https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/santek-bajkal-60-133303-item/
Вот он и осваивал теснины Москвы как представитель сибирской «пятой колонны» и был как бы нашим квартирмейстером. Иван и познакомил меня с Маней Коробовой, к которой я поселил Юру.
Маня окончила МГУ как психолог. Ее отец, генерал-майор инженерных войск Василий Васин, в годы войны изобрел выкидной мост-ленту и был удостоен за это Сталинской премии.
– При форсировании рек эти мосты спасли жизнь не одной тысяче советских солдат и сотням офицеров, – говорила Маня, как добротный экскурсовод.
Покойный муж Мани, Федор Дмитриевич Коробов, близкий родственник актера Зиновия Херто, был профессором-медиком и занимался психологической подготовкой космонавтов. По возрасту он был старше маниного отца, с которым был дружен с довоенных лет. Ко времени нашего знакомства Мане было едва за тридцать. Была ли она тогда красива? Скорее нет, чем да. Но она из тех редких людей, которые светятся, сгорая, и мудрому терпению которых нет видимых пределов. Генералов Васина и Коробова уже не было в живых. Они оставили Мане непреходящую любовь к себе и пятикомнатную квартиру, неистребимую привычку к красному вину, разбавленному водой, много книг, карточных колод, шляпок, диковинных вещиц. Наследственное старомосковское гостеприимство делало Маню все более нищей.
Как говорили в старинных романах, двери ее дома всегда были широко распахнуты. Как глаза гимназистки на первом балу, грозящем перейти в пожизненную оргию. Для профессиональных московских бездельников лучше не придумать. Сама она, словно находясь в затворе, не выходила из дому месяцами. Маня оживала с приездами людей из внешнего дикого, угловатого, яростного мира. Всегда изысканно вежливая и доброжелательная, чопорно тонкая во вкусах, широкая в жестах, худенькая, мальчиковая, эта инженю в заношенных джинсах была в меру иронична и по-особенному сердечна. Меценатствуя из последних сил, она старалась не замечать, что из ее дома пропадает все наиболее ценное, будь то редкие книги или старинная вещица из серебра, рукопись покойного мужа или отцовский мундир с шитьем. Маня не была сибариткой, она будто ставила на себе и своем достоянии некий психологический опыт по определению меры человеческого падения.
Она пила разбавленное дешевое вино. Она никогда не напивалась, а все мурлыкала, как сытая львица.
– Колечка… Ванечка… Юрочка, поговори, как Борис Андреев!.. – и смеялась смехом счастливого, довольного полнотой жизни человека. – Ах, сибирские экстраверты, растуды вашу мать!
Маня и сибиряков любила по-старомосковски. Нас было за что любить.
– Юрочка, расскажи про Алтай…
Тот делал лицо несчастного второгодника и зачинал:
– Места у нас богатые… Ниже в степь, за глухие волчьи логова, – деревня Саши Домкратова-Черного, а туда, выше, где в прошлом годе медведь-шатун утащил жену приседателя воблисполкома, – село космонавта Китова…
Световой режим в комнатах Мани во все времена года был неизменным. Светило ли солнце, или светились электрические лампы – в квартире дрожал полумрак. Курили все, кто хотел, и всё, что хотели, потому зимой и летом форточки открывались настежь. Юра вошел в роль опекуна хозяйки. Вначале он с напряженным недоумением, исподлобья наблюдал за праздными гостями Мани, вслушивался в их умные беседы бездельников и сачков. Не понимал, например, как можно, зная китайский язык, работать уборщиком в картинной галерее. Керя не понимал, почему место уборщика этот москвич считает теплым, – и все тут. Он не предполагал, что сей печальный факт – предтеча грядущего славянского посудомойства в Новом Свете. Но я его, керю, понимаю: знай наш Гендын китайские язык – ого! – был бы уже сопредседателем КаПэКа.
Человек запредельно чуткий и недвусмысленный от природы, керя в знак протеста матерился так витиевато и необычно даже для карьеров Китаевска, что московский «бомонд» воспринимал эти его маты, как шедевры туземной фольклористики.
Но это была всего лишь артподготовка.
– Я их всех разгоню! – сказал Юра. – Хочешь?
И Маня, и я, грешный, долго объясняли ему теорию законов среды.
– Это моя среда, Юрка… – ворковала психолог Маня.
– Когда будет воскресенье, Манька? – рычал Юра.
– Воскресенья не будет… – Маня могла быть жесткой, как сухарь на ее кухонном столе. Юра смирился тогда, но рявкнул для острастки:
– Ну и хек с тобой!.. – и тут же засмеялся, лукаво поглядывая на нас своими варначьими сибирскими глазами: он ценит в людях умение стоять на своем.
Несколько дней мы жили впроголодь, в ожидании моего гонорара.
Названивали знакомым, выискивая их театральные связи.
Читали. На огромном ковре лежали десятка полтора карточных колод. Маня ползала по этому ковру и манипулировала картами то из одной, то из другой колоды. Юрка косил на нее глазом от книги, потом поймал мой взгляд и кивнул: выйдем, мол. Мы вышли в кухню.
– Чо эт она делает? – спросил он. – Ворожит?
– Эх ты, керя! Театральное училище кончал! Что – пасьянсов не видел? Пасьянсы она раскладывает…
– А-а… – якобы понял он и зевнул. – Нет, я подумал, что она гадает. Потом, не у всех же нас папы – лауреаты! Мы студентиками-то все вагоны по ночам разгружали. Я и сейчас бы не прочь вагончик-другой разгрузить. По девушкам, что ли пройтиться?
Пошел чистить зубы и растерялся в обилии импортных тюбиков – почистил зубы турецким кремом для бритья.
В гостиной разговаривала по телефону и весело смеялась Маня…
Была ли у нее в нашу пору личная жизнь – не могу знать и не имею права рассказывать. Но, зная ее дальнее родство с Херто, я вез керю Юру к ней. И в то ее печальное время, когда из владелицы пятикомнатной квартиры Маня постепенно превратилась в обладательницу четырех-, трех– и, наконец, двухкомнатной, она ни в чем нам не отказывала. Эта квартира находилась в Руновском переулке у метро «Пятницкая». Оттуда ставший вскоре очень знаменитым Юра и стартовал в большое кино. И на эстраду. А Маня так с горы в тазике и едет. Похоже, ей в тазике хорошо. Ей нравится ехать в этом тазике вслед за любимыми отцом и мужем, не думая о земном…
К чести кери скажу, что он до сих пор платил Мане личную пенсию. Когда бывал в Москве, то травил тараканов в ее окраинной клетушке, катал тефтельки из яичного желтка с борнокислотным гарниром.
– И там стоит, керя, плита какая-то небольшенькая газовая – и все! – восьмиметровая комнатенка. На Мане джинсы. В этих джинсах, керя, хорошо светить голой задницей во тьме либерализма. Мы, керя, вместе с ней пошли на улицу, она меня завела не куда-нибудь, а в свой излюбленный комиссионный магазин. Я ей говорю: «Маня! Денег я тебе не дам – пропьют их твои клевреты! А куплю из одежды всё, что захочешь». И выбрала она себе, керя, какие-то вельветовые штанцы, какую-то куртишонку! И этим ограничилась. А там ведь шикарные висели пальто, и денег у меня была тьма. То есть можно было купить что-то приличное. Но у нее, понимаешь, керя, стиль: спортивный, дешевый. Вот тебе и генеральская дочка! А может быть, она понимает, что у старых вещей больше шансов сохраниться в ее, Манином, доме…
… Когда я заезжал к ней в девяносто третьем году, она, беззлобная, так и жила вдвоем с огненным ирландским сеттером Лизой в однокомнатной камере «хрущевки» на окраине Москвы. И вокруг них с собакой, вокруг земных сирот, по-прежнему колготились какие-то шакалы. Добрые люди ей отдавали косточки для собаки – она варила из них супы и ела. Маня весело сообщила мне, что сделала важное открытие: оказывается, мослы можно вываривать на бульон до трех варок.
6
Еще древние Апостолы в Палестине мазали больных маслом и исцеляли их.
«Болен ли кто из вас, пусть призовет пресвитеров Церкви, и пусть помолятся над ним, помазав его елеем во имя Господне. И молитва веры исцелит болящего и восставит его Господь; и если он соделал грехи, простятся ему…» (Иак. 5:15).
Соборование в больнице – дело непростое, хотя бы потому, что люди с улицы, как мы, должны помнить о стерильности. Второе: чем тяжелее заболевание, чем выше утомляемость человека, тем короче совершаемое таинство.
В приемном покое нас встречала Наташа со стопкой сменной обуви и халатами. Красивые волосы Наташи были убраны под зеленый колпак больничной униформы. Лицо выражало набожность и смирение.
Она склонилась перед отцом Глебом:
– Благословите, батюшка!
– Чо ты волосы-то запрятала, как блокадница сухари? – язвил Юра.
– Прошу вас и вашу высокую свиту, Анпиратор, не произносить слова «сухарь» при нас с Ваней. Пойдемте, я вас раздену и одену.
– А куда это мы попали? Хорошо. Раздень, – продолжал он ерничать.
– Простите их, батюшка, ибо не ведают, что творят, – попросил я. – Они все еще думают, что они муж и жена и что пьют чай на своей убогой кухне. Что случилось с твоим буржуином-то, Наташа?
– Ой! Иероним Босх с ним случился! – сказала Наташа. – И он уже не буржуин!
– Так, может, им всем, буржуям, пережогом по репам настучать? – озаботился керя. – Надеюсь, Босх простит, а, батюшка?
– Наташа, там у меня в кармане пшикалка от астмы, – умолчал в ответ батюшка. – Захвати ее, детка! А ты сказала болящему, на каких условиях мы пособоруем его и причастим? Он готов к исповеди? – спросил батюшка и, когда она ответила утвердительно, то уже ехидно, как искушенный ритор, поинтересовался: – А вы, Юра, на каком языке разговариваете?
– Это он на суржике изъясняется, батюшка, – желчно сказал я. – В образ своего парня входит. Иначе революционные братишки его, батюшка, не поймут!
– Ябеда! А в детстве был совсем неплохим парнем, пшикалка ты несчастная! – обличил меня керя.
– Наташа, у тебя диктофон с собой есть? – по примеру батюшки я стал пропускать колкости кери мимо ушей. – Надо рассказ Ивана-то твоего записать!
– Я уже все записала, Петюнчик! – сказала она и постучала себя указательным пальцем по лбу. – Помнишь «Восхождение в Эмпириан»?
Я помню и картину, и юношеское увлечение и МОСХом, и Босхом, и Моуди. На картине Иероним Босх изобразил прохождение души через туннель. А жил Иероним в пятнадцатом веке. Должно быть, еще тогда кое-кому были известны путешествия вне привычных представлений о пространстве и времени. Нечто подобное случилось и с хлеботорговцем Иваном Харой, человеком, почитающим крест, но невоцерковленным. И святой страстотерпец, и домовой с кикиморой, как я понимаю, были для него персонажами одного ряда. Он и про землепашца Микулу Селяниновича слыхом не слыхивал, а торговал же хлебом! И вот Господь, являя особую милость к падшему, вразумил его самым непостижимым образом. К тому же Иван Георгиевич бойко заговорил по-русски.
– Пэрэдо мной, батюшка, вознык сэрэбрыстый круг, котори сталь вдруг, батюшка, сужаться, сужаться… И – корыдор! Сэрэбрысто-голубой! – рассказывал Иван.
Наташа всхлипнула – ночные дежурства сломали ее.
– … Появился эта сэрэбрысто-голубой корыдор – и меня, батюшка… меня понесло по корыдору навэрх! Я понял, щто умер, но страха – нэ биль…
Они сидели возле его кровати, похожей на паровоз братьев Черепановых: отец Глеб, Наташа, Юра и женщина – доктор Ксения. Наташа все промокашечкой глазки утирала, обливаясь слезами умиления. Доктор Ксения – та все улыбалась и на знаменитого Медынцева смотрела, а он – на нее. Я, стараясь не пялиться бестактно на исхудавшего купца Хару, поставил на столике сосуд с маслом и блюдо с зерном, что знаменует щедрость и милость Господа к людям, и начал слушать и наматывать вату на концы семи палочек, потом мне нужно расставить семь свечей вокруг сосуда. Но я внимательно слушал.
… Смерть длилась полторы минуты. Там, на небесах, – яркое, золотистое, голубоватое, зеленовато-лазурное пространство. Оно похоже на фон редких старинных икон. Там его встретили несколько светозарных, прекрасноликих сущностей «с тэламы, с рукамы». Они протянули их к Ивану Георгиевичу. Они приняли его душу. Тогда он испытал неземное блаженство и радость от той несказанной любви, которая исходила от этих существ. Все его страхи, отчаяние и переживания о земном мгновенно стали дорожной пылью. Они утратили значение как пустое и никчемное.
– Вес зэмной любоф – это не любоф, а самсэбэлюбие по сравнению с небэсным любоф, – твердо сказал Иван Георгиевич. – Прычем всо биль абсолютно реально, а потом я, батюшка, вдруг услишаль голос: «Ти нужен на земле, твой путь еще не закончен, иди – и выполняй свой долг».
И через мгновение он оказался на потолке в операционной, откуда, и начал свое путешествие.
– Голи! Как мух! – пояснил он. – Сталь вот так озырать…
Сверху он увидел свое почерневшее, серо-зеленое тело, которое держала за руку доктор Ксения. Голова запрокинута. На бывшем лице – отвратительная улыбка. Ему не захотелось возвращаться в тело мертвеца.
Он видел, как доктор Ксения отпустила его руку и произнесла:
– Умер.
А Иван Георгиевич стал живей прежнего, но прозевал мгновение входа голым в это грязное чужое пальто, которое опять стало его телом. Он почувствовал только, как из него выделилось много вонючей слизи по всей коже. Полет полностью изменил его. В одно мгновение он стал совсем другим человеком. И ему стало крайне стыдно за всю свою грешную грекину жизнь.
– Теперь я нэ боюсь смэрти, – сказал он и улыбнулся доктору Ксении. – Я знаю, что здэшний моя жизнь совсэм не тот жизнь, ради которого надо тратить ее врэмя… Я хочу пожертвовать господын и госпожа Шацкых дэнги на храм. Наташа сказал мне, что Петр с женой строит храм. Прошу прынять жертву и на дэтскый дом… Вопрос о зэмле я рещу…
– Ах, Ваня! Ванечка! – всплеснула руками Наташа. Похоже, что и она вкупе с Иваном Георгиевичем слетала на небеса и вернулась преображенной. – Милый Ванечка! Как вы отнесетесь, Петя, к предложению Ванечки?
Не привык я к хэппи-эндам.
– Это как батюшка благословит, – ответил я, пораженный услышанным и не очень-то разбираясь в тонкостях темы пожертвований.
– Тайна исповеди, дети! Оставьте нас с Иваном Георгиевичем, – извинительно попросил о.Глеб.
7
Мы скинули халаты, шлепанцы и пошли курить на улицу.
– Я вас догоню, родные мои! – сказала вслед Наташа с нашими халатиками на руках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Маня окончила МГУ как психолог. Ее отец, генерал-майор инженерных войск Василий Васин, в годы войны изобрел выкидной мост-ленту и был удостоен за это Сталинской премии.
– При форсировании рек эти мосты спасли жизнь не одной тысяче советских солдат и сотням офицеров, – говорила Маня, как добротный экскурсовод.
Покойный муж Мани, Федор Дмитриевич Коробов, близкий родственник актера Зиновия Херто, был профессором-медиком и занимался психологической подготовкой космонавтов. По возрасту он был старше маниного отца, с которым был дружен с довоенных лет. Ко времени нашего знакомства Мане было едва за тридцать. Была ли она тогда красива? Скорее нет, чем да. Но она из тех редких людей, которые светятся, сгорая, и мудрому терпению которых нет видимых пределов. Генералов Васина и Коробова уже не было в живых. Они оставили Мане непреходящую любовь к себе и пятикомнатную квартиру, неистребимую привычку к красному вину, разбавленному водой, много книг, карточных колод, шляпок, диковинных вещиц. Наследственное старомосковское гостеприимство делало Маню все более нищей.
Как говорили в старинных романах, двери ее дома всегда были широко распахнуты. Как глаза гимназистки на первом балу, грозящем перейти в пожизненную оргию. Для профессиональных московских бездельников лучше не придумать. Сама она, словно находясь в затворе, не выходила из дому месяцами. Маня оживала с приездами людей из внешнего дикого, угловатого, яростного мира. Всегда изысканно вежливая и доброжелательная, чопорно тонкая во вкусах, широкая в жестах, худенькая, мальчиковая, эта инженю в заношенных джинсах была в меру иронична и по-особенному сердечна. Меценатствуя из последних сил, она старалась не замечать, что из ее дома пропадает все наиболее ценное, будь то редкие книги или старинная вещица из серебра, рукопись покойного мужа или отцовский мундир с шитьем. Маня не была сибариткой, она будто ставила на себе и своем достоянии некий психологический опыт по определению меры человеческого падения.
Она пила разбавленное дешевое вино. Она никогда не напивалась, а все мурлыкала, как сытая львица.
– Колечка… Ванечка… Юрочка, поговори, как Борис Андреев!.. – и смеялась смехом счастливого, довольного полнотой жизни человека. – Ах, сибирские экстраверты, растуды вашу мать!
Маня и сибиряков любила по-старомосковски. Нас было за что любить.
– Юрочка, расскажи про Алтай…
Тот делал лицо несчастного второгодника и зачинал:
– Места у нас богатые… Ниже в степь, за глухие волчьи логова, – деревня Саши Домкратова-Черного, а туда, выше, где в прошлом годе медведь-шатун утащил жену приседателя воблисполкома, – село космонавта Китова…
Световой режим в комнатах Мани во все времена года был неизменным. Светило ли солнце, или светились электрические лампы – в квартире дрожал полумрак. Курили все, кто хотел, и всё, что хотели, потому зимой и летом форточки открывались настежь. Юра вошел в роль опекуна хозяйки. Вначале он с напряженным недоумением, исподлобья наблюдал за праздными гостями Мани, вслушивался в их умные беседы бездельников и сачков. Не понимал, например, как можно, зная китайский язык, работать уборщиком в картинной галерее. Керя не понимал, почему место уборщика этот москвич считает теплым, – и все тут. Он не предполагал, что сей печальный факт – предтеча грядущего славянского посудомойства в Новом Свете. Но я его, керю, понимаю: знай наш Гендын китайские язык – ого! – был бы уже сопредседателем КаПэКа.
Человек запредельно чуткий и недвусмысленный от природы, керя в знак протеста матерился так витиевато и необычно даже для карьеров Китаевска, что московский «бомонд» воспринимал эти его маты, как шедевры туземной фольклористики.
Но это была всего лишь артподготовка.
– Я их всех разгоню! – сказал Юра. – Хочешь?
И Маня, и я, грешный, долго объясняли ему теорию законов среды.
– Это моя среда, Юрка… – ворковала психолог Маня.
– Когда будет воскресенье, Манька? – рычал Юра.
– Воскресенья не будет… – Маня могла быть жесткой, как сухарь на ее кухонном столе. Юра смирился тогда, но рявкнул для острастки:
– Ну и хек с тобой!.. – и тут же засмеялся, лукаво поглядывая на нас своими варначьими сибирскими глазами: он ценит в людях умение стоять на своем.
Несколько дней мы жили впроголодь, в ожидании моего гонорара.
Названивали знакомым, выискивая их театральные связи.
Читали. На огромном ковре лежали десятка полтора карточных колод. Маня ползала по этому ковру и манипулировала картами то из одной, то из другой колоды. Юрка косил на нее глазом от книги, потом поймал мой взгляд и кивнул: выйдем, мол. Мы вышли в кухню.
– Чо эт она делает? – спросил он. – Ворожит?
– Эх ты, керя! Театральное училище кончал! Что – пасьянсов не видел? Пасьянсы она раскладывает…
– А-а… – якобы понял он и зевнул. – Нет, я подумал, что она гадает. Потом, не у всех же нас папы – лауреаты! Мы студентиками-то все вагоны по ночам разгружали. Я и сейчас бы не прочь вагончик-другой разгрузить. По девушкам, что ли пройтиться?
Пошел чистить зубы и растерялся в обилии импортных тюбиков – почистил зубы турецким кремом для бритья.
В гостиной разговаривала по телефону и весело смеялась Маня…
Была ли у нее в нашу пору личная жизнь – не могу знать и не имею права рассказывать. Но, зная ее дальнее родство с Херто, я вез керю Юру к ней. И в то ее печальное время, когда из владелицы пятикомнатной квартиры Маня постепенно превратилась в обладательницу четырех-, трех– и, наконец, двухкомнатной, она ни в чем нам не отказывала. Эта квартира находилась в Руновском переулке у метро «Пятницкая». Оттуда ставший вскоре очень знаменитым Юра и стартовал в большое кино. И на эстраду. А Маня так с горы в тазике и едет. Похоже, ей в тазике хорошо. Ей нравится ехать в этом тазике вслед за любимыми отцом и мужем, не думая о земном…
К чести кери скажу, что он до сих пор платил Мане личную пенсию. Когда бывал в Москве, то травил тараканов в ее окраинной клетушке, катал тефтельки из яичного желтка с борнокислотным гарниром.
– И там стоит, керя, плита какая-то небольшенькая газовая – и все! – восьмиметровая комнатенка. На Мане джинсы. В этих джинсах, керя, хорошо светить голой задницей во тьме либерализма. Мы, керя, вместе с ней пошли на улицу, она меня завела не куда-нибудь, а в свой излюбленный комиссионный магазин. Я ей говорю: «Маня! Денег я тебе не дам – пропьют их твои клевреты! А куплю из одежды всё, что захочешь». И выбрала она себе, керя, какие-то вельветовые штанцы, какую-то куртишонку! И этим ограничилась. А там ведь шикарные висели пальто, и денег у меня была тьма. То есть можно было купить что-то приличное. Но у нее, понимаешь, керя, стиль: спортивный, дешевый. Вот тебе и генеральская дочка! А может быть, она понимает, что у старых вещей больше шансов сохраниться в ее, Манином, доме…
… Когда я заезжал к ней в девяносто третьем году, она, беззлобная, так и жила вдвоем с огненным ирландским сеттером Лизой в однокомнатной камере «хрущевки» на окраине Москвы. И вокруг них с собакой, вокруг земных сирот, по-прежнему колготились какие-то шакалы. Добрые люди ей отдавали косточки для собаки – она варила из них супы и ела. Маня весело сообщила мне, что сделала важное открытие: оказывается, мослы можно вываривать на бульон до трех варок.
6
Еще древние Апостолы в Палестине мазали больных маслом и исцеляли их.
«Болен ли кто из вас, пусть призовет пресвитеров Церкви, и пусть помолятся над ним, помазав его елеем во имя Господне. И молитва веры исцелит болящего и восставит его Господь; и если он соделал грехи, простятся ему…» (Иак. 5:15).
Соборование в больнице – дело непростое, хотя бы потому, что люди с улицы, как мы, должны помнить о стерильности. Второе: чем тяжелее заболевание, чем выше утомляемость человека, тем короче совершаемое таинство.
В приемном покое нас встречала Наташа со стопкой сменной обуви и халатами. Красивые волосы Наташи были убраны под зеленый колпак больничной униформы. Лицо выражало набожность и смирение.
Она склонилась перед отцом Глебом:
– Благословите, батюшка!
– Чо ты волосы-то запрятала, как блокадница сухари? – язвил Юра.
– Прошу вас и вашу высокую свиту, Анпиратор, не произносить слова «сухарь» при нас с Ваней. Пойдемте, я вас раздену и одену.
– А куда это мы попали? Хорошо. Раздень, – продолжал он ерничать.
– Простите их, батюшка, ибо не ведают, что творят, – попросил я. – Они все еще думают, что они муж и жена и что пьют чай на своей убогой кухне. Что случилось с твоим буржуином-то, Наташа?
– Ой! Иероним Босх с ним случился! – сказала Наташа. – И он уже не буржуин!
– Так, может, им всем, буржуям, пережогом по репам настучать? – озаботился керя. – Надеюсь, Босх простит, а, батюшка?
– Наташа, там у меня в кармане пшикалка от астмы, – умолчал в ответ батюшка. – Захвати ее, детка! А ты сказала болящему, на каких условиях мы пособоруем его и причастим? Он готов к исповеди? – спросил батюшка и, когда она ответила утвердительно, то уже ехидно, как искушенный ритор, поинтересовался: – А вы, Юра, на каком языке разговариваете?
– Это он на суржике изъясняется, батюшка, – желчно сказал я. – В образ своего парня входит. Иначе революционные братишки его, батюшка, не поймут!
– Ябеда! А в детстве был совсем неплохим парнем, пшикалка ты несчастная! – обличил меня керя.
– Наташа, у тебя диктофон с собой есть? – по примеру батюшки я стал пропускать колкости кери мимо ушей. – Надо рассказ Ивана-то твоего записать!
– Я уже все записала, Петюнчик! – сказала она и постучала себя указательным пальцем по лбу. – Помнишь «Восхождение в Эмпириан»?
Я помню и картину, и юношеское увлечение и МОСХом, и Босхом, и Моуди. На картине Иероним Босх изобразил прохождение души через туннель. А жил Иероним в пятнадцатом веке. Должно быть, еще тогда кое-кому были известны путешествия вне привычных представлений о пространстве и времени. Нечто подобное случилось и с хлеботорговцем Иваном Харой, человеком, почитающим крест, но невоцерковленным. И святой страстотерпец, и домовой с кикиморой, как я понимаю, были для него персонажами одного ряда. Он и про землепашца Микулу Селяниновича слыхом не слыхивал, а торговал же хлебом! И вот Господь, являя особую милость к падшему, вразумил его самым непостижимым образом. К тому же Иван Георгиевич бойко заговорил по-русски.
– Пэрэдо мной, батюшка, вознык сэрэбрыстый круг, котори сталь вдруг, батюшка, сужаться, сужаться… И – корыдор! Сэрэбрысто-голубой! – рассказывал Иван.
Наташа всхлипнула – ночные дежурства сломали ее.
– … Появился эта сэрэбрысто-голубой корыдор – и меня, батюшка… меня понесло по корыдору навэрх! Я понял, щто умер, но страха – нэ биль…
Они сидели возле его кровати, похожей на паровоз братьев Черепановых: отец Глеб, Наташа, Юра и женщина – доктор Ксения. Наташа все промокашечкой глазки утирала, обливаясь слезами умиления. Доктор Ксения – та все улыбалась и на знаменитого Медынцева смотрела, а он – на нее. Я, стараясь не пялиться бестактно на исхудавшего купца Хару, поставил на столике сосуд с маслом и блюдо с зерном, что знаменует щедрость и милость Господа к людям, и начал слушать и наматывать вату на концы семи палочек, потом мне нужно расставить семь свечей вокруг сосуда. Но я внимательно слушал.
… Смерть длилась полторы минуты. Там, на небесах, – яркое, золотистое, голубоватое, зеленовато-лазурное пространство. Оно похоже на фон редких старинных икон. Там его встретили несколько светозарных, прекрасноликих сущностей «с тэламы, с рукамы». Они протянули их к Ивану Георгиевичу. Они приняли его душу. Тогда он испытал неземное блаженство и радость от той несказанной любви, которая исходила от этих существ. Все его страхи, отчаяние и переживания о земном мгновенно стали дорожной пылью. Они утратили значение как пустое и никчемное.
– Вес зэмной любоф – это не любоф, а самсэбэлюбие по сравнению с небэсным любоф, – твердо сказал Иван Георгиевич. – Прычем всо биль абсолютно реально, а потом я, батюшка, вдруг услишаль голос: «Ти нужен на земле, твой путь еще не закончен, иди – и выполняй свой долг».
И через мгновение он оказался на потолке в операционной, откуда, и начал свое путешествие.
– Голи! Как мух! – пояснил он. – Сталь вот так озырать…
Сверху он увидел свое почерневшее, серо-зеленое тело, которое держала за руку доктор Ксения. Голова запрокинута. На бывшем лице – отвратительная улыбка. Ему не захотелось возвращаться в тело мертвеца.
Он видел, как доктор Ксения отпустила его руку и произнесла:
– Умер.
А Иван Георгиевич стал живей прежнего, но прозевал мгновение входа голым в это грязное чужое пальто, которое опять стало его телом. Он почувствовал только, как из него выделилось много вонючей слизи по всей коже. Полет полностью изменил его. В одно мгновение он стал совсем другим человеком. И ему стало крайне стыдно за всю свою грешную грекину жизнь.
– Теперь я нэ боюсь смэрти, – сказал он и улыбнулся доктору Ксении. – Я знаю, что здэшний моя жизнь совсэм не тот жизнь, ради которого надо тратить ее врэмя… Я хочу пожертвовать господын и госпожа Шацкых дэнги на храм. Наташа сказал мне, что Петр с женой строит храм. Прошу прынять жертву и на дэтскый дом… Вопрос о зэмле я рещу…
– Ах, Ваня! Ванечка! – всплеснула руками Наташа. Похоже, что и она вкупе с Иваном Георгиевичем слетала на небеса и вернулась преображенной. – Милый Ванечка! Как вы отнесетесь, Петя, к предложению Ванечки?
Не привык я к хэппи-эндам.
– Это как батюшка благословит, – ответил я, пораженный услышанным и не очень-то разбираясь в тонкостях темы пожертвований.
– Тайна исповеди, дети! Оставьте нас с Иваном Георгиевичем, – извинительно попросил о.Глеб.
7
Мы скинули халаты, шлепанцы и пошли курить на улицу.
– Я вас догоню, родные мои! – сказала вслед Наташа с нашими халатиками на руках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33