Брал кабину тут, суперская цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– Похвально, Нистрак. Чистосердечное признание отчасти искупает тяжкий изъян твоего происхождения. Можешь вернуться на место. – Он снова обратился к Нирулу, и тот перевел растерянный взгляд с отца на судью. – Доказано, Нирул, что ты не совсем чист по крови. Пойдем дальше. Ты сам признал, что ты сын медника. Почему ты не стал работать в отцовской мастерской?
– Я… я сызмальства писал стихи. А это занятие ничем не хуже иных…
– Рассуждаешь, – неодобрительно заметил Укруф. – Стихотворство не всем дозволено. Где ты выучился стихотворству?
В глазах Нирула зажглись гордые огоньки.
– До сих пор я полагал, что стихотворство – дар богов и не нуждается в дозволении. Я не могу не писать стихов – так же, как не могу не дышать. Мои стихи заметил сам сверкающий Сапроний, и он напутствовал меня…
– Ты ввел меня в заблуждение! – звучным голосом объявил Сапроний, привстав с сиденья и упершись руками в барьер. – Да если б я знал, что в твоих жилах течет презренная цильбиценская кровь, я бы велел рабам отлупить тебя бычьими плетьми, а стихи твои выбросил бы в яму для отбросов!
Нирул сник. Он опустил светловолосую голову, зябко повел плечами.
– Говорил я ему, – прогромыхал Нистрак, – говорил: брось писанину, не нашего ума это дело… Старшие его братья работают со мной но медному ремеслу, не суются куда не надо… А этот… Вон, разоделся. Одежду ему пеструю подавай и сладкую еду… Умничает все…
– Тебе не следует говорить без дозволения, – сказал Укруф, – но объясняешь ты правильно. Что станется с Тартессом, если все сыновья медников, пренебрегая своим ремеслом, начнут строчить стихи? Кто, я спрашиваю, станет к горнам? Уж не блистательные ли?
– Го-го-го-о! – грубый хохот прокатился по толпе горожан. – Блистательные – к горнам! Умо-ора!
Укруф выждал, пока прекратится смех, и торжественно продолжал:
– Как видите, смешна даже мысль о подобной нелепости. Прислушайся, Нирул, к здоровому смеху своих сограждан, и ты поймешь, сколь тщетны и преступны твои потуги расшатать Великое Неизменяемое Установление.
– Я не расшатывал! – возразил Нирул, побледнев. – Наоборот, я в своих стихах воспевал Неизменяемость…
– Ты воспевал, – иронически отозвался Укруф. Рука его нырнула в складки черного одеяния и извлекла лист пергамента. – Посмотрим, как ты воспевал. – Он отдалил пергамент от глаз. – Вот. В конце одной строки «Арган», а в начале следующей – «тоний». Страшно вымолвить, но ты раздвоил великое имя царя Тартесса.
В толпе послышался ропот. Сверху, с возвышения, где сидели высокорожденные, неслись негодующие выкрики.
– Сверкающий! – воскликнул несчастный Нирул, приложив руки к груди. – Клянусь Нетоном, это непреднамеренная описка… Перо в порыве вдохновения подбежало к краю пергамента и… Всеми богами клянусь, у меня даже в мыслях не было посягать…
– Пергамент доказывает обратное.
– Это стихотворение… оно удостоилось на состязании высочайшего одобрения!
– Для слуха было незаметно, но недремлющий глаз светозарного Павлидия сразу обнаружил преступное намерение.
– Это ужасная ошибка! Я всегда боготворил Ослепительного, мудрого учителя поэтов Тартесса… Я всегда следовал…
– Помолчи, Нирул. Кричишь, как на базаре. Твое преступление доказано. Теперь я спрашиваю: случайно ли оно?
– Случайно, сверкающий, клянусь…
– Оно не случайно. Мне известно, что ты втайне сочиняешь стихи, уклоняющиеся от образцов.
– Навет!
Укруф сделал слабое движение рукой, и тотчас слева из толпы горожан выдвинулся человек с неприметным, как бы заспанным лицом. Он почтительно поклонился судье, тренькнули его медные серьги.
– Говори все, что знаешь, Карсак, – велел Укруф. – Нам следует выявить истину до конца.
– Я знаю немного, сверкающий, – начал Карсак с некоторою опаской. – Но долг повелевает мне разоблачить даже малейшее сомнение… Однажды я слышал, как поэт Нирул читал в узком кругу тайные стихи. Там было сказано… Дословно не припомню, но была там строка… Мол, никому не ведомо, зачем Тартессу голубое серебро, но… как там дальше… но голубое небо нужно каждому…
Мгновение стояла мертвая тишина. Потом прошелестел женский голос:
– Какой ужас…
И сразу выкрики:
– Умник проклятый! Зачем, говорит, голубое серебро!
– Делать им нечего, писакам.
– Стишки кропать каждый сумеет, а вот постоял бы у горячего горна.
– На рудники его, умника этакого!
– Ну подожди, Карсак, продажная собака, выпустят тебе кишки!
До сих пор судья Укруф сидел неподвижно, бесстрастно, но при последнем выкрике мигом выпрямился в кресле, вперил в толпу жесткий взгляд.
– Вот оно! – провозгласил он высоким своим голосом. – Вот оно, пагубное воздействие сомнения, вредоносные плоды недозволенного стихотворства. Угрожают честному служителю тартесского престола! Никто тебя не тронет, Карсак, ты под охраной закона. А тот, кто выкрикнул угрозу, – тут Укруф еще повысил голос, на впалых его щеках проступили алые пятна, – этот злодей пусть не думает, что уйдет от возмездия! – Он перевел взор на подсудимого, заключил: – Преступление Нирула, сына медника Нистрака, внука цильбиценки, пробравшегося в стихотворцы, доказано. Закон двенадцатый гласит…
Укруф поднялся, воздел руки, прочитал нараспев:
Имя и званье владыки Тартесса священны –
С трепетом сердца, с любовью мы их произносим.
Если же Кто, недостойный, замыслив злодейство,
Устно иль в грамоте, тайно иль явно посмеет
Имя иль званье царя осквернить измененьем –
Будет казнен, как опасный злодей и изменник:
Кожу с живого злодея содрав и нарезав ремнями,
Теми ремнями его умертвить удавленьем.
Все же именье злодея в казну отписать, в Накопленье.
Выждав немного, добавил:
– Однако милосердный наш царь Аргантоний разрешает заменять смертную казнь высылкой на рудники, дабы обильным потом преступник мог искупить вину и заслужить прощение. Приговариваю Нирула, бывшего стихотворца, к работам на руднике голубого серебра. Суд закончен.
Стражники шагнули к Нирулу, взяли за руки. Раздался жалобный голос Криулы:
– Укруф, не губи моего сыночка… Пощади-и-и!
– Перестань… – бормотал Нистрак. – Слышь ты… Накликаешь беду на нас всех… Отрекись лучше…
– Пусти! – рыдала Криула, вырываясь и простирая руки к судье. – За что… За что губишь!
Нирул смотрел на мать, лицо у него было перекошено. Вдруг сильным движением он оттолкнул стражников, бросился к краю бассейна, закричал исступленно:
– Не проси у них пощады! Мне уж все равно – не вернусь я… Протрите глаза, тартесситы!..
Подоспели стражники, один ткнул Нирула в спину древком копья, другой хватил плашмя мечом по голове. Нирул зашатался, рухнул на четвереньки.
– Свирепые, однако, законы в вашем Тартессе.
– Рабовладельческие. Мы-де устроили все так, как нам удобно, и ничего менять не позволим. Вот, например, лет за сто до описываемых нами событий в Локрах, греческой колонии в Южной Италии, был закон: тот, кто хотел внести предложение об изменении существующего порядка, должен был явиться в собрание с веревкой на шее.
– Это еще зачем?
– Чтобы удавить, если его законопроект будет отклонен.
– Веселенький закон… Теперь насчет цильбиценов. Вы полагаете, что в те времена могло существовать расистское законодательство?
– Страбон писал, что тартесситы имели свою записанную историю, поэмы, а также законы, изложенные в шести тысячах стихов. Это, пожалуй, признаки солидной цивилизации. Ясно, что Тартесс намного опередил в развитии соседние иберийские племена и среди шести тысяч его законов мог быть и такой, в котором отражалось презрение правителей Тартесса к тогдашним варварам.
7. ПИР У ПОЭТА САПРОНИЯ
Широкая проезжая дорога, рассекая Тартесс на две половины, тянулась с севера на юг, к базарной площади, к верфям и причалам порта. В восточной части города, пыльной и жаркой, изрезанной грязными протоками, ютился ремесленный люд – медники, гончары, оружейники. С утра до ночи здесь полыхали горны, тяжко стучали молоты, над плоскими кровлями стелился рыжий дым, смешиваясь с чадом очагов, с могучими запахами лука и жареной рыбы. Домишки тесно жались друг к другу, были они высотой в человеческий рост – строить выше ремесленникам не дозволял особый царский указ.
В юго-западной части города, обнесенной крепостными стенами, жила знать. Дворцы здесь были обращены не к заболоченным, поросшим камышом берегам Бетиса, а к синей океанской равнине. К северу от крепости остров полого повышался, взгорье густо поросло буком и орешником, и тут, в лесу, на зеленых полянах стояли загородные дома тартесских вельмож. Здесь по вечерней прохладе они пировали и развлекались, и стражники в желтых кожаных доспехах бродили по трое среди деревьев, оберегая их покой.
Сюда-то, в загородный дом Сапрония, и привел Горгия присланный за ним молчаливый гонец.
Пробираясь вслед за гонцом по темным лесным тропинкам, Горгий беспокойно думал о том, что принесет ему нынешний вечер. Все складывалось не так, как он полагал. Вместо привычной честной торговли (с криком, божбой поспорить о ценах, потом сойтись, ударить по рукам, скрепить сделку обильной выпивкой) пугающе-непонятные разговоры с недомолвками. Запреты какие-то: с одним не торгуй, с другим не торгуй, сиди и жди… А чего ждать? Пока карфагеняне не заграбастают Майнаку? Тогда и вовсе не выберешься с этого нелюбимого богами конца ойкумены… А дни идут, наксосский наждак как лежал, так и лежит мертвым балластом в трюме, и люди ропщут от здешнего пекла и запрета сходить на берег, и Диомед куда-то запропастился, и растут расходы (не похвалит за это Критий, ох, не похвалит!). Вот и сейчас он, Горгий, тащит, прижимая к груди, две амфоры с дорогим благовонным жиром – а ведь и обрезанного ногтя за них не получит, придется отдать задаром тому толстяку.
Не любил Горгий пустых расходов.
Но еще больше тяготило его мрачное предчувствие. В знойном небе Тартесса не появлялось ни облачка, но всем нутром, всей кожей ощущал Горгий приближение грозовой тучи. Пугал запрет Миликона идти сухим путем. Почему он велит обязательно плыть морем? Он-то не выжил из ума, знает, что у карфагенян целы перья в хвосте. Поди-ка ощипай такую цапельку – как бы самому не угодить ей в длинный клюв… И как понимать странный его намек: «Никто тебе ничего не передавал?»
Плюнуть бы на все, тайно продать корабль с грузом, разжиться быками и повозками и пуститься поскорее в Майнаку, подальше от хитросплетений здешних властителей. Но тогда – прощай, обещанная доля в критиевой торговле, прощай, собственное дело…
Принести бы жертвы богам, умилостивить их, да вот беда: нет в Тартессе греческого храма. Здесь, как подметил он, знатные почитают бога Нетона и простолюдинам велят его почитать, но те чаще клянутся Черным Быком. Странное это дело: будто не одного они племени, властители и народ.
Все же он, Горгий, догадался, что нужно сделать. Пошел в храм – не тот, конечно, что рядом с царским дворцом, а в малый храм, что в купеческом квартале, – и заказал вделать в пол каменную плиту со своим именем и оттисками двух пар ног. Одна пара чтоб была направлена к алтарю, вторая – к выходу из храма. Кто так сделает, тому боги помогут вернуться домой…
Под ногами у Горгия потрескивали сухие ветки, шуршала трава. Мелькнули впереди, за стволами деревьев освещенные окна. Вдруг Горгий остановился – будто наткнулся горлом на веревку; дыхание у него перехватило от страха. В лесу протяжно и жалобно закричал младенец, и сразу отозвался второй. Они плакали в два голоса, звали на помощь. Гонец оглянулся, подошел к Горгию, дернул за гиматий. Горгий послушно побрел за ним. Заткнуть бы уши, да руки заняты амфорами. «Душегубы, – подумал он, цокая языком, – детей мучают…» Плач утих, но минуту спустя возобновился с новой жуткой силой, и Горгию почудилось, что к двум прежним голосам добавились новые…
Они прошли в ворота и направились к дому. Доносилась музыка, за окнами метались тени. Горгий споткнулся о носилки, стоявшие у двери. Плохая примета, подумал он, подняв ногу и растирая ушибленные пальцы. Гонец, так и не промолвив ни слова, ввел Горгия в длинную залу. Шибануло в нос душным запахом благовоний, меда, распаренных тел. На низеньких мягких скамейках у стола сидели пестро одетые люди. Пили, ели, шумно разговаривали. Юные танцовщицы в развевающихся легких одеждах кружились вокруг стола, быстро перебирая босыми ногами.
Ближе всех к двери сидел Литеннон, мелкозавитой щеголь. Он оглянулся на Горгия, поманил пальцем, подвел его к Сапронию. Поэт, навалившись брюхом на стол, держал большого серого кота и громко спорил с соседом – одутловатым стариком с багровым лицом. Они оба тыкали пальцами коту в усатую морду. Кот жмурился, а потом озлился, зашипел, куснул Сапрония. Толстяк вскрикнул, сунул укушенный палец в рот, тем временем кот спрыгнул со стола.
Сапроний поднял на Горгия тяжелый взгляд.
– Господин, – начал Горгий, – дозволь мне…
– Сверкающий! – завопил Сапроний. – Как смеешь ты умалчивать мое… – Тут он увидал амфоры у Горгия под мышками. – А, ты грек, который… Давай сюда!
Он вытащил затычки из горлышек, шумно понюхал одну амфору, другую. Было видно: понравилось.
– Как известно, – провозгласил он, – не люблю я чужеземцев, но тебе, грек, говорю: садись за мой стол, будь моим гостем. Эй, налейте греку вина!
Горгия усадили между одутловатым стариком и плотным плешивым человеком, который мало ел и все поигрывал зеленым стеклышком. Этого человека Горгий видел на царском обеде.
– Как тебе нравится Тартесс? – спросил плешивый, благодушно улыбаясь.
– Очень нравится… сверкающий. – На всякий случай Горгий решил наградить соседа титулом, как он уразумел, более высоким, чем «блистательный».
– Светозарный, – мягко поправил сосед. – В Тартессе есть на что посмотреть. Видел ты башню Пришествия?
– Тут много башен, все они хороши.
– Я говорю о башне Пришествия. Она стоит на храмовой площади. Видишь ли, грек, в далекие времена в Океане погибло великое царство. Уцелело немного сынов Океана, они доплыли до этого берега.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я