унитаз gustavsberg logic 5695
– Лежи, – шепнула. – Еще есть время.
– Не могу. Я думаю о твоей сестре.
– О какой сестре?
– О Вере. Ты сама мне вчера рассказывала.
– Рассказывала. Ах, да. Успокойся, спи.
– Не могу успокоиться.
Я долго ждал, но она молчала.
– Не хочешь о ней говорить? Она ответила не сразу.
– Ох, это очень сложно. Она носила в себе смерть.
– А твоя мать?
Она поправила на себе одеяло.
– Матери нет в живых.
Я совсем растерялся. Она убегала в сон, пряталась в сне. Чем больше проясняется эта неразбериха, тем меньше я что-либо понимаю. Но она реальная. Вот, лежит рядом и уже от меня уплывает, уже оттолкнулась от берега яви, исчезает в облаках видений и предчувствий, куда мне путь заказан. Может быть, новый день, что приближается из моих родных краев, может быть, этот день принесет разгадку.
Вздохнув, я лег на спину. Возможно, ради нее стоит отправиться в ад, подумал. Но хватит ли у меня сил дойти. Пробили часы на башне Замка. Я не считал ударов, хотя их было немного. Послышалось приглушенное и, кажется, далекое пение женского хора. Да, где-то здесь тоже есть монастырь. И я вдруг позавидовал всем монахам и монахиням мира.
Надо встать и идти. Куда. Куда глаза глядят. По телу опять пробежала дрожь. Я коснулся рукою лба. Прохладный. Это не лихорадка и не утренний холод. Я педант. Люблю порядок. Но на этом свете порядка нет. Мне много лет внушали, что существуют иерархия, логика и здравый смысл. Но всю жизнь я живу среди хаоса. Хаос мыслей, моральных принципов, чувств. А, какое мне до всего этого дело. Надо силком заставить себя заснуть.
Она неподвижно лежала рядом. Я невольно начал вспоминать ее наготу. От губ до розового пальца ноги. Нет, надо бежать. Бежать, пока не поздно. Но как и зачем – ведь уже поздно.
Очень осторожно я вылез из-под одеяла, нашел свои вещи. Стал бесшумно одеваться, наблюдая за Любой. Она спала и, наверно, видела сны. Я отыщу дверь и уйду не попрощавшись. Так лучше. А потом будь что будет.
Но все же я задержался посреди этой мастерской, раскинувшейся от края до края света.
– Пока, любимая, – шепнул.
– М-м-м, – промычала она из-под одеяла. С каким-то неприятным осадком в душе я сбежал вниз. Все-таки она позволила мне уйти. Никаких попыток удержать, никаких сентиментальных прощаний. Просто буркнула: «М-м-м», и все.
Возле колонны короля Зигмунта уже собрались первые наркоманы. Одни, нагнувшись к земле, ходили туда-сюда, точно искали грибы, другие, скрючившись, топтались на месте. Я наблюдал за ними, не испытывая сочувствия, но и не осуждая. Такой они выбрали образ жизни, краткого мига существования неведомо где. Может, и я бы последовал их примеру, если б не вечно терзающее меня любопытство, тревога и бессмысленное ожидание неизвестно чего.
Где-то на полпути к дому я столкнулся с соседом-пенсионером. Он выходил из продовольственного магазинчика, бережно неся полиэтиленовую сумку с продуктами.
– Вы домой? – спросил он почти дружелюбно.
– Да. Домой.
– С поддавона небось? Ну и здоровье у вас, позавидуешь. Я уже после второй рюмки валюсь под стол. Свое, правда, я в жизни выпил. Не жалуюсь. Можно с вами? Я тоже домой.
– Пожалуйста, – неохотно ответил я. Только теперь я сообразил, что он похож на одного из разбойников с краковского алтаря работы Вита Ствоша. Те же фальшивые кудри на голове, то же фальшивое добродушие.
– Мне бы, вообще, следовало представиться. Бронислав Цыпак. Я-то вас давно знаю. Из личного дела, так сказать,– и протянул мне потную руку.
За Вислой на далекой городьбе старых деревьев уже сидело прозрачное, слабо греющее солнце.
– Ночью были заморозки, – сказал я из вежливости.
– Да, вчера гроза, сегодня заморозки. У меня, знаете ли, теперь много времени для размышлений. И вот, думаю я, в эпоху, как говорится, тоталитаризма и несвободы был порядок и спокойствие, а когда настала демократия и свобода, поглядите, какой бардак. Неужто нельзя выбрать золотую середину? Вы там когда-то что-то замышляли, мы об этом знали, ну и что, довольны теперь?
– Я всегда доволен.
Бронислав Цыпак снисходительно рассмеялся:
– Все осторожничаете. Я на пенсии. Чего меня бояться. И тоже не жалуюсь.
Дети устроены, жена занимается общественной работой, а я из этого Дворового Театра Абсурда еще сколочу политическую партию, увидите.
Какое мне до всего этого дело, подумал я. Он шел рядом, осторожно неся свою сумку, и развлекал меня беседой. И то хорошо. Болтовня старого осведомителя, агента или палача отвлекает от тягостных мыслей. Все проходит, как говорили наши предки. Может, я еще увижу его рядом с ксендзом во главе процессии. Зачем мои ближние так себя терзают, тужатся, выбиваются из сил, если все равно ничего не получается.
– Чего нос повесил, сосед? – спросил мой новый приятель Бронислав Цыпак.
– Не всегда же веселиться.
– Говорят, кто-то внес за вас огромный залог.
– Да. Но уже все выясняется.
– Дай Бог, дай Бог. Когда окончательно разберетесь, милости прошу к нам.
Сын обещает устроить поездку в Италию на фестиваль уличных театров.
Он задумался и шел, устремив взгляд в каньон улицы, медленно освещавшийся солнцем.
– Меня всегда интересовали творческие натуры.
Перед домом мы попрощались. С тяжелым сердцем я поднимался но лестнице, которую столько лет не замечал. Она для меня была лишь полосой тени. А теперь я с неприязнью смотрел на облупленные панели, выщербленные края терразитовых ступенек, отвратительно голые водопроводные трубы, бегущие по стенам неизвестно откуда и куда.
В моей комнате царил полумрак. Окна были закрыты шторами. Кто их задернул, я сам или услужливый Тони Мицкевич. А, не важно, как говорит замкомиссара Корсак.
Я осмелился принять душ. Подозрительно осмотрел ванную. Пустая, как все последние месяцы. Не осталось даже следов жены и сына, которых я, вероятно, никогда больше не увижу. Сын был не мой, жены. Ко мне относился с потаенным, чтобы только я мог заметить, бесстрастным недоверием и, пожалуй, со странной враждебностью. Что поделаешь. Было, прошло.
Я залез в ванну, открыл кран. Вода текла попеременно холодная и горячая. А я, подскакивая то от ледяных струй, то от кипятка, обшаривал взглядом ванную. И, конечно же, мои дурные предчувствия подтвердились. На стеклянной полочке лежала незнакомая помада. Я помылся так быстро, как только мог, и, даже не вытершись, схватил тюбик. Покрутил: вылез столбик цвета вереска. Чья помада – той или этой. Я попытался вспомнить цвет губ Веры и Любы. Не помнил. Наверное, одинаковый.
Я вошел в комнату, раздумывая над этим странным именем Люба. Какое-то оно раскоряченное, бесстыдное и неприятно звучащее. Открыл дверь на балкон, выбросил помаду. Где-то внизу громко звякнула жесть. Прикрывая наготу, я с любопытством выглянул на улицу и увидел стоящий под балконом лимузин Мицкевича и шофера, который, задрав голову, высматривал хулигана.
Мне стало не по себе. Кинувшись обратно в комнату, я начал торопливо одеваться. Все складывается ужасно. Угораздило же этого Мицкевича явиться с залогом и кошмарным напоминанием о последних днях войны именно тогда, когда со мной стряслась беда и жизнь нагло свернула с предсказанного гороскопом пути.
Конечно, через минуту раздался звонок. Я поплелся к двери, как на эшафот.
Открыл; передо мной стоял шофер с лицом нашего национального героя Костюшко.
– Добрый день, – сказал он с американским акцентом.– Господин Мицкевич приглашает вас на завтрак.
– На завтрак? – Я лихорадочно придумывал предлог, чтобы отказаться. – Как некстати. У меня несколько неотложных дел.
– Господин Мицкевич настаивает. Это очень важно.
Шофер говорил требовательно, тоном, не терпящим возражений. Я неуверенно топтался на месте. Сколько у меня было пустых месяцев и лет. А теперь навалилось все разом.
– Хорошо. Сейчас спущусь.
Я зачем-то обошел комнату. На столе все еще лежал таинственный бумажник президента. Кушетка при свете дня, а вернее, в утреннем полумраке выглядела невинно. Что ж, надо ехать. Черт бы побрал этого караима вместе с его самолетом, старомодным водителем и бестселлером, обучающим американцев испражняться. Кажется, я начинаю его бояться и ненавидеть.
Вздохнув, я вышел на лестницу.
Потом, в машине, уже немного придя в себя, я еще раз оглядел нутро лимузина, пощипал леопардовую или тигровую шкуру и в конце концов сказал в микрофон:
– Вам, наверное, трудно ездить по городу? Шофер сдержанно рассмеялся.
– Это разве город. Две улицы: Маршалковская да Иерусалимские Аллеи, остальное переулочки.
Мне захотелось познакомить его с трагической историей Варшавы, но в этот момент за темным стеклом мелькнула макушка Дворца культуры с оплетенным лесами шпилем. И Дворец затронули демократические перемены, подумал я.
Может, благодаря этому он избежит печальной участи и безжалостные иностранные бизнесмены не превратят его в одноэтажный склад кока-колы, если до того наши строители не разберут его на кирпичи или какой-нибудь фанатик не взорвет из идейных соображений.
Лимузин остановился перед гостиницей, шофер открыл дверцу и ввел меня в громадный вестибюль, встретивший нас золотистым светом ламп, бликами на никелированных поверхностях и спокойной изысканной матовостью мрамора.
Мы на лифте поднялись на какой-то этаж. В шикарном номере меня ждал Мицкевич в дорогом шлафроке с пестрым платком на шее. Если б не что-то азиатское в лице, он походил бы на своего однофамильца на горе Аю-Даг, мельком подумалось мне.
– Прости, ради бога, что потревожил, – раскрыл объятия Тони.
– Мои дела еще больше запутываются, – мрачно сказал я.
– Не горюй. Пробьемся,– и усадил меня в кожаное кресло, которое застонало, точно с него сдирали шкуру.
Бесшумно явился официант, толкая перед собой серебристый столик на колесиках.
– Выпьем чего-нибудь крепкого? – спросил Тони.
– Я водки больше в рот не возьму. Тони суетился, помогая официанту расставлять тарелки и блюда с закусками.
– Помнишь наши званые завтраки?
– Ничего я не помню.
Но он будто не замечал моего дурного настроения. Что ему еще нужно, думал я, чего не хватает. Вчера был составителем мартиролога, сегодня – бодренький финансист, готовящийся приступить к сытному завтраку. Решил, что ли, поразить мое воображение. Зря старается. Дохлое дело.
– Ты на меня обиделся? – спросил он, когда мы склонились над чашками. В соседней комнате что-то мерно постукивало. Наверное, там работал факс. Но зачем ему факс, телетайп и прочие штучки.
– С чего мне обижаться? Думаю, ты меня с кем-то путаешь. Нас ведь было сорок человек в классе.
– Нет. Чем давнее было, тем лучше помнится.
Пока мы с ним по-приятельски препирались за столиком, где еды бы хватило на весь наш дом, пока я поддерживал беседу, перемогая неприязнь и противный сосущий страх под ложечкой, на меня то и дело находило какое-то затмение, и я видел сумрак своей или той, другой комнаты и стройное девичье, женское тело, дивный образец девичьей, женской красоты.
– Я хочу кое-что тебе предложить, слышишь? – говорил Тони.
– Знаешь, ты меня ставишь в сложное положение. Сам же вчера обвинил в страшном грехе. Для многих этого было бы достаточно, чтобы покончить с собой.
– Не преувеличивай. Просто я рассказывал о своем отношении к прошлому.
– Тони, ради бога, напрягись, вспомни ту Пасху сорок пятого. Мы дневали в нищей халупе – одна комната, земляной пол – и ели картошку, заправленную жареными зернами льна или чем-то в этом роде. Накануне повстречали в пуще литовских партизан, и я ходил к ним на переговоры. Неужели, правда, не помнишь? А как убегали от советских? Ты беспрерывно стонал, хотя рана была неопасная. Я же тебя почти всю дорогу на себе тащил.
Мицкевич неприятно усмехнулся, нарезая на кусочки жареный бекон.
– Я был в другом отряде, под Новогрудком. И там нас разбили каратели.
Потом я спрятался у тетки, где меня и взяли – с оружием, с русским, кстати, наганом. Может, оттого и дали одиннадцать лет лагерей.
– Тони, о чем мы говорим? Посмотри, за окном пролетел реактивный самолет, мы завтракаем в отеле двадцать первого века. Рядом из факса вылазит сегодняшнее фото твоей жены, которая только что вернулась из панорамного кинотеатра и укладывается спать. Если, конечно, у тебя есть жена. Того, нашего, мира уже нет, и никто о нем знать не желает.
Мицкевич допил кофе, поискал сигарету. Небось по доллару штучка, с какой-то мстительной злобой подумал я.
– Вот к тому-то я и клоню, – сказал он. – Может, это смешно, но меня уже ничто не забавляет. И единственное, что не даст спать, – наше прошлое, которое никого не волнует. Я делал деньги в этой безумной Америке, а сам постоянно думал о тебе, о товарищах по Воркуте и о своей тетке, которую из-за меня посадили. А мои воркутинские друзья были не шваль какая-нибудь.
Я спал на нарах бок о бок с личным врачом Гитлера, надо мной жил один из крупнейших советских атомщиков. Этот делил ложе с испанским поэтом, а неподалеку обретался канадский летчик, капитан, идейный коммунист, который удрал в Москву на реактивном истребителе новейшей модели. – Тони задумался, а потом сказал: – Вот так.
Где-то едва слышно звучала музыка, быть может, просачивалась с небес. Факс в соседней комнате внезапно угомонился. Тони начал озабоченно искать что-то возле себя.
– Мне пришло в голову, – бормотал он, – знаешь, я решил: надо после себя что-нибудь оставить. Какой-нибудь след на этом Божьем перелоге. Помнишь, что такое перелог? Помнишь перелог за городом, где мы в детстве играли в чеканку и устраивали кулачные бои? Вот я и подумал, не основать ли тут, в нашей стране, партию прощения. Так пускай и называется. Столько ненависти вокруг. В особенности здесь. В особенности среди нас.
А у меня перед глазами маячила Вера или Люба. Я хотел поймать и удержать образ этой молодой женщины, но он исчезал прежде, чем я успевал наглядеться.
– Что скажешь, друг, свидетель из другого мира?
Я очнулся:
– Пойми, Тони, я не могу собраться с мыслями. Меня все это придавило, раздолбало.
– Я тебя не тороплю. Приходи в себя. В случае чего я тебя выкуплю, надаю всем взяток, – смеялся Тони.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21