смесители 2 в 1 под фильтр 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я ношу в себе смерть, – и прижалась к моему боку, а я легонько провел пальцем по ее щеке, но щека была сухая.
Я коснулся ее лица, хотя внутри у меня все оледенело. Казалось, сердце перестало биться и я никогда не смогу вздохнуть. Задавать вопросы я боялся. А она молчала.
– Ты меня слышишь? – шепнула она наконец.
– Слышу, – мертвым голосом сказал я.
Где-то упала черепица. По темно-синему небу ошалело мчались черные тучи без единого пятнышка света.
– Ты меня возненавидишь?
Я не знал, что ответить. Все разом закрутилось в моей только-только перестающей болеть голове. И невольное желание выскочить из-под одеяла и убежать, и холодный, приковывающий к земле ужас, и спазм сожаления, что так внезапно, и прилив страшной досады, и паническое смятение, и робкое напоминание, что вести себя все же надо прилично, и колючая злость. А она лежала на моей груди и ждала приговора.
– Скажи что-нибудь.
– Что я могу сказать. Ты точно знаешь?
– Точно.
Как это сейчас просто. Везде и со всяким может случиться. Но почему именно со мной. И я увидел, опустив веки, как она идет в своем старомодном костюмчике по скверику за музыкальной школой, но уже не таинственная и не загадочная. Обыкновенная больная женщина. И увидел ее, обнаженную, с подносом в вытянутых руках, – уже не образ любви, а прокаженную.
– Тебя хорошо обследовали?
– Да, меня хорошо обследовали.
Она как будто нарочно меня передразнила. Наверняка потому, что боялась сказать больше. И я не искал слов. Мы лежали, прижавшиеся друг к другу и разделенные ужасной бедой.
– Я чувствую, что ты хочешь уйти, – шепнула она.
– Просто я потрясен.
Мы слышали ветер, но не прислушивались к нему. Мы прислушивались к себе.
– Ты меня возненавидишь, – шепнула она, как ребенок.
А во мне все окончательно рассыпалось. Да ведь она сейчас засмеется и, мурлыча что-то себе под нос, пойдет заваривать чай. Ведь я не знаю, когда она говорит правду, а когда фантазирует. Мы с ней еще не успели съесть вместе пуд соли.
Но она не засмеялась и не пошла заваривать чай. Лежала рядом со мной и, видно, чего-то ждала. Я коснулся ее щеки. Щека была сухая. Коснулся века.
Оно тоже было сухое.
– Не знаю, – вздохнул я.
– Чего ты не знаешь?
– Вообще ничего.
Она отодвинулась, перевернулась на спину. В комнате, обитой, как склад, древесно-волокнистыми плитами, было уже темно. В белках ее глаз сверкали голубоватые искорки, но я думал о другом.
– Я не буду плакать. Как есть, так есть, – тихо сказала она в пространство.
Могла меня предупредить. Возможно, я бы все равно за ней пошел. Завлекла в западню, подумал я. Какая гадость. Нестерпимо захотелось прочистить горло, выплюнуть засохшую слюну.
Этого не может быть, вздрогнул я, глядя в окно. За окном посветлело.
Наверно, ураган где-то раздул пожар. Но свет у испода неба был зеленоватый и холодный. Неужели так быстро пролетела на крыльях вихрей ночь.
Я возвращался по Краковскому Пшедместью. Дикий порывистый ветер носился взад-вперед, срывал с мужчин шляпы, а дамам задирал юбки. Все прочитанные газеты Варшавы взмывали в небо, как воздушные змеи. Этот город с незапамятных времен живет в лихорадке. Иногда температура снижается, но гораздо чаще подскакивает выше нормы.
Перед каким-то правительственным зданием, на стенах которого остались засохшие следы от разбитых яиц, лежали в спальных мешках несколько мужчин – голодовка протеста. Над ними висели плакаты, а рядом были укреплены щиты с требованиями. Чтобы отогнать тягостные мысли, я остановился и попытался прочитать ультиматумы. Но они были чересчур сложны и касались неясных и неизвестных мне проблем. Один голодающий из-за своей толщины не помещался в мешке. Ерунда, подумал я. Со временем жар спадет, и опять лет двадцать будет тишь да гладь.
Возле костела Святого Креста я увидел Анаис. Она сидела на нижней ступени лестницы в каком-то бурнусе или утепленной хламиде. Перед ней стояла тарелочка с одной-единственной измятой сотней. Но тарелочка была изящная, мейсенского фарфора.
– Добрый день, – пропела Анаис сладким голосом. – Вашему американскому другу минуту назад стало плохо. Он осматривал костелы и упал вон там, около памятника Копернику. Поторопитесь, он лежит в гастрономе, в
«Деликатесах».
Я почти бегом кинулся на Новый Свят. Влетел в сумрачный магазин, слабо освещенный лампами дневного света. Действительно, в овощном отделе на прилавке неподвижно лежал, сверкая белками, Антоний Мицкевич. Покупатели уже освоились с необычной ситуацией. На лежащего никто особо не обращал внимания. Только молоденькая сердобольная продавщица пыталась подсунуть ему под голову упаковку фруктово-ягодного сока.
– Что случилось? – спросил я.
– Ничего. Ничего. Отойдите, – сказала девушка.
– Я друг пана Мицкевича.
– А это пан Мицкевич? – испуганно спросила продавщица.
– Да. Приехал из Америки.
– Мы звонили в «скорую». Они сейчас будут.
Тони, весь желто-восковой, больше обычного походил на далай-ламу. Зубы его негромко стучали.
– Ужасно больно, – простонал он.
– Где? В каком месте?
– Тут. – Он показал рукой на середину груди под расстегнутой рубашкой.
– Я, кажется, не выдержу.
– У тебя когда-нибудь болело сердце?
– Нет, никогда.
Кто-то в ногах у Тони деликатно перебирал кочаны молодой цветной капусты.
– Как это произошло? Мицкевич застонал.
– Это он,– и указал на кого-то взглядом.
Я посмотрел в ту сторону и увидел необыкновенно черного человека. Черные стриженные ежиком волосы, черные щетинистые усики и черноватые лошадиные зубы между приоткрытых, толстых, как у лошади, губ. К джинсовой куртке был приколот значок Славянского Собора.
– Прицепился ко мне в костеле, – страдальчески прошептал Тони.– Даже сюда притащился.
– Чего ему от тебя нужно?
– Говорит, что меня узнал. Помнит по Воркуте.
Я очень решительно подошел к мужчине, у которого даже тщательно выбритые щеки были синего цвета.
– В чем дело? – спросил я официальным тоном.
Но этот славянин кавказского происхождения ничуть не смутился. Понуро, как корова, смотрел на меня большими карими глазами.
– Я буду вынужден вызвать полицию, – сурово сказал я, хотя прекрасно знал, что полиция переживает период хаоса и на мой призыв вряд ли кто-нибудь откликнется.
– Он стукач,– лаконично сказал кавказский славянин. Его русское произношение также оставляло желать лучшего.
Я это слово откуда-то помнил, притом в нехорошем контексте. Немного растерянный, вернулся к Тони.
– Я американский гражданин, – стонал Мицкевич.
– Потерпи еще минутку. Сейчас приедет «скорая помощь».
– Какой-то человек дал мне таблетку нитроглицерина. Добрые здесь люди.
Черный славянин, не спуская с нас глаз, стоял у прилавка в кондитерском отделе.
– Я пытался связаться с католическим духовенством, – жалобно шептал Тони.
– Я уже знаю, как мы назовем наше движение. Крестовый Поход Прощения.
– Не думай ни о чем. Лежи спокойно.
– Если со мной, не дай Бог, что-нибудь случится, все достанется тебе. Но при условии, что ты возглавишь крестовый поход.
– Тони, я не знаю, что со мной будет. Голова кругом идет. Не могу собраться с мыслями.
В этот момент подъехала «скорая». Молодой, высокий, как жердь, врач с вислыми усами, вылитый Максим Горький, энергично занялся Тони. Заглянул ему под веки, измерил давление, пощупал пульс и кивнул санитарам, ждавшим в дверях с носилками.
Минуту спустя Тони уже лежал на носилках, прикрытый грязным серым одеялом.
– Это американский миллионер, – заискивающе сказал я молодому врачу.
Тот слегка приподнял брови и посмотрел на меня поверх очков:
– Миллионеры тоже болеют.
Когда санитары подняли носилки, Тони шепнул, морщась от боли:
– Помни. Крестовый Поход Прощения.
Потом у дверцы «скорой» произошла небольшая стычка. Славянин с Кавказа пытался бесцеремонно залезть в машину.
– Я с ним, – упрямо твердил он по-русски.
Санитары сдались. Завыла сирена, и «скорая» понеслась по полукруглому ущелью Нового Свята.
Ветер срывал вывески, переворачивал рекламные щиты перед магазинами и приводил в действие сигнализацию стоящих у тротуаров автомобилей. Над городом, будто межконтинентальные ракеты, неслись на восток продолговатые темные тучи. Какие-то заезжие забастовщики слонялись по площади с транспарантами, рвущимися из рук, как воздушные шары.
Подходя к своему дому, я взглянул на балкон. И там были видны следы разрушений. Разбитые горшки с мертвыми пеларгониями, покосившаяся телевизионная антенна, нависший над улицей табурет.
В подворотне нервно расхаживал Бронислав Цыпак.
– Неужели и в такую погоду на тридцать третьем этаже трахаются? – спросил я.
– Нет больше моих сил. Я на себя руки наложу, – дрожащим голосом заговорил Цыпак.
– А тут еще этот ветер. На нервы действует.
– Всем действует. Кое-кого доводит до инфаркта.
– У меня инфаркта не будет. Не дождутся.
– Кто?
Цыпак доверительно подошел поближе:
– Знали бы вы столько, сколько я знаю. Замечали небось, что в мое время письма к вам и от вас шли две-три недели, а то и полтора месяца. Это не почта была виновата, а я. Не управлялся. Но им хитро писали. И книжки вам посылали прелюбопытные. Но я почему-то вас покрывал. Не загонял в угол, хоть вы и якшались с диссидентами.
– Спасибо.
– Ну и что вам дала ваша демократия?
– Ничего.
– Видите. А я не жалуюсь. Мне и при капитализме неплохо. Но что знаю, то знаю. У нас все были под колпаком. Кому чего стукнет в голову, у кого какие причуды, какие извращения. Вы б на моем месте не выдержали, а я деревенский, мне все нипочем.
Он уже был со мной накоротке и держал за своего. Ветер рвал его модную американскую курточку. Только теперь я заметил, что очки у него на носу в золотой оправе, не хуже, чем у американского бизнесмена.
– Вам все сошло с рук, – сказал я. Он сделал неопределенный жест:
– А почему, как вы полагаете? Все великие люди были коммунистами. От Александра Македонского и до наших дней. Ну, может, за исключением Сталина. Я хотел как лучше.
– Нас выдует из этой подворотни.
– Я вас провожу до подъезда. У меня с собой экземпляр пьесы.
– Мне сейчас не до чтения. Сами знаете, во что я влип.
– А это не к спеху.
Мы увидели проехавшую по поперечной улице колонну грузовиков, украшенных национальными флажками.
– Протестуют,– снисходительно заметил Цыпак. – Ну, идемте, вы уже посинели.
Мы вошли во двор, по которому ветер гонял пустые бутылки из-под водки, коньяка и изысканных ликеров. Я уже взялся за ручку двери, но Цыпак меня задержал:
– Знаете что? Я бы договорился с Объединенными нациями, получил международный кредит, купил огромный стеклянный колпак и накрыл им Польшу.
Вокруг можно понастроить трибуны и пускать по билетам публику со всего света. За полгода расходы окупятся, а потом мы бы гребли миллионы.
– У вас и вправду голова, как у Александра Македонского.
– Хорошо говорите, сосед. Ну что, не берете пьесу?
– В другой раз.
Я вошел в квартиру, и мне показалось, что из нее выкачали воздух. Тяжелый дух опустошения стлался над полом. Я на секунду взял в руки бумажник президента. Пускай лежит. Может быть, в награду мне повезет. В награду за что.
Я открыл балконную дверь. Ветер немедленно ворвался в комнату. Но делать ему тут было нечего. Он только хлопнул дверью ванной и улетел. Не стоит прибираться на балконе. Налетит следующий ураган и все порушит.
Я лег на свою все еще не застланную кровать. Это негигиенично, сказала бы моя жена. Пусть ей повезет в жизни. Она не виновата, что я ей достался.
На кушетку я смотрел уже почти равнодушно. Время от времени ко мне направлялась обнаженная молодая женщина с подносом в руках. Но эротического возбуждения я не чувствовал. Ведь она шла с дурной вестью, с неясной угрозой или намерением отомстить.
Нет, это невыносимо. Страшная пора в канун настоящей весны. Я запутался.
Меня засосал гигантский водоворот. Пожалуй, теперь лучше быть паном Цыпаком.
Через открытую дверь видна была часть комнаты жены. Вылинявшее кресло и уголок секретера. Мне давно уже кажется, что маячащая в полутьме сгорбленная тень – я сам. Это я по своей привычке сутулюсь около секретера, низко опустив голову, будто гляжу на исписываемый моей рукой лист бумаги. И я смотрел на самого себя, знакомого и вместе с тем чужого, обремененного какой-то мрачной тайной или окутанного вуалью, отгораживающей меня от нашего мира.
– К кому ты поперся в тот несчастный вечер, – вполголоса сказал я в другую комнату. – К людям, с которыми когда-то мимоходом познакомился, которые вдруг вспомнили о тебе и пригласили потехи ради. Ты даже их адреса толком не знаешь.
Моя тень или я сам, высвободившийся из оболочки, заключающей в себе несколько ведер воды и щепотку химических элементов, да, моя тень или я сам, лишенный обременительной и бессмысленной плоти, горблюсь в соседней комнате над доской секретера, и от меня исходит какое-то напряжение, какая-то кладбищенская оцепенелость и обыкновенный страх.
– Не побегу же я, как последний трус, в поликлинику проверяться. Честь – единственный оставшийся у меня капитал. Ну, может, еще капелька достоинства, припрятанная за пазухой на черный день.
Влетел ветер и вздул занавески.
– Жил ты, гад, аккуратно, а теперь выясняется, что за тобой остались груды мусора, лужи грязи и кучи говна. Катись, горбун несчастный, к такой-то матери.
Но я там, в комнате жены, не поднимался со стула, точно придавленный грехами, и всматривался в невидимый лист бумаги, ожидая, что на нем проступят слова приговора, начертанного невидимыми чернилами невидимой рукой.
– Чтоб тебя черти взяли.
Все же я встал с кровати и подошел к двери. Нет, меня там не было. Я видел кресло, грязноватую стену, секретер жены и затянувший углы мрак, вылупившийся из тяжелых штор на окне.
Я вернулся к себе в комнату, не сомневаясь, что и он вернется на свое место. А, какое мне до него дело, какое мне дело до самого себя. Мои мысли скользят, словно по ледяной горке. А их много. Глупые, разумные, гнусные, благородные, трусливые, отчаянные, ничтожные, патетические.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я