подать муляву в Гаагский суд от имени всех нищих новых суверенных держав! – говорю я, пока мы вновь пересекаем широченную бетонку. – Зачем вожди, которых я лично не выбирал, превратили в прах мою страну и в горстку трубочного пепла – мою светлую память о ней? Это они, чиновные воры, пиявки болотные, отняли у меня время моей жизни! Это они, упыри, в отличие от Бога, слепившего из праха человека, слепили из человека прах!
– Ого! – радостно, именно радостно, смеется Алешка. – Здо́рово говорите, дядя Петр! Вот бы мне так научиться!
Мы с ним как родня – старый да малый.
14
– Здоровеньки булы, керя! – говорю я Юре Медынцеву. Алеша бросает ранец на заднее сиденье и лезет следом, а я сажусь рядом с ним. – Тепло здесь у тебя. Вот рассказываю Алеше про дядю Сашу Шуйцына. Ты помнишь Шуйцына дядю Сашу? – спрашиваю я своего вечного друга, перекрестив лоб.
– Мюнхгаузена-то? История! – смеется розовощекий Юра. – Да век не забуду, керя! А ты знаешь, что он, оказывается, даже бегло читать не умел? А шкаф-то этот с книгами у него стоял как акция прикрытия!
– С чего это ты взял? Хотя Буш-младший, говорят, тоже не умеет читать.
– Бушу читать не обязательно, у него советники. А я встретил Жеку Шуйцына в Москве. Недавно. Выпили по чутушке, вспомнили нашу территорию. Он сказал: тятя, говорит, ни читать, ни писать не умел. Притворялся. А книги ему завещал маршал Рокоссовский, которому батя, мол, спас жизнь. Завещал с условием, что тот читать научится. «А зачем ему было читать? – говорит. – Он и без того видел "гад подземных ход"!»
– Во-о-от! Ты ему верь! Жека еще тот Мюнхгаузен, сам дядя Саша бы шапку снял!…
– А ты не думаешь, что дядя Саша юродствовал, Петюхан? Что все наши советские чудики – это русские юродивые?
– Недосуг мне думать, – говорю. – Днем думай, ночью думай, в степи, в постели думай. Ты у нас думай, а у меня работа…
– … Скажи, керя, сколько же из нашего поселка больших людей вышло, а? – слышу я голос Юры. Но дремота клонит голову, и, приваливши ее на сгибы локтей, я закрываю глаза. До места ехать еще около часа. Но сон не идет.
– А сколько их оттуда не вышло? Ты Улю Медный Пуп помнишь? Слушай поэму! Название – «Уля – Медный Пуп».
– Давай! – весело говорит бодрый Юра.
Оказывается, можно внушить себе все, что заблагорассудится. Так я внушил себе, что мои занятия литературой – пустая трата времени. Возможно, дамбу я выстроил, но так ее подмыло водой одиночества, что я уже и Алешке готов читать свои опусы, и степи под сорочьим снегом. Усталая Аня оглохла.
«… Я не помню такого, как он, вратаря, Медный Пуп его кличка и – Уля. Только встанет заря – он втихаря возле стенки ларя в карауле. Он об стенку колотит резиновый мяч, карауля его на отскоке. Стонет угольный ларь – беспощаден палач, и удары, как молот, жестоки. Это Уля готовится к новой игре – в синяках, как индеец в раскраске, сын горняцкий, чей папка погиб „на горе“, не в какой-то индейской Небраске.
Уля сдержан. От боли не плачет.
Хоть записывай Улю в апачи.
Он во взрослой команде стоит вратарем, он по-девичьи строен и тонок, хоть и стал огород под окном – пустырем, хоть и стены в избе – из картонок. Отутюжена форма. Щитки, как броня. Загорелые ноги, как струны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
И кто я с этим нечистым духом: сумасшедший странник перед – ого-го! – высотой духовной жизни Анны и о.Христодула, Алеша? Кто я для них, для людей, наследующих не эту разоренную землю, за которую я бился до полной потери сил, а Царство Небесное? Кто я со своим простым желанием покоя и лада, тихой любви и щебета детей, со своим любимым табаком и дурной привычкой к писательству? Аз есмь червь. Ползем дальше, господа юные натуралисты. Что бы нам, бездуховным, и не поползать?
Так я думал. А в воскресенье поеду к своему духовнику – тошно мне жить, Алеша. Мне стало с Аней гораздо сложней, чем некогда с механизмом имени Калашникова. Может быть, я и писателем стал оттого, что всегда бежал от действительности, не сознавая этого, жил бегом, жил в слове. И вдруг – стоп! – вот она, действительность. Я сделал в ней остановку, но сегодня, чтобы стоять на месте, нужно все время бежать… Разумеется, всего этого я Алеше не говорю.
– Да она, может быть, и не пойдет за нас! – только и говорю я Алеше, вдогонку теням своих невеселых мыслей. – Я старый, ты малый…
– Она пойдет! – горячо говорит ребенок и вдруг целует мою руку.
– Кто это тебя научил руки целовать? Что люди подумают?
– Вы же священникам целуете!
– Так священнику – положено! Он – духовное лицо!
– Это вам! А мне, так вы – духовное лицо…
– Тьфу на тебя! Совсем от рук отбился, бродяга!
Нам сигналят из проезжающих машин. Выглядим мы с Алешей посреди бетонки странно, но прилично. На мне шикарная куртка и малиновые ботинки. Алеша – со школьным ранцем на спине.
– Братья и сестры! – громко и внятно кричу я людям в автомобилях. – Среди вас врачи, ученые, учителя, музыканты, инженеры бывших оборонных предприятий, офицеры, преданные командирами, инвалиды войн, детства и труда – все категории и слои населения, на чьих плечах держалась страна. Наш дом – Россия – разорен и перезаложен! Все вы нынче – нищие, господа, а не одни мы с Алешей!
И Алеше уже весело, он хохочет, как на рождественской елке в детском доме.
Ах, нам бы с Алешкой, с Аней и Ваней деревенскую бы усадебку, эти кусты акации, тенистые аллеи, кисейные занавески на окнах и жужжание пчел над цветами жасмина! Где ты, мой тихий некогда Китаевск? Куда сплавился по реке времен? Где серебряная чешуя многая рыбы? Где черно-пестрая корова Пятенка с печальными глазами индианки?.. Где сороки с вороненым опереньем, которые ранней осенью слетались на музыку моего магнитофона и устраивали воздушные танцы?
Но – чу! Тишина…
Наверное, господа ученые собрали ядерную бомбу из запчастей, которые скоро поступят в свободную продажу.
12
Мы стоим и ждем Медынцева на первой автобусной остановке городской окраины. Алеша мучается: видно, хочет закурить, но стесняется меня. А я приплясываю на холодке, примерно не курю и продолжаю мысленно обзор своего доклада, который за пятьсот долларов напишу все же для президента Лиги нищих Юрия Сергеевича Медынцева. Куплю новый германский велосипед, а остальное положу на блоки для возведения храмовых стен.
Алеша вещает. Действительно, что это за бубенчик? Это голос Алеши. Он рассказывает мне про свою влюбленность:
– … Она с ним ходит, как Хромосома Жирная, он ее за все руками – хап! хап! А я бы ее любил, руками бы не трогал! Нет, она с ним! Вот у меня в сумке – все чистое! Ногти – стригу, зубы чищу, дезодорант – ношу! Ну чем, чем он лучше меня, дядя Петр? Он ворует – я нет! Я только Христа ради прошу, причащаюсь, исповедуюсь! Почему ей вор дороже нищего?.. – слышу я голос Алешиного одиночества.
– Правильно, Алеша. Если женщину любишь, то руками ее лучше не хапать! Но, может, у него голос толще и доходы выше? – говорю я на это. – Или, может быть, язык лучше подвешен! Может быть такое?
– Да нет! Он вообще глухонемой!
– Значит, Алеша, она его жалеет… Он, может быть, заменяет ей собою куклу! Подрастет вот, одумается.
– Кто? Она?
– Она! Смотри: солнце взошло! Хорошая примета, Алеша! Значит, вопрос слива режима в Кремле – дело ближайшего времени. Тогда определим тебя в школу, где кормят бесплатными булочками с маком.
– Да… – кривит лицо Алеша. – Мечты одни… Вам, может, школа тоже куклу заменяла!.. Учились на десятки, дядя Петя, а вас кинули, как лоха!
Я останавливаю его и даю звучного щелбана.
– Всё, терпению моему есть предел! Получай, паря! Во-первых, у нас были пятерки, а не десятки. Во-вторых, солнце взошло! А я помню солнце на баррикадах, да! С тех пор октябрь – священный для меня месяц. Так что я не готов слушать твои циничные реплики!
– Священный? – чешет он лоб. – Все у вас священное, я смотрю!
– Да, священный. Вот и смотри. Ровно десять лет назад, когда ты еще не был влюблен в Жирную Хромосому, воровское буржуйское кодло с мясом и кровью вырвало у народа сердце!
– Да ладно вам!.. У вас буржуйки были? – он слюнявит палец и трет им ушиб.
– Была…
– Как ее звали?
– Печкой ее звали, вот как ее звали… Не домна, не мартен, а именно – буржуйка…
– Нет, не то! Иностранки у вас были?
– Казашка была!
– Тю-ю-ю!
– И одна немка!
13
– … Ну кто лучше – Чимба или я? – спрашивал я, закуривая для форса. – Кто, говори?
– Он…
– Ну, а чо ж ты тогда?!
– Ничо… – пожимала плечами юная немка Лиза Кёних и привставала на локоть, нависая над моим лицом. – А чо? – щекотала она мое лицо кончиком русской косы.
– Да ничо! – туша окурок о железную боковину койки, сурово отвечал я. – Немецкое отродье!
Мне было четырнадцать лет, ей семнадцать. Она подкладывала язык под щеку и начинала что-то там царапать, раскапывать, как альпийская сенбернарша.
– Ну, а чо ты тогда? – продолжала она тему. – Хочешь: вместе сфотаемся? Скоро фотограф придет…
– Да ты чо! – пугался я. – А если кто увидит?
– То-то! Чимба придет – кишки размотает! Слыхал песню: брюхантина распускает паруса?
Она лукаво смеялась. Глаза как два дефиса. Ямочки на ланитах, как скобки. Бугорочки, как куполочки. Нет, все же она меня частично любила..
… Когда Чимба вернулся с «малолетки», он не стал никому разматывать кишок. Он швырнул ее под своих недоумков. Это у них называлось тогда «пустить под транвай». Бедная Лиза Кёних! Теперь она, вероятно, счастлива и живет в фатерлянде…
Я продолжаю говорить Алеше:
– Да, солнышко! Взошло как по нотам! Что, разве не видишь? Добри ранок, панычок!
Алеша горько вздыхает, добывает из потайного кармана куртки зажигалку и начинает ею щелкать, говоря:
– Что мне солнце… – Сам на меня поглядывает. – А вы ноты-то знаете или так?
– И так, и этак! Я же пою на клиросе, а раньше пел свои концерты! Ты бывал в театре? Нет? А ты хотел бы летать, как птица?
– Не хотел. Зачем это босиком-то да по репейникам?
– Ты прав. Не мущинское это занятие. Может быть, двести лет назад… Хотя… Юра же Медынцев стал неплохим артистом! Заслуженным! Вот мы с тобой стоим, незаслуженно ждем его.
– А дядя Юра, он что – артист?
– Так уж получилось. Видел фильму «Советник из тьмы»? Не видел. А когда мы были твоего, Алешка, возраста, то нас хоть и силком, но регулярно возили в театры краевого центра. В оперетту. Или в Театр юного зрителя. И вот однажды мадам на сцене поет так с укором: ой, мол, Мыкола, ты, Мыкола… А он ей тоже с обидой, будто стыдит: ой, мол, ты, Олеся, мол, Олеся… Пока они так препираются, мы с Юрой Медынцевым идем в театральный буфет и пускаем слюну на великолепие витрин. Потом набиваемся помочь буфетчице потаскать ящики с песочными коржиками. И все отделение распиваем лимонад с песочниками. Она нам дала их бесплатно. «Бесплатно – вот эт-то да-а-а!» – говорю я Юре. А он мне: «Думаешь она нам дала бесплатно?» «Ну, денег-то мы же ей не давали?» «Денег-то не давали. А труд?» Понимаешь, насколько он умней меня? Я говорю: «Дак, это чо за Труд! Разве это труд… Это ж тебе не поля окучивать, не воду с пруда коромыслом по сто ведер…» «Ты еще мал и глуп и не видал больших заслуженных артистов, керя, – учит Юра. – Она свои губы помадой накрасит, перо в чернилку умакнет и эти песочники спишет на утруску. Придет домой и еще в сумке принесет своим короедам. То бы ей грузчику на бутылку давать два двенадцать, а тут мы – два дурака. Понял? Икономка какая!» «Нет, – говорю я. – Она добрая». «Добрые, керя, это мы с тобой. А она умная». «А ты откуда знаешь, что спишет?» «Дак у меня же родная тетя, мамкина двоюродная сестра, здесь, в Горнауле, живет! Она в продуктовом киоске работает…»
Я не стал рассказывать ребенку, что мы заговорили с Юркой о женских телах.
– … Моя тетка такая муля! – сказал Юра, оглядывая гипсовое изваяние голой римской женщины в радикулитной позе. – А вот у этой, каменной – что? – он указал на статую и поскреб ее пальцем. – Фурункула слева, фурункула справа! А ну, Петруха, покарауль!
Встал на цыпочки, засопел, потрогал холмы.
– Тверды, – говорит, – как скалы…
Потом пошли смотреть и трогать руками другие голые статуи.
– Чо они голые-то, а? Баня сгорела? Или хламиды кто украл, пока они банились…
– Царизм их раздел! – просвещает меня Юрка. – При царизме народ жил очень бедно, Петруха. Потом родился Ленин и – вот! Видишь? Все обуты, все одеты. Нос в табаке. Ливер не бунтует. – Потом вскинул брови, почесал под пряжкой школьного ремня пуп и говорит: – А ведь у вашей Аньки – тоже есть… кое-что!
Будучи идеалистическим подростком, я стукнул его легонько за честь сестры. Он не ответил мне, а только со свистом втянул в себя воздух, почесал затылок и оправдался:
– Я ни причем! Я не трогал…
Мы шли дальше, но трогали уже пунцовые и синие бархаты портьер.
– Бархат?..
Сказка.
– Бархат…
Сказка!
Приблизительно так же мы с ним проводили театральное время и в тюзовском буфете. Кто знал тогда, что Юра Медынцев станет известным артистом, а потом создателем корпорации пишущих всея Руси.
– Теть, может, что поднести?
А на сцене летчик Николай Гастелло направлял горящий самолет на колонну вражеской техники. Невидимые артисты в оркестровой яме дули в трубы и били в литавры с таким пафосом, что песочники в моей глотке застревали. Я еще не знал тогда, что законно пью ситро, что все оплачено, поскольку перманентные революционеры обобрали моих дедов, прадедов, родителей, меня лично и героя Гастелло на поколения вперед. Конкретно могу назвать фамилии главарей последнего полутора десятка лет. Они все при деньгах и на свободе…
Оркестр детского театра продолжал звучать в моей памяти, когда я услышал голос Медынцева.
– Э-й! Петюха-а-ан! Алеха-а-ан! Сюда! – кричит он из оконца «мицусиби», похожей на благородно-синий эмалированный чайник из нашего детства. Машина стоит на той стороне хайвэя стратегического назначения – это метров пятьдесят по прямой. Зачем же мы переходили через бетонку, как русское войско через Альпы? Рано, авто еще мало.
– Идем, Алеша, обратно. Напомни мне позже, что надо подать муляву в Гаагский суд от имени всех нищих новых суверенных держав! – говорю я, пока мы вновь пересекаем широченную бетонку. – Зачем вожди, которых я лично не выбирал, превратили в прах мою страну и в горстку трубочного пепла – мою светлую память о ней? Это они, чиновные воры, пиявки болотные, отняли у меня время моей жизни! Это они, упыри, в отличие от Бога, слепившего из праха человека, слепили из человека прах!
– Ого! – радостно, именно радостно, смеется Алешка. – Здо́рово говорите, дядя Петр! Вот бы мне так научиться!
Мы с ним как родня – старый да малый.
14
– Здоровеньки булы, керя! – говорю я Юре Медынцеву. Алеша бросает ранец на заднее сиденье и лезет следом, а я сажусь рядом с ним. – Тепло здесь у тебя. Вот рассказываю Алеше про дядю Сашу Шуйцына. Ты помнишь Шуйцына дядю Сашу? – спрашиваю я своего вечного друга, перекрестив лоб.
– Мюнхгаузена-то? История! – смеется розовощекий Юра. – Да век не забуду, керя! А ты знаешь, что он, оказывается, даже бегло читать не умел? А шкаф-то этот с книгами у него стоял как акция прикрытия!
– С чего это ты взял? Хотя Буш-младший, говорят, тоже не умеет читать.
– Бушу читать не обязательно, у него советники. А я встретил Жеку Шуйцына в Москве. Недавно. Выпили по чутушке, вспомнили нашу территорию. Он сказал: тятя, говорит, ни читать, ни писать не умел. Притворялся. А книги ему завещал маршал Рокоссовский, которому батя, мол, спас жизнь. Завещал с условием, что тот читать научится. «А зачем ему было читать? – говорит. – Он и без того видел "гад подземных ход"!»
– Во-о-от! Ты ему верь! Жека еще тот Мюнхгаузен, сам дядя Саша бы шапку снял!…
– А ты не думаешь, что дядя Саша юродствовал, Петюхан? Что все наши советские чудики – это русские юродивые?
– Недосуг мне думать, – говорю. – Днем думай, ночью думай, в степи, в постели думай. Ты у нас думай, а у меня работа…
– … Скажи, керя, сколько же из нашего поселка больших людей вышло, а? – слышу я голос Юры. Но дремота клонит голову, и, приваливши ее на сгибы локтей, я закрываю глаза. До места ехать еще около часа. Но сон не идет.
– А сколько их оттуда не вышло? Ты Улю Медный Пуп помнишь? Слушай поэму! Название – «Уля – Медный Пуп».
– Давай! – весело говорит бодрый Юра.
Оказывается, можно внушить себе все, что заблагорассудится. Так я внушил себе, что мои занятия литературой – пустая трата времени. Возможно, дамбу я выстроил, но так ее подмыло водой одиночества, что я уже и Алешке готов читать свои опусы, и степи под сорочьим снегом. Усталая Аня оглохла.
«… Я не помню такого, как он, вратаря, Медный Пуп его кличка и – Уля. Только встанет заря – он втихаря возле стенки ларя в карауле. Он об стенку колотит резиновый мяч, карауля его на отскоке. Стонет угольный ларь – беспощаден палач, и удары, как молот, жестоки. Это Уля готовится к новой игре – в синяках, как индеец в раскраске, сын горняцкий, чей папка погиб „на горе“, не в какой-то индейской Небраске.
Уля сдержан. От боли не плачет.
Хоть записывай Улю в апачи.
Он во взрослой команде стоит вратарем, он по-девичьи строен и тонок, хоть и стал огород под окном – пустырем, хоть и стены в избе – из картонок. Отутюжена форма. Щитки, как броня. Загорелые ноги, как струны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33