https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/
Так будет до гробовой доски. Если политики и революционеры найдут путь, который должен привести мой народ к лучшему будущему, и я в этот путь поверю, никто раньше меня не станет на их сторону. От своего нового поприща я жду еще одного. Мне уже удалось разрешить немало тяжелых и запутанных дел. На моей нынешней службе большего сделать уже нельзя, тесновато нынешнее мое поприще. Я живой чело-пек, мне доступно большее, чем я делаю, и я хочу знать, где предел моим возможностям. Мне нужен простор.
– Ты правильно решил, Мушни,– сказал Дата. – Но я вижу, что-то тебе мешает. Скажи – что?
– Ответ нехитрый. Один браг двадцать лет ходит в абрагах. А другой будет занимать при дворе высокое положение? Нескладно получается! – Мушни произнес это громко и раздраженно.
– Ну, а дальше? – Наш отец Магали вдруг оживился и, навалившись грудью на стол, уставился на старшего сына. Поднял голову и Дата.
– Обо всем говорено, и уже много раз,– сказал Мушни. – Зачем повторять? А где выход – об этом мы ни разу не говорили, если не считать совета настоятельницы Ефимии уйти в монастырь. Есть выход, о котором я сам договорился с министром внутренних дел. Дата должен сдаться и добровольно сесть в тюрьму. Он получит пять лет. Наказание будет отбывать в Грузии. Потом его освободят, как всех, кто отбыл срок. Что все будет так, а не иначе, я отвечаю перед семьей, братом и собственной совестью.
Магали заговорил было, но Мушни остановил его.
– Погодите, отец! Не будем говорить об этом сейчас. Пусть Дата сам обдумает. У него есть полгода. Если он найдет смысл в том, что я сказал,– я перед ним. Не найдет – мы останемся для него такими же, какими были всегда. Я думаю, больше говорить сейчас не о чем.
– Пусть так и будет! – сказал Магали. И вообще никто не сказал ни слова,
Минут через десять Дата поднялся, оделся, простился со всеми и уже с порога сказал Мушни:
– Я подумаю.
Но тут же повернулся, подошел к Мушни, обнял его, расцеловал и сказал:
– Чистота нашего братства важнее твоих и моих дел, Мушни.
Не знаю, сколько прошло времени после ухода Даты и сколько тянулось наше молчание.
– А ведь он прав!—сказал Мушни, мне показалось, самому себе.
Вот как все было.
Конечно, такому честному человеку, как Дата, другого пути не было, как пойти и сесть. И все-таки я уверен: было что-то еще, что толкнуло его на этот шаг.
Больше ничего я об этом не знаю, а что сам Мушни не понимал, как решился его брат на такое дело, я вам уже говорил.
ГРАФ СЕГЕДИ
Пир кончился, и пора бы после похмелья прийти в себя и понять, что же произошло. Сам полковник Сахнов и участь, его постигшая, уже мало занимали меня. Не занимал и Зарандиа в той мере, как в былое время, когда история эта только разворачивалась. Я пытался окончательно, ясно и четко понять, какой духовный ущерб я потерпел и потерпел ли вообще. Остался ли я в последние годы на высоте своих принципов или превратился в грозу мышей и дешевых лубков? В душе моей царил хаос, ни одна из являвшихся мне догадок не казалась справедливей и достоверной. Во мне должен был свершиться перелом,– я чувствовал его приближение с каждым часом.
В том состоянии, в каком я находился, следовало незамедлительно вызвать Зарандиа, выяснить наши отношения и в этой беседе найти истинную оценку всему происшедшему. Тому, однако, мешали препятствия совершенно особого рода. Когда два человека позволили себе однажды миновать беседу, необходимую им сбоим, отложили ее на будущее – во второй раз, в третий—сочли вообще неуместной и в конце концов предоставили событиям течь по их собственной воле,– в таких случаях подобная беседа чем дальше, тем больше представляется щекотливой, тягостной и даже невозможной. Помню, как в студенческие годы один мой товарищ попросил у меня взаймы небольшую сумму денег. Вернуть вовремя он не смог и тогда стал избегать меня, так в конце концов и не отдав денег, потому что стыд за нарушенное слово присовокупился постепенно к стыду за долг, слишком уж задержанный. Я думаю, что этот пример хорошо поясняет мою мысль. Помимо этого, беседа с Зарандиа могла подтвердить существование некоторых весьма неприятных обстоятельств, которые мне казались довольно гипотетичными и поэтому не так уж донимали мою совесть, а наша беседа с Зарандиа могла бы констатировать их как аксиому. Но пришел день, когда все эти подспудные соображения предстали передо мной с обнаженной откровенностью, и я ужаснулся, увидев, как труслив я, безнадежно загнан и беспомощен. Тогда, отложив все дела, я вызвал Зарандиа. Он только что, дня два-три назад, вернулся из Петербурга.
Зарандиа вошел и сел, видимо понимал, зачем я его позвал. На какую-то секунду это удержало меня от разговора, но я преодолел себя и сказал:
– Мушни, то, о чем я собираюсь говорить с вами, весьма серьезно. Я жду от вас полнейшей искренности и прямодушия. От того, как сложится наша беседа, зависит многое, очень многое!
– Ваше сиятельство, я весь внимание!
Едва я попытался начать, как кие показалось, что все и так ясно и говорить, собственно, не о чем.
Зарандиа ждал. Первый вопрос был очень труден для меня. Не потому, что мне трудно было определить тему беседы, а потому, что в сложном сплетении явлений я не мог уловить главного. Может быть, мне мешал страх, ибо я боялся, как бы в первой же моей фразе не обнаружились смятение и слабость, владевшие мной.
– Я хотел бы знать, что вы думаете о правомочности и справедливости действий, предпринятых нами в адрес полковника Сахнова?
Зарандиа не торопился с ответом, думал. О чем? Ответ на мой вопрос был ясен ему с самого начала во всех бесчисленных своих оттенках – в противном случае он не открыл бы кампанию против Сахнова. Мой опыт взаимоотношений с Зарандиа не оставлял в этом сомнения.
– Ваше сиятельство, я хотел бы уточнить, на что именно должно мне отвечать: каков мой взгляд на подобные действия вообще, или же вы имеете в виду лишь случай с полковником Сахновым?
Я рассмеялся от всей души – почему Зарандиа медлил и размышлял, мне было совершенно попятно.
– Мушни, способы, с помощью которых вы строите свои отношения с людьми, стали неотъемлемыми и непременными свойствами вашей психики. Механизм этих отношений действует в вашей душе всегда, независимо от того, есть необходимость в его работе или нет. Вопрос, который вы сейчас мне задали, был контрвопросом, рожденным вашим желанием, может быть, подсознательным, немедленно перехватить инициативу в предстоящей нам беседе. На этот раз беседу предстоит направлять мне. Отвечайте, и как можно короче.
– Возможно, вы правы, ваше сиятельство, я не задумывался над этим. Вряд ли, однако, свойство, о котором вы говорите, есть свойство отрицательное. Теперь отвечу на ваш вопрос: действовал я, ваше сиятельство, но отнюдь не мы.
– Я вам не помешал, не остановил вас, хотя знал лишь главное, второстепенное же – чувствовал. Действовали мы, а не вы один. Продолжайте!
– Есть и другой ответ: действовал Сахнов, а не мы.
– Мы не страусы, Мушни. Не будем прятать голову под крыло! Признаем бесспорным то положение, что действовали мы вдвоем.
– Вы отрицаете версию, которую министр внутренних дел и шеф жандармов, каждый сам по себе, признали как единственно истинную?
– Приняли от вас, и приняли потому, что другие версии их не устраивают.
– Отлично! Теперь для того, чтобы установить, правильны ли наши действия, выясним, из чего мы исходили. Из интересов державы и престола, не правда ли?
– Правда. Но одно дело—правильная исходная позиция, а совсем другое – насколько действие, предпринятое с правильных позиций, правильно и само по себе?
– С точки зрения той позиции, из которой мы должны исходить и во всех случаях исходим, наши действия в отношении Сахнова я считаю целесообразными и правомерными,– твердо сказал Зарандиа и еще более твердо продолжил: – Отдавать в его руки важные бразды правления, важнейшие в державе,– нет, это немыслимо! «Убогая душа!»—это вы о нем сказали, и это ваше воззрение я разделяю и готов защищать. Единственный аргумент, граф, который вы могли бы принять как возражение, это возражение против способа наших действий, которые могли быть другими – общепринятыми и узаконенными. Но чтобы получить желаемый результат, как должны были мы поступить, что предпринять? Ни один из нас не ответит на этот вопрос и не может ответить. Почему? Потому что других путей просто не существовало – вот почему. Я говорю, разумеется, о реальных и верных путях, а не о тех сомнительных и ненадежных полумерах, которые способны были лишь упрочить положение Сахнова, но отнюдь не наше. То, что мы предприняли, раньше всего необходимо было державе, а уж затем вам и мне.
– Нашим оружием были провокация, вероломство, гнусность, господин Зарандиа... – Меня прервал смех Зарандиа, веселый и свободный... – Чему вы смеетесь? Или я не прав?
– О, нет, ваше сиятельство, вы по-прежнему правы, по-прежнему, но... извольте простить меня, вы пересели в другое кресло и говорите оттуда! С точки зрения абстрактной нравственности все, что вы говорите, справедливо! Совершенно справедливо! Но я недаром спросил вас, какого ответа вы ждете от меня – общего или совсем частного, касающегося лишь Сахнова, его одного? Quod licet Jovi, non licet Bovi. [Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку (лат .)]Не нарушая норм общечеловеческой справедливости и нравственности, в наше время немыслимо сохранить благоденствие государства. Это исключено. Но если большинство людей перестанет соблюдать нормы справедливости и нравственности, конец не только государству, но самой жизни. Коварство и зло – вот то оружие государства, с помощью которого оно должно заставить общество соблюдать нормы справедливости и добра. Заметьте, граф, я говорю: должно заставить соблюдать.
– Это макиавеллизм, господин Зарандиа!
– Да, макиавеллизм! Он был мудр и добр, этот человек, но его принято считать негодяем лишь потому, что он откровенно сказал всему свету то, что другие делают под маской добра, преступая все нормы и принципы. Провокация, вероломство, гнусность – это все ваши слова,– которые мы использовали против Сахнова, вытекали из интересов государства!
– Следовательно, и вы считаете государство злым началом.
– Империю – да! Но человечество неустанно трудится над тем, чтобы сделать государство истинным источником добра.
– Оказывается, у вас и у друзей вашего двоюродного брата одни взгляды, Мушни!
– С той лишь разницей, ваше сиятельство, что, будь их воля, они сегодня же уничтожили бы империю. Я же предпочитаю ждать.
Больше мы не говорили. Это было первый раз, когда я увидел воочию, с какой нарастающей силой разгорается всемирный дух разрушения государства. Я стоял в центре событий и знал, что во всем мире безмерно возросло число людей, которые панацеей от всех общественных противоречий считают разрушение. Не рецепты Прудона и Бакунина, зовущих упразднить самый институт государства, но разрушение империи с целью создать совсем новое государство. Этот дух охватил все слои общества и заставлял считаться с собой. Что ждало нас? Может быть, мы находимся в преддверии того периода истории, когда вдруг объявится какой-нибудь проходимец и скажет: я царевич Дмитрий, и русская земля окажется объятой волнениями и смутой? Или новый Емелька Пугачев объявит: я воскресший Петр III, принц Голштинский, и миллионные толпы с косами, вилами и дубинами двинутся па пушки? Или возникнет нечто новое, немыслимое прежде и никогда страной не испытанное? Или всякая империя, и наша собственная тоже, стала энергетическим начало? зла, значит, я, ее покорный и верный слуга, отдавал свои знания, опыт, энергию и способности тому, чтобы это зло осуществилось. Большинство же политических заключенных, которые проходили через мои руки, состояло из честных, прямодушных и благородных людей. Именно они стремились разрушить империю, а не отребье, не подонки.
В этой ситуации где место благородного человека, где место верного сына своей отчизны? Из какой концепции исходить? Какую нравственную позицию принять, пусть даже абстрактную?
Дни шли за днями, один месяц сменял другой, а я, как навязчивый мотив, повторял самому себе всевозможные доводы и соображения, вычитанные, услышанные или вынесенные из собственного опыта. Однажды, дремля под бритвой парикмахера, я подумал, что лучше всего было бы подать в отставку и наблюдать события со стороны. Постепенно я стал понимать, что, лишь удалившись от дел, смогу обрести справедливые убеждения и достойное место в жизни. Эта мысль застряла в моем сознании подобно гвоздю, и каждый довод в пользу отставки молотом бил по этой мысли.
Наконец настал день, когда в моем сознании не осталось ни одного аргумента против отставки, и я не стал медлить. Ранней весной 1904 года я подал министру рапорт об отставке и в ожидании ответа притаился как сыч. Логика обстоятельств вела к тому, что моя просьба непременно будет удовлетворена. Великий князь с нескрываемым раздражением спросил министра внутренних дел о том, как могли с такой легкостью поступиться его крестником. Министр ответил, что другого выхода не было, но что врагам крестника великого князя он воздаст по заслугам. Моя отставка давала министру возможность это обещание выполнить: великому князю предстояло доложить, что возвратить его крестника нельзя, зато граф Сегеди – вот оно, выполненное обещание,– подал в отставку.
Но и теперь не обрел я покоя. К прежним моим заботам прибавились новые: отпустят или нет? Охотно или сожалея? Достойно или вышвырнут, как яблочный огрызок? В моем возрасте следовало бы руководствоваться жизненным опытом и благоприобретенной мудростью, однако душой моей – признаюсь– овладела суета. Каждый знает: когда душу твою теснит забота, то мучительно хочется поделиться своей бедой и найти умного, проницательного собеседника, знающего толк в его деле, исполненного доброжелательства. В своем кругу я не смог бы найти такого собеседника, исключая разве что Зарандиа, а один бог знает, какой червь точил меня, как томила жажда беседы об этой моей печали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
– Ты правильно решил, Мушни,– сказал Дата. – Но я вижу, что-то тебе мешает. Скажи – что?
– Ответ нехитрый. Один браг двадцать лет ходит в абрагах. А другой будет занимать при дворе высокое положение? Нескладно получается! – Мушни произнес это громко и раздраженно.
– Ну, а дальше? – Наш отец Магали вдруг оживился и, навалившись грудью на стол, уставился на старшего сына. Поднял голову и Дата.
– Обо всем говорено, и уже много раз,– сказал Мушни. – Зачем повторять? А где выход – об этом мы ни разу не говорили, если не считать совета настоятельницы Ефимии уйти в монастырь. Есть выход, о котором я сам договорился с министром внутренних дел. Дата должен сдаться и добровольно сесть в тюрьму. Он получит пять лет. Наказание будет отбывать в Грузии. Потом его освободят, как всех, кто отбыл срок. Что все будет так, а не иначе, я отвечаю перед семьей, братом и собственной совестью.
Магали заговорил было, но Мушни остановил его.
– Погодите, отец! Не будем говорить об этом сейчас. Пусть Дата сам обдумает. У него есть полгода. Если он найдет смысл в том, что я сказал,– я перед ним. Не найдет – мы останемся для него такими же, какими были всегда. Я думаю, больше говорить сейчас не о чем.
– Пусть так и будет! – сказал Магали. И вообще никто не сказал ни слова,
Минут через десять Дата поднялся, оделся, простился со всеми и уже с порога сказал Мушни:
– Я подумаю.
Но тут же повернулся, подошел к Мушни, обнял его, расцеловал и сказал:
– Чистота нашего братства важнее твоих и моих дел, Мушни.
Не знаю, сколько прошло времени после ухода Даты и сколько тянулось наше молчание.
– А ведь он прав!—сказал Мушни, мне показалось, самому себе.
Вот как все было.
Конечно, такому честному человеку, как Дата, другого пути не было, как пойти и сесть. И все-таки я уверен: было что-то еще, что толкнуло его на этот шаг.
Больше ничего я об этом не знаю, а что сам Мушни не понимал, как решился его брат на такое дело, я вам уже говорил.
ГРАФ СЕГЕДИ
Пир кончился, и пора бы после похмелья прийти в себя и понять, что же произошло. Сам полковник Сахнов и участь, его постигшая, уже мало занимали меня. Не занимал и Зарандиа в той мере, как в былое время, когда история эта только разворачивалась. Я пытался окончательно, ясно и четко понять, какой духовный ущерб я потерпел и потерпел ли вообще. Остался ли я в последние годы на высоте своих принципов или превратился в грозу мышей и дешевых лубков? В душе моей царил хаос, ни одна из являвшихся мне догадок не казалась справедливей и достоверной. Во мне должен был свершиться перелом,– я чувствовал его приближение с каждым часом.
В том состоянии, в каком я находился, следовало незамедлительно вызвать Зарандиа, выяснить наши отношения и в этой беседе найти истинную оценку всему происшедшему. Тому, однако, мешали препятствия совершенно особого рода. Когда два человека позволили себе однажды миновать беседу, необходимую им сбоим, отложили ее на будущее – во второй раз, в третий—сочли вообще неуместной и в конце концов предоставили событиям течь по их собственной воле,– в таких случаях подобная беседа чем дальше, тем больше представляется щекотливой, тягостной и даже невозможной. Помню, как в студенческие годы один мой товарищ попросил у меня взаймы небольшую сумму денег. Вернуть вовремя он не смог и тогда стал избегать меня, так в конце концов и не отдав денег, потому что стыд за нарушенное слово присовокупился постепенно к стыду за долг, слишком уж задержанный. Я думаю, что этот пример хорошо поясняет мою мысль. Помимо этого, беседа с Зарандиа могла подтвердить существование некоторых весьма неприятных обстоятельств, которые мне казались довольно гипотетичными и поэтому не так уж донимали мою совесть, а наша беседа с Зарандиа могла бы констатировать их как аксиому. Но пришел день, когда все эти подспудные соображения предстали передо мной с обнаженной откровенностью, и я ужаснулся, увидев, как труслив я, безнадежно загнан и беспомощен. Тогда, отложив все дела, я вызвал Зарандиа. Он только что, дня два-три назад, вернулся из Петербурга.
Зарандиа вошел и сел, видимо понимал, зачем я его позвал. На какую-то секунду это удержало меня от разговора, но я преодолел себя и сказал:
– Мушни, то, о чем я собираюсь говорить с вами, весьма серьезно. Я жду от вас полнейшей искренности и прямодушия. От того, как сложится наша беседа, зависит многое, очень многое!
– Ваше сиятельство, я весь внимание!
Едва я попытался начать, как кие показалось, что все и так ясно и говорить, собственно, не о чем.
Зарандиа ждал. Первый вопрос был очень труден для меня. Не потому, что мне трудно было определить тему беседы, а потому, что в сложном сплетении явлений я не мог уловить главного. Может быть, мне мешал страх, ибо я боялся, как бы в первой же моей фразе не обнаружились смятение и слабость, владевшие мной.
– Я хотел бы знать, что вы думаете о правомочности и справедливости действий, предпринятых нами в адрес полковника Сахнова?
Зарандиа не торопился с ответом, думал. О чем? Ответ на мой вопрос был ясен ему с самого начала во всех бесчисленных своих оттенках – в противном случае он не открыл бы кампанию против Сахнова. Мой опыт взаимоотношений с Зарандиа не оставлял в этом сомнения.
– Ваше сиятельство, я хотел бы уточнить, на что именно должно мне отвечать: каков мой взгляд на подобные действия вообще, или же вы имеете в виду лишь случай с полковником Сахновым?
Я рассмеялся от всей души – почему Зарандиа медлил и размышлял, мне было совершенно попятно.
– Мушни, способы, с помощью которых вы строите свои отношения с людьми, стали неотъемлемыми и непременными свойствами вашей психики. Механизм этих отношений действует в вашей душе всегда, независимо от того, есть необходимость в его работе или нет. Вопрос, который вы сейчас мне задали, был контрвопросом, рожденным вашим желанием, может быть, подсознательным, немедленно перехватить инициативу в предстоящей нам беседе. На этот раз беседу предстоит направлять мне. Отвечайте, и как можно короче.
– Возможно, вы правы, ваше сиятельство, я не задумывался над этим. Вряд ли, однако, свойство, о котором вы говорите, есть свойство отрицательное. Теперь отвечу на ваш вопрос: действовал я, ваше сиятельство, но отнюдь не мы.
– Я вам не помешал, не остановил вас, хотя знал лишь главное, второстепенное же – чувствовал. Действовали мы, а не вы один. Продолжайте!
– Есть и другой ответ: действовал Сахнов, а не мы.
– Мы не страусы, Мушни. Не будем прятать голову под крыло! Признаем бесспорным то положение, что действовали мы вдвоем.
– Вы отрицаете версию, которую министр внутренних дел и шеф жандармов, каждый сам по себе, признали как единственно истинную?
– Приняли от вас, и приняли потому, что другие версии их не устраивают.
– Отлично! Теперь для того, чтобы установить, правильны ли наши действия, выясним, из чего мы исходили. Из интересов державы и престола, не правда ли?
– Правда. Но одно дело—правильная исходная позиция, а совсем другое – насколько действие, предпринятое с правильных позиций, правильно и само по себе?
– С точки зрения той позиции, из которой мы должны исходить и во всех случаях исходим, наши действия в отношении Сахнова я считаю целесообразными и правомерными,– твердо сказал Зарандиа и еще более твердо продолжил: – Отдавать в его руки важные бразды правления, важнейшие в державе,– нет, это немыслимо! «Убогая душа!»—это вы о нем сказали, и это ваше воззрение я разделяю и готов защищать. Единственный аргумент, граф, который вы могли бы принять как возражение, это возражение против способа наших действий, которые могли быть другими – общепринятыми и узаконенными. Но чтобы получить желаемый результат, как должны были мы поступить, что предпринять? Ни один из нас не ответит на этот вопрос и не может ответить. Почему? Потому что других путей просто не существовало – вот почему. Я говорю, разумеется, о реальных и верных путях, а не о тех сомнительных и ненадежных полумерах, которые способны были лишь упрочить положение Сахнова, но отнюдь не наше. То, что мы предприняли, раньше всего необходимо было державе, а уж затем вам и мне.
– Нашим оружием были провокация, вероломство, гнусность, господин Зарандиа... – Меня прервал смех Зарандиа, веселый и свободный... – Чему вы смеетесь? Или я не прав?
– О, нет, ваше сиятельство, вы по-прежнему правы, по-прежнему, но... извольте простить меня, вы пересели в другое кресло и говорите оттуда! С точки зрения абстрактной нравственности все, что вы говорите, справедливо! Совершенно справедливо! Но я недаром спросил вас, какого ответа вы ждете от меня – общего или совсем частного, касающегося лишь Сахнова, его одного? Quod licet Jovi, non licet Bovi. [Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку (лат .)]Не нарушая норм общечеловеческой справедливости и нравственности, в наше время немыслимо сохранить благоденствие государства. Это исключено. Но если большинство людей перестанет соблюдать нормы справедливости и нравственности, конец не только государству, но самой жизни. Коварство и зло – вот то оружие государства, с помощью которого оно должно заставить общество соблюдать нормы справедливости и добра. Заметьте, граф, я говорю: должно заставить соблюдать.
– Это макиавеллизм, господин Зарандиа!
– Да, макиавеллизм! Он был мудр и добр, этот человек, но его принято считать негодяем лишь потому, что он откровенно сказал всему свету то, что другие делают под маской добра, преступая все нормы и принципы. Провокация, вероломство, гнусность – это все ваши слова,– которые мы использовали против Сахнова, вытекали из интересов государства!
– Следовательно, и вы считаете государство злым началом.
– Империю – да! Но человечество неустанно трудится над тем, чтобы сделать государство истинным источником добра.
– Оказывается, у вас и у друзей вашего двоюродного брата одни взгляды, Мушни!
– С той лишь разницей, ваше сиятельство, что, будь их воля, они сегодня же уничтожили бы империю. Я же предпочитаю ждать.
Больше мы не говорили. Это было первый раз, когда я увидел воочию, с какой нарастающей силой разгорается всемирный дух разрушения государства. Я стоял в центре событий и знал, что во всем мире безмерно возросло число людей, которые панацеей от всех общественных противоречий считают разрушение. Не рецепты Прудона и Бакунина, зовущих упразднить самый институт государства, но разрушение империи с целью создать совсем новое государство. Этот дух охватил все слои общества и заставлял считаться с собой. Что ждало нас? Может быть, мы находимся в преддверии того периода истории, когда вдруг объявится какой-нибудь проходимец и скажет: я царевич Дмитрий, и русская земля окажется объятой волнениями и смутой? Или новый Емелька Пугачев объявит: я воскресший Петр III, принц Голштинский, и миллионные толпы с косами, вилами и дубинами двинутся па пушки? Или возникнет нечто новое, немыслимое прежде и никогда страной не испытанное? Или всякая империя, и наша собственная тоже, стала энергетическим начало? зла, значит, я, ее покорный и верный слуга, отдавал свои знания, опыт, энергию и способности тому, чтобы это зло осуществилось. Большинство же политических заключенных, которые проходили через мои руки, состояло из честных, прямодушных и благородных людей. Именно они стремились разрушить империю, а не отребье, не подонки.
В этой ситуации где место благородного человека, где место верного сына своей отчизны? Из какой концепции исходить? Какую нравственную позицию принять, пусть даже абстрактную?
Дни шли за днями, один месяц сменял другой, а я, как навязчивый мотив, повторял самому себе всевозможные доводы и соображения, вычитанные, услышанные или вынесенные из собственного опыта. Однажды, дремля под бритвой парикмахера, я подумал, что лучше всего было бы подать в отставку и наблюдать события со стороны. Постепенно я стал понимать, что, лишь удалившись от дел, смогу обрести справедливые убеждения и достойное место в жизни. Эта мысль застряла в моем сознании подобно гвоздю, и каждый довод в пользу отставки молотом бил по этой мысли.
Наконец настал день, когда в моем сознании не осталось ни одного аргумента против отставки, и я не стал медлить. Ранней весной 1904 года я подал министру рапорт об отставке и в ожидании ответа притаился как сыч. Логика обстоятельств вела к тому, что моя просьба непременно будет удовлетворена. Великий князь с нескрываемым раздражением спросил министра внутренних дел о том, как могли с такой легкостью поступиться его крестником. Министр ответил, что другого выхода не было, но что врагам крестника великого князя он воздаст по заслугам. Моя отставка давала министру возможность это обещание выполнить: великому князю предстояло доложить, что возвратить его крестника нельзя, зато граф Сегеди – вот оно, выполненное обещание,– подал в отставку.
Но и теперь не обрел я покоя. К прежним моим заботам прибавились новые: отпустят или нет? Охотно или сожалея? Достойно или вышвырнут, как яблочный огрызок? В моем возрасте следовало бы руководствоваться жизненным опытом и благоприобретенной мудростью, однако душой моей – признаюсь– овладела суета. Каждый знает: когда душу твою теснит забота, то мучительно хочется поделиться своей бедой и найти умного, проницательного собеседника, знающего толк в его деле, исполненного доброжелательства. В своем кругу я не смог бы найти такого собеседника, исключая разве что Зарандиа, а один бог знает, какой червь точил меня, как томила жажда беседы об этой моей печали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26