Советую магазин Wodolei.ru
- с улыбкой за резкость выражения вступилась Софья за предков.
- Да, да, - задорно продолжал Райский, - они лгут. Вот посмотрите, этот напудренный старик с стальным взглядом, - говорил он, указывая на портрет, висевший в простенке, - он был, говорят, строг даже к семейству, люди боялись его взгляда… Он так и говорит со стены: «Держи себя достойно», чего: человека, женщины, что ли? нет, - «достойно рода, фамилии», и если, боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой и руками значением - «не возводи на него глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!…» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии… Боже сохрани от mesalliance! А сам - кого удостоивал или кого не удостаивал сближения с собой? «Il faut bien placer ses affections!» - говорит он на своем нечеловеческом наречии, высказывающем нечеловеческие понятия. А на какие affections разбросал сам свою жизнь, здоровье? Положил ли эти affections на эту сухую старушку, с востреньким носиком, жену свою?.. - Райский указал на другой женский портрет. - Нет, она смотрит что-то невесело, глаза далеко ушли во впадины: это такая же жертва хорошего тона, рода и приличий… как и вы, бедная, несчастная кузина…
- Cousin, cousin! - с усмешкой останавливала его Софья.
- Да, кузина: вы обмануты, и ваши тетки прожили жизнь в страшном обмане и принесли себя в жертву призраку, мечте, пыльному воспоминанию… Он велел! - говорил он, глядя почти с яростью на портрет, - сам жил обманом, лукавством или силою, мотал, творил ужасы, а другим велел не любить, не наслаждаться!
- Cousin, пойдемте в гостиную: я не сумею ничего отвечать на этот прекрасный монолог… Жаль, что он пропадет даром! - чуть-чуть насмешливо заметила она.
- Да, - отвечал он, - предок торжествует. Завещанные им правила крепки. Он любуется вами, кузина: спокойствие, безукоризненная чистота и сияние окружают вас, как ореол…
Он вздохнул.
- Все это лишнее, ненужное, cousin! - сказала она, - ничего этого нет. Предок не любуется на меня, и ореола нет, а я любуюсь на вас и долго не поеду в драму: я вижу сцену здесь, не трогаясь с места… И знаете, кого вы напоминаете мне? Чацкого…
Он задумался, и сам мысленно глядел на себя и улыбнулся.
- Это правда, я глуп, смешон, - сказал он, подходя к ней и улыбаясь весело и добродушно, - может быть, я тоже с корабля попал на бал… Но и Фамусовы в юбке! - он указал на теток. - Ежели лет через пять, через десять…
Он не досказал своей мысли, сделал нетерпеливый жест рукой и сел на диван.
- О каком обмане, силе, лукавстве говорите вы? - спросила она. - Ничего этого нет. Никто мне ни в чем не мешает… Чем же виноват предок? Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
- Да, с вами напрасно, это правда, кузина! Предки ваши…
- И ваши тоже: у вас тоже есть они.
- Предки наши были умные, ловкие люди, - продолжал он, - где нельзя было брать силой и волей, они создали систему, она обратилась в предание - и вы гибнете систематически, по преданию, как индианка, сожигающаяся с трупом мужа…
- Послушайте, m-r Чацкий, - остановила она, - скажите мне по крайней мере, отчего я гибну? Оттого что не понимаю новой жизни, не… не поддаюсь… как вы это называете… развитию? Это ваше любимое слово. Но вы достигли этого развития, да? а я всякий день слышу, что вы скучаете… вы и иногда наводите на всех скуку…
- И на вас тоже?
- Нет, не шутя, мне жаль вас…
- Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя.
- Что же мне делать, cousin: я не понимаю? Вы сейчас сказали, что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, - она указала на улицу. - что их занимает, тревожит: что же нужно, во-вторых?
- Во-вторых, нужно…
Он встал, заглянул в гостиную, подошел тихо к ней и тихо, но внятно сказал:
- Любить!
- Voila le grand mot! - насмешливо заметила она.
Оба молчали.
- Вы, кажется, и их упрекали, зачем они не любят, - с улыбкой прибавила она, показав головой к гостиной на теток.
Райский махнул с досадой на теток рукой.
- Вы будто лучше теток, кузина? - возразил он. - Только они стары, больны, а вы прекрасны, блистательны, ослепительны…
- Merci, merci, - нетерпеливо перебила она с своей обыкновенной, как будто застывшей улыбкой.
- Что же вы не спросите меня, кузина, что значит любить, как я понимаю любовь?
- Зачем? Мне не нужно это знать.
- Нет, вы не смеете спросить!
- Почему?
- Они услышат. - Райский указал на портреты предков. - Они не велят… - Он указал в гостиную на теток.
- Нет он услышит! - сказала она, указывая на портрет своего мужа во весь рост, стоявший над диваном, в готической золоченой раме.
Она встала, подошла к зеркалу и задумчиво расправляла кружево на шее.
Райский между тем изучал портрет мужа: там видел он серые глаза, острый, небольшой нос, иронически сжатые губы и коротко остриженные волосы. рыжеватые бакенбарды. Потом взглянул на ее роскошную фигуру, полную красоты, и мысленно рисовал того счастливца, который мог бы, по праву сердца, велеть или не велеть этой богине.
«Нет, нет, не этот! - думал он, глядя на портрет, - это тоже предок, не успевший еще полинять; не ему, а принципу своему покорна ты…»
- Вы так часто обращаетесь к своему любимому предмету, к любви, а посмотрите, cousin, ведь мы уж стары, пора перестать думать об этом! - говорила она, кокетливо глядя в зеркало.
- Значит, пора перестать жить… Я - положим, а вы, кузина?
- Как же живут другие, почти все?
- Никто! - с уверенностью перебил он.
- Как? По-вашему, князь Пьер, Анна Борисовна, Лев Петрович… все он и…
- Живут - или воспоминаниями любви, или любят, да притворяются…
Она засмеялась и стала собирать в симметрию цветы, потом опять подошла к зеркалу.
- Да, любили или любят, конечно, про себя, и не делают из этого никаких историй, - досказала она и пошла было к гостиной.
- Одно слово, кузина! - остановил он ее.
- О любви? - спросила она, останавливаясь.
- Нет, не бойтесь, по крайней мере теперь я не расположен к этому. Я хотел сказать другое.
- Говорите, - мягко сказала она, садясь.
- Я пойду прямо к делу: скажите мне, откуда вы берете это спокойствие, как удается вам сохранить тишину, достоинство, эту свежесть в лице, мягкую уверенность и скромность в каждом мерном движении вашей жизни? Как вы обходитесь без борьбы, без увлечений, без падений и без побед? Что вы делаете для этого?
- Ничего! - с удивлением сказала она. - Зачем вы хотите, чтоб со мной делались какие-то конвульсии?
- Но ведь вы видите других людей около себя, не таких, как вы, а с тревогой на лице, с жалобами.
- Да, вижу и жалею: ma tante, Надежда Васильевна, постоянно жалуется на тик, а папа на приливы…
- А другие, а все? - перебил он, - разве так живут? Спрашивали ли вы себя, отчего они терзаются, плачут, томятся, а вы нет? Отчего другим по три раза в день приходится тошно жить на свете, а вам нет? Отчего они мечутся, любят и ненавидят, а вы нет?..
- Вы про тех говорите, - спросила она, указывая головой на улицу, - кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали, что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
- Дела нет! Ведь это значит дела нет до жизни! - почти закричал Райский,так что одна из теток очнулась на минуту от игры и сказала им громко: «Что вы все там спорите: не подеритесь!.. И о чем это они?»
- Опять «жизни»: вы только и твердите это слово, как будто я мертвая! Я предвижу, что будет дальше, - сказала она, засмеявшись, так что показались прекрасные зубы. - Сейчас дойдем до правил и потом… до любви.
- Нет, не отжил еще Олимп! - сказал он - Вы, кузина, просто олимпийская богиня - вот и конец объяснению, - прибавил. как будто с отчаянием, что не удается ему всколебать это море. - Пойдемте в гостиную!
Он встал. Но она сидела.
- Вы не удостоиваете смертных снизойти до них, взглянуть на их жизнь, живете олимпийским неподвижным блаженством, вкушаете нектар и амброзию - и благо вам!
- Чего же еще: у меня все есть, и ничего мне не надо…
Она не успела кончить, как Райский вскочил.
- Вы высказали свой приговор сами, кузина, - напал он бурно на нее, - «у меня все есть, и ничего мне не надо!» А спросили ли вы себя хоть раз о том: сколько есть на свете людей, у которых ничего нет и которым все надо? Осмотритесь около себя: около вас шелк, бархат, бронза, фарфор. Вы не знаете, как и откуда является готовый обед, у крыльца ждет экипаж и везет вас на бал и в оперу. Десять слуг не дадут вам пожелать и исполняют почти ваши мысли… Не делайте знаков нетерпения: я знаю, что все это общие места… А думаете ли вы иногда, откуда это все берется и кем доставляется вам? Конечно, не думаете. Из деревни приходят от управляющего в контору деньги, а вам приносят на серебряном подносе, и вы, не считая, прячете в туалет…
- Тетушка десять раз сочтет и спрячет к себе, - сказала она, - а я, как институтка, выпрашиваю свою долю, и она выдает мне, вы знаете, с какими наставлениями.
- Да, но выдает. Вы выслушаете наставления и потом тратите деньги. А если б вы знали, что там, в зной, жнет беременная баба.
- Cousin! - с ужасом попробовала она остановить его, но это было не легко, когда Райский входил в пафос.
- Да, а ребятишек бросила дома - они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба - утолить голод с семьей и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого не знаете: «вам дела нет», говорите вы…
На ее лицо легла тень непривычного беспокойства, недоумения.
- Чем же я тут виновата, и что я могу сделать? - тихо сказала она, смиренно и без иронии.
- Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения - и иногда очень грубо. Научить «что делать» - я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю - но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
- А вы сами, cousin, что делаете с этими несчастными: ведь у вас есть тоже мужики и эти… бабы? - спросила она с любопытством.
- Мало делаю, или почти ничего, к стыду моему или тех, кто меня воспитывал. Я давно вышел из опеки, а управляет все тот же опекун - и я не знаю, как. Есть у меня еще бабушка в другом уголке - там какой-то клочок земли есть: в их руках все же лучше, нежели в моих. Но я, по крайней мене, не считаю себя вправе отговариваться неведением жизни - знаю кое-что, говорю об этом, вот хоть бы и теперь, иногда пишу, спорю - и все же делаю. Но, кроме того, я выбрал себе дело: я люблю искусство и… немного занимаюсь… живописью, музыкой… пишу… - досказал он тихо и смотрел на конец своего сапога.
- Это очень серьезно, что вы мне сказали! - произнесла она задумчиво. - Если вы не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не говорили этого - и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда. - Да, это mauvais genre! Ведь при вас да же неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон» не велит человеку быть самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить на всех!
- Kогда-нибудь… мы проведем лето в деревне, cousin, - сказала она живее обыкновенного, - приезжайте туда, и… и мы не велим пускать ребятишек ползать с собаками - это прежде всего. Потом попросим Ивана Петровича не посылать… этих баб работать… Наконец, я не буду брать своих карманных денег… - Ну, их положит в свой карман Иван Петрович. Оставим это, кузина. Мы дошли до политической и всякой экономии, до социализма и коммунизма - я в этом не силен. Довольно того, что я потревожил ваше спокойствие. Вы говорите, что дурно уснете - вот это и нужно: завтра не будет, может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской, а человеческой красотой. А со временем вы постараетесь узнать, нет ли и за вами какого-нибудь дела, кроме визитов и праздного спокойствия и будете уже с другими мыслями глядеть и туда, на улицу. Представьте только себя там, хоть изредка: например, если б вам пришлось идти пешком в зимний вечер, одной взбираться в пятый этаж, давать уроки? Если б вы не знали, будет ли у вас топлена комната и выработаете ли вы себе на башмаки и на салоп, - да еще не себе, а детям? И потом убиваться неотступною мыслью, что вы сделаете с ними, когда упадут силы?.. И жить под этой мыслью, как под тучей, десять, двадцать лет.
- C'est assez, coisin! - нетерпеливо сказала она. - Возьмите деньги и дайте туда… Она указала на улицу. - Сами учитесь давать, кузина; но прежде надо понять эти тревоги, поверить им, тогда выучитесь и давать деньги.
Оба замолчали.
- Так вот те principes… А что дальше? - спросила она. - Дальше… любить… и быть любимой…
- И что ж потом?
- Потом… - «плодиться, множиться и населять землю»; а вы не исполняете этого завета..
Она покраснела и как ни крепилась, но засмеялась, и он тоже, довольный тем, что она сама помогла ему так определительно высказаться о конечной цели любви.
- А если я любила? - отозвалась она.
- Вы? - спросил он, вглядываясь в ее бесстрастное лицо. - Вы любили и… страдали?
- Я была счастлива. Зачем непременно страдать?
- Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жмет в нестерпимый зной - все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая, - нельзя. Нет! - сказал он, - если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
- Да, да, - задорно продолжал Райский, - они лгут. Вот посмотрите, этот напудренный старик с стальным взглядом, - говорил он, указывая на портрет, висевший в простенке, - он был, говорят, строг даже к семейству, люди боялись его взгляда… Он так и говорит со стены: «Держи себя достойно», чего: человека, женщины, что ли? нет, - «достойно рода, фамилии», и если, боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой и руками значением - «не возводи на него глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!…» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии… Боже сохрани от mesalliance! А сам - кого удостоивал или кого не удостаивал сближения с собой? «Il faut bien placer ses affections!» - говорит он на своем нечеловеческом наречии, высказывающем нечеловеческие понятия. А на какие affections разбросал сам свою жизнь, здоровье? Положил ли эти affections на эту сухую старушку, с востреньким носиком, жену свою?.. - Райский указал на другой женский портрет. - Нет, она смотрит что-то невесело, глаза далеко ушли во впадины: это такая же жертва хорошего тона, рода и приличий… как и вы, бедная, несчастная кузина…
- Cousin, cousin! - с усмешкой останавливала его Софья.
- Да, кузина: вы обмануты, и ваши тетки прожили жизнь в страшном обмане и принесли себя в жертву призраку, мечте, пыльному воспоминанию… Он велел! - говорил он, глядя почти с яростью на портрет, - сам жил обманом, лукавством или силою, мотал, творил ужасы, а другим велел не любить, не наслаждаться!
- Cousin, пойдемте в гостиную: я не сумею ничего отвечать на этот прекрасный монолог… Жаль, что он пропадет даром! - чуть-чуть насмешливо заметила она.
- Да, - отвечал он, - предок торжествует. Завещанные им правила крепки. Он любуется вами, кузина: спокойствие, безукоризненная чистота и сияние окружают вас, как ореол…
Он вздохнул.
- Все это лишнее, ненужное, cousin! - сказала она, - ничего этого нет. Предок не любуется на меня, и ореола нет, а я любуюсь на вас и долго не поеду в драму: я вижу сцену здесь, не трогаясь с места… И знаете, кого вы напоминаете мне? Чацкого…
Он задумался, и сам мысленно глядел на себя и улыбнулся.
- Это правда, я глуп, смешон, - сказал он, подходя к ней и улыбаясь весело и добродушно, - может быть, я тоже с корабля попал на бал… Но и Фамусовы в юбке! - он указал на теток. - Ежели лет через пять, через десять…
Он не досказал своей мысли, сделал нетерпеливый жест рукой и сел на диван.
- О каком обмане, силе, лукавстве говорите вы? - спросила она. - Ничего этого нет. Никто мне ни в чем не мешает… Чем же виноват предок? Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
- Да, с вами напрасно, это правда, кузина! Предки ваши…
- И ваши тоже: у вас тоже есть они.
- Предки наши были умные, ловкие люди, - продолжал он, - где нельзя было брать силой и волей, они создали систему, она обратилась в предание - и вы гибнете систематически, по преданию, как индианка, сожигающаяся с трупом мужа…
- Послушайте, m-r Чацкий, - остановила она, - скажите мне по крайней мере, отчего я гибну? Оттого что не понимаю новой жизни, не… не поддаюсь… как вы это называете… развитию? Это ваше любимое слово. Но вы достигли этого развития, да? а я всякий день слышу, что вы скучаете… вы и иногда наводите на всех скуку…
- И на вас тоже?
- Нет, не шутя, мне жаль вас…
- Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя.
- Что же мне делать, cousin: я не понимаю? Вы сейчас сказали, что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, - она указала на улицу. - что их занимает, тревожит: что же нужно, во-вторых?
- Во-вторых, нужно…
Он встал, заглянул в гостиную, подошел тихо к ней и тихо, но внятно сказал:
- Любить!
- Voila le grand mot! - насмешливо заметила она.
Оба молчали.
- Вы, кажется, и их упрекали, зачем они не любят, - с улыбкой прибавила она, показав головой к гостиной на теток.
Райский махнул с досадой на теток рукой.
- Вы будто лучше теток, кузина? - возразил он. - Только они стары, больны, а вы прекрасны, блистательны, ослепительны…
- Merci, merci, - нетерпеливо перебила она с своей обыкновенной, как будто застывшей улыбкой.
- Что же вы не спросите меня, кузина, что значит любить, как я понимаю любовь?
- Зачем? Мне не нужно это знать.
- Нет, вы не смеете спросить!
- Почему?
- Они услышат. - Райский указал на портреты предков. - Они не велят… - Он указал в гостиную на теток.
- Нет он услышит! - сказала она, указывая на портрет своего мужа во весь рост, стоявший над диваном, в готической золоченой раме.
Она встала, подошла к зеркалу и задумчиво расправляла кружево на шее.
Райский между тем изучал портрет мужа: там видел он серые глаза, острый, небольшой нос, иронически сжатые губы и коротко остриженные волосы. рыжеватые бакенбарды. Потом взглянул на ее роскошную фигуру, полную красоты, и мысленно рисовал того счастливца, который мог бы, по праву сердца, велеть или не велеть этой богине.
«Нет, нет, не этот! - думал он, глядя на портрет, - это тоже предок, не успевший еще полинять; не ему, а принципу своему покорна ты…»
- Вы так часто обращаетесь к своему любимому предмету, к любви, а посмотрите, cousin, ведь мы уж стары, пора перестать думать об этом! - говорила она, кокетливо глядя в зеркало.
- Значит, пора перестать жить… Я - положим, а вы, кузина?
- Как же живут другие, почти все?
- Никто! - с уверенностью перебил он.
- Как? По-вашему, князь Пьер, Анна Борисовна, Лев Петрович… все он и…
- Живут - или воспоминаниями любви, или любят, да притворяются…
Она засмеялась и стала собирать в симметрию цветы, потом опять подошла к зеркалу.
- Да, любили или любят, конечно, про себя, и не делают из этого никаких историй, - досказала она и пошла было к гостиной.
- Одно слово, кузина! - остановил он ее.
- О любви? - спросила она, останавливаясь.
- Нет, не бойтесь, по крайней мере теперь я не расположен к этому. Я хотел сказать другое.
- Говорите, - мягко сказала она, садясь.
- Я пойду прямо к делу: скажите мне, откуда вы берете это спокойствие, как удается вам сохранить тишину, достоинство, эту свежесть в лице, мягкую уверенность и скромность в каждом мерном движении вашей жизни? Как вы обходитесь без борьбы, без увлечений, без падений и без побед? Что вы делаете для этого?
- Ничего! - с удивлением сказала она. - Зачем вы хотите, чтоб со мной делались какие-то конвульсии?
- Но ведь вы видите других людей около себя, не таких, как вы, а с тревогой на лице, с жалобами.
- Да, вижу и жалею: ma tante, Надежда Васильевна, постоянно жалуется на тик, а папа на приливы…
- А другие, а все? - перебил он, - разве так живут? Спрашивали ли вы себя, отчего они терзаются, плачут, томятся, а вы нет? Отчего другим по три раза в день приходится тошно жить на свете, а вам нет? Отчего они мечутся, любят и ненавидят, а вы нет?..
- Вы про тех говорите, - спросила она, указывая головой на улицу, - кто там бегает, суетится? Но вы сами сказали, что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
- Дела нет! Ведь это значит дела нет до жизни! - почти закричал Райский,так что одна из теток очнулась на минуту от игры и сказала им громко: «Что вы все там спорите: не подеритесь!.. И о чем это они?»
- Опять «жизни»: вы только и твердите это слово, как будто я мертвая! Я предвижу, что будет дальше, - сказала она, засмеявшись, так что показались прекрасные зубы. - Сейчас дойдем до правил и потом… до любви.
- Нет, не отжил еще Олимп! - сказал он - Вы, кузина, просто олимпийская богиня - вот и конец объяснению, - прибавил. как будто с отчаянием, что не удается ему всколебать это море. - Пойдемте в гостиную!
Он встал. Но она сидела.
- Вы не удостоиваете смертных снизойти до них, взглянуть на их жизнь, живете олимпийским неподвижным блаженством, вкушаете нектар и амброзию - и благо вам!
- Чего же еще: у меня все есть, и ничего мне не надо…
Она не успела кончить, как Райский вскочил.
- Вы высказали свой приговор сами, кузина, - напал он бурно на нее, - «у меня все есть, и ничего мне не надо!» А спросили ли вы себя хоть раз о том: сколько есть на свете людей, у которых ничего нет и которым все надо? Осмотритесь около себя: около вас шелк, бархат, бронза, фарфор. Вы не знаете, как и откуда является готовый обед, у крыльца ждет экипаж и везет вас на бал и в оперу. Десять слуг не дадут вам пожелать и исполняют почти ваши мысли… Не делайте знаков нетерпения: я знаю, что все это общие места… А думаете ли вы иногда, откуда это все берется и кем доставляется вам? Конечно, не думаете. Из деревни приходят от управляющего в контору деньги, а вам приносят на серебряном подносе, и вы, не считая, прячете в туалет…
- Тетушка десять раз сочтет и спрячет к себе, - сказала она, - а я, как институтка, выпрашиваю свою долю, и она выдает мне, вы знаете, с какими наставлениями.
- Да, но выдает. Вы выслушаете наставления и потом тратите деньги. А если б вы знали, что там, в зной, жнет беременная баба.
- Cousin! - с ужасом попробовала она остановить его, но это было не легко, когда Райский входил в пафос.
- Да, а ребятишек бросила дома - они ползают с курами, поросятами, и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба - утолить голод с семьей и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого не знаете: «вам дела нет», говорите вы…
На ее лицо легла тень непривычного беспокойства, недоумения.
- Чем же я тут виновата, и что я могу сделать? - тихо сказала она, смиренно и без иронии.
- Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения - и иногда очень грубо. Научить «что делать» - я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю - но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
- А вы сами, cousin, что делаете с этими несчастными: ведь у вас есть тоже мужики и эти… бабы? - спросила она с любопытством.
- Мало делаю, или почти ничего, к стыду моему или тех, кто меня воспитывал. Я давно вышел из опеки, а управляет все тот же опекун - и я не знаю, как. Есть у меня еще бабушка в другом уголке - там какой-то клочок земли есть: в их руках все же лучше, нежели в моих. Но я, по крайней мене, не считаю себя вправе отговариваться неведением жизни - знаю кое-что, говорю об этом, вот хоть бы и теперь, иногда пишу, спорю - и все же делаю. Но, кроме того, я выбрал себе дело: я люблю искусство и… немного занимаюсь… живописью, музыкой… пишу… - досказал он тихо и смотрел на конец своего сапога.
- Это очень серьезно, что вы мне сказали! - произнесла она задумчиво. - Если вы не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не говорили этого - и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда. - Да, это mauvais genre! Ведь при вас да же неловко сказать «мужик» или «баба», да еще беременная… Ведь «хороший тон» не велит человеку быть самим собой… Надо стереть с себя все свое и походить на всех!
- Kогда-нибудь… мы проведем лето в деревне, cousin, - сказала она живее обыкновенного, - приезжайте туда, и… и мы не велим пускать ребятишек ползать с собаками - это прежде всего. Потом попросим Ивана Петровича не посылать… этих баб работать… Наконец, я не буду брать своих карманных денег… - Ну, их положит в свой карман Иван Петрович. Оставим это, кузина. Мы дошли до политической и всякой экономии, до социализма и коммунизма - я в этом не силен. Довольно того, что я потревожил ваше спокойствие. Вы говорите, что дурно уснете - вот это и нужно: завтра не будет, может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской, а человеческой красотой. А со временем вы постараетесь узнать, нет ли и за вами какого-нибудь дела, кроме визитов и праздного спокойствия и будете уже с другими мыслями глядеть и туда, на улицу. Представьте только себя там, хоть изредка: например, если б вам пришлось идти пешком в зимний вечер, одной взбираться в пятый этаж, давать уроки? Если б вы не знали, будет ли у вас топлена комната и выработаете ли вы себе на башмаки и на салоп, - да еще не себе, а детям? И потом убиваться неотступною мыслью, что вы сделаете с ними, когда упадут силы?.. И жить под этой мыслью, как под тучей, десять, двадцать лет.
- C'est assez, coisin! - нетерпеливо сказала она. - Возьмите деньги и дайте туда… Она указала на улицу. - Сами учитесь давать, кузина; но прежде надо понять эти тревоги, поверить им, тогда выучитесь и давать деньги.
Оба замолчали.
- Так вот те principes… А что дальше? - спросила она. - Дальше… любить… и быть любимой…
- И что ж потом?
- Потом… - «плодиться, множиться и населять землю»; а вы не исполняете этого завета..
Она покраснела и как ни крепилась, но засмеялась, и он тоже, довольный тем, что она сама помогла ему так определительно высказаться о конечной цели любви.
- А если я любила? - отозвалась она.
- Вы? - спросил он, вглядываясь в ее бесстрастное лицо. - Вы любили и… страдали?
- Я была счастлива. Зачем непременно страдать?
- Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жмет в нестерпимый зной - все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая, - нельзя. Нет! - сказал он, - если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16