https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/60/
»
– …Какая чепуха мне в голову лезет! Посмотри-ка, Ясь, я, кажется, здоров. Что ж ты, бедный, все не спишь?
– Ничего, – говорит Ясь, щупая пульс, – на этот раз ты выкарабкался. Больше не будешь бредить. Как тебе? Хорошо?
– Не знаю.
– Это уже шаг вперед. Раньше ты знал, что плохо!
Глава десятая
Лист долго отсутствовал. Он странствовал по Швейцарии и написал большой музыкальный дневник. Теперь Лист был совершенно уверен в прочной связи всех искусств между собой и развивал перед Шопеном мысль, что нельзя быть композитором, не зная поэзии и живописи; в равной мере поэт должен знать живопись и музыку. И так далее.
– Все это так, – отвечал Шопен, – но всякому художнику необходимо знать и многое другое.
– Кто же спорит? – горячился Лист. – Все это необходимо, но я говорю о глубоком, таинственном родстве между искусствами.
– Почему же «таинственном»? – осведомлялся Шопен.
– Потому что оно неизвестно многим. А между тем оно существует. Разве Моцарт не заставляет нас вспомнить о Рафаэле? Разве дух Буонарроти не живет в Бетховене и в Гёте? И даже в деталях! Разве ты не улавливаешь сходство между рисунком и мелодией? Между краской и тембром? Разве рифма в поэзии не напоминает тебе музыкальную секвенцию?
Он показал Шопену свой альбом «Годы странствований». Каждой пьесе был предпослан эпиграф: стихи Байрона, Шиллера, Сенанкура, а у пьесы «Часовня Телля» было предисловие: «Один за всех, все за одного».
– Что ты скажешь о стихах? – спросил Лист. Не будь этого вопроса, Шопен не заговорил бы об штрафах. Теперь же он спросил:
– Для кого они здесь? Для тебя или для других? – Для меня и для других. Это вдохновило меня.
Пусть и другие знают, что меня вдохновило.
– Зачем им это знать?
– Странный ты человек! Для того, чтобы они полюбили эту музыку.
– Стало быть, ты не рассчитываешь на действие самой музыки!
– Рассчитываю. Но ведь любить можно лишь то, что понятно!
– Ты думаешь? В таком случае Бетховена никто не должен ни понимать, ни любить. Ведь он не прибегает к эпиграфам. Соната, симфония, квартет – вот и все названия.
Лист пришел в волнение.
– Бетховен! И ты это говоришь?! А симфония с хором? Именно Бетховен и привел меня к этим мыслям. У него нет ни одного пустого места. Все насыщено мудрым, человеческим содержанием. Не он ли учил: «Пальцы беспомощны, если ум молчит!»
– Я говорю не о содержании, а о литературной программе. Допустим, ты нуждаешься в ней, когда сочиняешь музыку. И то вряд ли. Но скажи, положа руку на сердце: нуждаешься ли ты в ней, когда слушаешь музыку сам?
– Я тебя не понимаю.
– Ну, хорошо. Скажи, пожалуйста: откуда тебе стало известно, что музыка Бетховена насыщена содержанием? Из его биографий? Или, может быть, писем?
– Из самой музыки! Она выразительнее слов!
– Ну вот видишь! Зачем же тебе разъяснения?
– Я вижу ты все-таки остался надменным, высокомерным аристократом! Неужели ты думаешь, что музыка существует только для музыкантов? Есть люди, которые еще не понимают ее, как и вообще не понимают искусства. Что ж, они и должны прозябать в своем неведении? И не знать лучшего наслаждения, которое существует на земле?
Шопен улыбнулся.
– Значит, это делается с педагогической целью?
– Да! Именно так! Мы должны учить так же, как и нас учат! И если мы откажемся от этой миссии, все наше искусство погибнет. К чему все труды, вдохновение, полет мысли, если нет почвы, куда упадут эти семена!
– Может быть, ты и прав, – сказал Шопен, – а все-таки есть что-то навязчивое в этих программах!
Тут Лист с жаром стал доказывать, что никакой навязчивости нет, только дан толчок воображению. Это скорее помощь. Достаточно направить чужую мысль по определенному руслу – и она обретет ясность, плавность и будет следовать за музыкой, по-своему обогащаясь.
– Ты забываешь, что мысль и чувство здесь сплетаются! И напрасно ты думаешь, что самим музыкантам при слушании не нужна программа! Когда я узнал, что шестая симфония Бетховена называется «Пасторальной», я стал слушать иначе.
– Иначе?
– С более ясным и счастливым ощущением… Разговоры о программной музыке слышались тогда всюду. Эта тема была одной из самых животрепещущих, ибо здесь шла речь о воспитании народа, о просветительской миссии художника. Сами музыканты давали себе слово не спорить больше о программной музыке: это приводило их к ссорам. Но возвращались к этому вопросу именно потому, что его нельзя было разрешить.
– Я столько увидел и узнал за время моего странствования, – рассказывал Лист друзьям, собрав их однажды у себя, – что, право, чувствую себя совсем другим человеком!
Графиня д'Агу, сопровождавшая Листа в этом путешествии, прибавила:
– Представьте, для всего виденного он находил музыкальное воплощение. Вот, например, «Часовня Телля». Кто это сказал: «Музыка – текучая скульптура, а скультура-застывшая музыка»?
– Это сказано, кажется, об архитектуре, – заметил Лист, покраснев.
– Все равно, я хочу сказать, что наш Франсуа перевел на язык музыки произведения других искусств и еще раз доказал, насколько все искусства связаны между собой!
Лист морщился, слыша все это. Графиня высказывала его собственные мысли, но всякий раз, когда она их излагала, ему казалось, что они несовершенны, сомнительны. Так и теперь: она была права, но лучше бы не говорила. То, что он пережил за эти два года, было гораздо сложнее. Часто он только делился с графиней своими мыслями, а она утверждала это при всех как что-то окончательное.
А графиня между тем продолжала:
– Как не правы те музыканты, которые ограждают себя от повседневного и думают, что музыка – это особый мир, ни с чем не связанный! Я еще понимаю, когда речь идет о музыкальных средствах. Но содержание! Я уверена, что музыка может не только выразить любое чувство, но изобразить любой видимый предмет. Да, уверена!
– Любой? – насмешливо переспросил Гиллер, не выносивший графиню д'Агу. – Какой же, например? Стол? Стул?
– К чему же такое высокомерие? – обиделась графиня. – Очень возможно, что когда-нибудь композиторы додумаются и до этого и сумеют звуками изобразить все… и стол, если хотите!
– Это будет, конечно, величайший прогресс в музыке! – серьезно произнес присутствующий тут же Шопен.
Гиллер громко засмеялся, а Лист снова покраснел. Графиня была неглупа, но в жару полемики могла сказать глупость, особенно о таком остром предмете, как программная музыка. Лист не хотел, чтобы графиня скомпрометировала себя, – она была слишком близка ему, хотя он давно уже не считал ее выше себя и видел многие ее недостатки. Он мягко попробовал завладеть разговором. Но графиня не позволила себя перебить. То, что она хотела сказать, представлялось ей слишком важным.
– Ах, Франсуа, ведь вы сами согласны со мной! Вот я и забыла, что хотела сказать. Напомните мне, пожалуйста!
Лист заявил, что и сам не помнит. Но Шопен с прежней серьезностью повторил:
– Вы, графиня, выразили надежду и даже уверенность, что когда-нибудь композиторы дойдут до такого совершенства, что станут музыкальными средствами изображать… столы.
– А также и стулья, – вставил Гиллер.
– Нет, о стульях графиня ничего не сказала, – вмешался Феликс Мендельсон, – надо быть точным, Гиллер!
– Благодарю вас за заступничество! – отрезала графиня. – Вы все сводите к простому и грубому. Это легче всего. А я вам говорю, что музыке все доступно. Если она в состоянии выразить чувства и даже оттенки чувств, то видимое вокруг – тем более!
– В этом нет никакой надобности, поверьте! – сказал Мендельсон. – А что касается чувств и их оттенков, то, право же, в музыке мы можем судить о них только приблизительно.
– Как приблизительно?
– А так… Мы не можем определить их в точности. Да этого и не надо!
– А я вам докажу!
– Как же вы докажете?
– Мари, прошу вас… – начал было Лист.
– Оставьте, пожалуйста! Это очень важно. Можно угадать все, что музыка выражает, если, конечно, она что-нибудь выражает! – прибавила графиня со смехом.
– Хорошо, проделаем опыт. Я сыграю вам одну миниатюру. Пусть каждый из присутствующих здесь опишет свое впечатление.
– Право, не стоит наслаждение музыкой превращать в какое-то «petit jeu»! – с досадой сказал Лист.
Но графине понравилось предложение Мендельсона, и она велела ему играть.
Мендельсон сыграл небольшую пьесу. Графиня попросила повторить ее. Мендельсон повторил. Лицо графини было торжественно-серьезно. На лбу вспухла морщина.
– По-моему, это сновидение: девушке снится античный бог.
– А почему не просто красивый юноша? – поддразнил Гиллер. Лист заметил, нахмурясь:
– Мне кажется, это все равно!
– А вы что здесь слышите? – обратилась графиня к Гиллеру.
– Ей-богу, пьеса так хороша, что даже и говорить не хочется!
– Есть что-то детское в этом споре, – проворчал Лист, с явным неудовольствием взглянув на графиню.
– Постойте! Что бы ни говорили здесь, я уверена, что это пьеса любовного содержания!
Это объявила Дельфина Жирарден, писательница, которую привела графиня.
– Ну, кто еще? – воззвал Мендельсон. Графиня д'Агу взглянула на Шопена, но Шопен молчал.
– Если вам угодно, – сказал Гиллер, – то с некоторой натяжкой можно допустить следующее: человек играет на гитаре что-то жалобное – вот и все!
– Нет, вы этого не думаете! Вы это сочинили назло мне!
– Уверяю вас, графиня!
– Ну, хорошо, – Мендельсон решил положить конец спору, – я помирю вас! Поскольку автор я сам, мне лучше всех известно, что я хотел выразить.
– Так скажите же!
– Ну, так вот: это называется «Песнь венецианского гондольера!»
– Значит, прав я! – воскликнул Гиллер.
– А о чем он поет? – спросила Жирарден.
– Бог его знает! О чем хочет, о том и поет! Но графиня не смутилась.
– Очень хорошо. Пусть так. Стало быть, вы хотели выразить нечто спокойное и поэтичное…
– Вот именно, нечто! – подчеркнул Гиллер.
– Есть много оттенков спокойного и поэтичного, – сказал Мендельсон.
– Не важно. Вы приблизили нас к этому!
– Я и говорю: мы постигаем содержание музыки только приблизительно!
Наступило молчание.
– Нет! – заговорила графиня, как будто опомнившись. – Я не могу с этим примириться. Если бы музыка открывала нам только приблизительное, неполное, недостаточное, она не волновала бы так!
– Безусловно, – отозвался Шопен. Ободренная этой неожиданной поддержкой, графиня продолжала:
– Может быть, напротив, музыка открывает нам слишком много, и нам пока еще трудно выразить это словами. Но со временем люди научатся…
– Да зачем это вам нужно, графиня? – развел руками Гиллер. – Что изменится от этого? Музыка станет лучше? Или люди счастливее?
Но тут Лист рассердился. Что за споры, в самом деле! Куда ни придешь, всюду разговоры об одном и том же! Да ведь программная музыка все равно существует: Берлиоза, например, не вычеркнешь, – а то, что существует, того нельзя отрицать!
– Не только Берлиоз, но и Бах, и Бетховен называли свои произведения, – сказал Мендельсон.
– Зачем же вы меня мучили? – воскликнула графиня.
– Когда называли, а когда и нет, – протянул Гиллер. – Это я о Бахе и Бетховене…
– Ну и прекрасно! – Лист тряхнул волосами. – Пусть каждый делает то, что ему нравится! Вы все удивительно нетерпимы. У художника не бывает капризов. Все, что он делает, имеет свою причину. И если он берет себе в помощь программу, то я не вижу в этом ничего дурного!
По общей просьбе, Лист сел за рояль. Но вместо того, чтобы сыграть свои швейцарские зарисовки, он решил показать здесь совсем другое. Потому ли, что только что прозвучала «Песнь венецианского гондольера», или оттого, что ему хотелось проверить Стойкость собственных убеждений, Лист приготовился сыграть пьесу, еще не законченную, но сугубо программного содержания. Она не имела ничего Общего с недавним путешествием по Швейцарии и относилась к Италии, где Лист еще не бывал. Это была небольшая фантазия, которую он назвал «Сонет Петрарки». Графиня д'Агу знала об этом замысле.
Вначале, имея в виду определенный сонет Петрарки, Лист собирался написать его со словами, для голоса. Но потом отказался от своего намерения. Он хотел добиться мелодии, настолько красноречивой, чтобы сила любви и жар благородного сердца угадывались без слов. Порой ему казалось, что это удается и образ Петрарки выступает во всем величии. Тогда он гордился изобретенной им формой музыкального сонета. Но порой он сомневался. Может быть, это не сонет, а просто фортепианная пьеса неопределенной формы с известной долей патетики – и только? Зачем же это претенциозное название? Не слишком ли это навязчиво? Лист написал свои «Годы странствований» под живым впечатлением увиденного и прочитанного. Но можно ли категорически утверждать, что его впечатления в точности передадутся другим? А если не было бы названия? Вот если бы слушатели сразу угадали: это долина Обермана, это сонет Петрарки – определенный, Сто двадцать третий или Девяносто седьмой, раз уж таково название! Тогда можно было бы гордиться своей находкой!
«Но почему же я именно так чувствую? – спрашивал себя Лист. – Почему мне кажется, что именно такое расположение аккордов, и некоторая тяжеловесность гармонии, и речитативная мелодическая линия рисуют вечную любовь Петрарки, его единственную, упорную мечту? И есть какая-то строгость, чеканность в этой музыке… Или мне кажется?»
Графиня д'Агу сидела неподалеку от рояля, закрыв глаза рукой, и слушала. Она ни в чем не сомневалась. Этот сонет посвящался ей, это был сонет, достойный Петрарки. Слишком многим пожертвовала она для своей любви, чтобы не получить достойной дани! Все знали, что она, молодая, красивая и богатая аристократка, занимающая блестящее положение в обществе, оставила мужа и дом, поставила на карту свою репутацию и пошла за этим мальчиком, связав с ним свою судьбу. Правда, он умолял ее не рисковать и не губить себя, но она ни о чем и слышать не хотела: бросила вызов обществу, осмелилась родить дочь, которую будет воспитывать сама, а не отдаст на воспитание в деревню. Она гордится дочерью и своим поступком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
– …Какая чепуха мне в голову лезет! Посмотри-ка, Ясь, я, кажется, здоров. Что ж ты, бедный, все не спишь?
– Ничего, – говорит Ясь, щупая пульс, – на этот раз ты выкарабкался. Больше не будешь бредить. Как тебе? Хорошо?
– Не знаю.
– Это уже шаг вперед. Раньше ты знал, что плохо!
Глава десятая
Лист долго отсутствовал. Он странствовал по Швейцарии и написал большой музыкальный дневник. Теперь Лист был совершенно уверен в прочной связи всех искусств между собой и развивал перед Шопеном мысль, что нельзя быть композитором, не зная поэзии и живописи; в равной мере поэт должен знать живопись и музыку. И так далее.
– Все это так, – отвечал Шопен, – но всякому художнику необходимо знать и многое другое.
– Кто же спорит? – горячился Лист. – Все это необходимо, но я говорю о глубоком, таинственном родстве между искусствами.
– Почему же «таинственном»? – осведомлялся Шопен.
– Потому что оно неизвестно многим. А между тем оно существует. Разве Моцарт не заставляет нас вспомнить о Рафаэле? Разве дух Буонарроти не живет в Бетховене и в Гёте? И даже в деталях! Разве ты не улавливаешь сходство между рисунком и мелодией? Между краской и тембром? Разве рифма в поэзии не напоминает тебе музыкальную секвенцию?
Он показал Шопену свой альбом «Годы странствований». Каждой пьесе был предпослан эпиграф: стихи Байрона, Шиллера, Сенанкура, а у пьесы «Часовня Телля» было предисловие: «Один за всех, все за одного».
– Что ты скажешь о стихах? – спросил Лист. Не будь этого вопроса, Шопен не заговорил бы об штрафах. Теперь же он спросил:
– Для кого они здесь? Для тебя или для других? – Для меня и для других. Это вдохновило меня.
Пусть и другие знают, что меня вдохновило.
– Зачем им это знать?
– Странный ты человек! Для того, чтобы они полюбили эту музыку.
– Стало быть, ты не рассчитываешь на действие самой музыки!
– Рассчитываю. Но ведь любить можно лишь то, что понятно!
– Ты думаешь? В таком случае Бетховена никто не должен ни понимать, ни любить. Ведь он не прибегает к эпиграфам. Соната, симфония, квартет – вот и все названия.
Лист пришел в волнение.
– Бетховен! И ты это говоришь?! А симфония с хором? Именно Бетховен и привел меня к этим мыслям. У него нет ни одного пустого места. Все насыщено мудрым, человеческим содержанием. Не он ли учил: «Пальцы беспомощны, если ум молчит!»
– Я говорю не о содержании, а о литературной программе. Допустим, ты нуждаешься в ней, когда сочиняешь музыку. И то вряд ли. Но скажи, положа руку на сердце: нуждаешься ли ты в ней, когда слушаешь музыку сам?
– Я тебя не понимаю.
– Ну, хорошо. Скажи, пожалуйста: откуда тебе стало известно, что музыка Бетховена насыщена содержанием? Из его биографий? Или, может быть, писем?
– Из самой музыки! Она выразительнее слов!
– Ну вот видишь! Зачем же тебе разъяснения?
– Я вижу ты все-таки остался надменным, высокомерным аристократом! Неужели ты думаешь, что музыка существует только для музыкантов? Есть люди, которые еще не понимают ее, как и вообще не понимают искусства. Что ж, они и должны прозябать в своем неведении? И не знать лучшего наслаждения, которое существует на земле?
Шопен улыбнулся.
– Значит, это делается с педагогической целью?
– Да! Именно так! Мы должны учить так же, как и нас учат! И если мы откажемся от этой миссии, все наше искусство погибнет. К чему все труды, вдохновение, полет мысли, если нет почвы, куда упадут эти семена!
– Может быть, ты и прав, – сказал Шопен, – а все-таки есть что-то навязчивое в этих программах!
Тут Лист с жаром стал доказывать, что никакой навязчивости нет, только дан толчок воображению. Это скорее помощь. Достаточно направить чужую мысль по определенному руслу – и она обретет ясность, плавность и будет следовать за музыкой, по-своему обогащаясь.
– Ты забываешь, что мысль и чувство здесь сплетаются! И напрасно ты думаешь, что самим музыкантам при слушании не нужна программа! Когда я узнал, что шестая симфония Бетховена называется «Пасторальной», я стал слушать иначе.
– Иначе?
– С более ясным и счастливым ощущением… Разговоры о программной музыке слышались тогда всюду. Эта тема была одной из самых животрепещущих, ибо здесь шла речь о воспитании народа, о просветительской миссии художника. Сами музыканты давали себе слово не спорить больше о программной музыке: это приводило их к ссорам. Но возвращались к этому вопросу именно потому, что его нельзя было разрешить.
– Я столько увидел и узнал за время моего странствования, – рассказывал Лист друзьям, собрав их однажды у себя, – что, право, чувствую себя совсем другим человеком!
Графиня д'Агу, сопровождавшая Листа в этом путешествии, прибавила:
– Представьте, для всего виденного он находил музыкальное воплощение. Вот, например, «Часовня Телля». Кто это сказал: «Музыка – текучая скульптура, а скультура-застывшая музыка»?
– Это сказано, кажется, об архитектуре, – заметил Лист, покраснев.
– Все равно, я хочу сказать, что наш Франсуа перевел на язык музыки произведения других искусств и еще раз доказал, насколько все искусства связаны между собой!
Лист морщился, слыша все это. Графиня высказывала его собственные мысли, но всякий раз, когда она их излагала, ему казалось, что они несовершенны, сомнительны. Так и теперь: она была права, но лучше бы не говорила. То, что он пережил за эти два года, было гораздо сложнее. Часто он только делился с графиней своими мыслями, а она утверждала это при всех как что-то окончательное.
А графиня между тем продолжала:
– Как не правы те музыканты, которые ограждают себя от повседневного и думают, что музыка – это особый мир, ни с чем не связанный! Я еще понимаю, когда речь идет о музыкальных средствах. Но содержание! Я уверена, что музыка может не только выразить любое чувство, но изобразить любой видимый предмет. Да, уверена!
– Любой? – насмешливо переспросил Гиллер, не выносивший графиню д'Агу. – Какой же, например? Стол? Стул?
– К чему же такое высокомерие? – обиделась графиня. – Очень возможно, что когда-нибудь композиторы додумаются и до этого и сумеют звуками изобразить все… и стол, если хотите!
– Это будет, конечно, величайший прогресс в музыке! – серьезно произнес присутствующий тут же Шопен.
Гиллер громко засмеялся, а Лист снова покраснел. Графиня была неглупа, но в жару полемики могла сказать глупость, особенно о таком остром предмете, как программная музыка. Лист не хотел, чтобы графиня скомпрометировала себя, – она была слишком близка ему, хотя он давно уже не считал ее выше себя и видел многие ее недостатки. Он мягко попробовал завладеть разговором. Но графиня не позволила себя перебить. То, что она хотела сказать, представлялось ей слишком важным.
– Ах, Франсуа, ведь вы сами согласны со мной! Вот я и забыла, что хотела сказать. Напомните мне, пожалуйста!
Лист заявил, что и сам не помнит. Но Шопен с прежней серьезностью повторил:
– Вы, графиня, выразили надежду и даже уверенность, что когда-нибудь композиторы дойдут до такого совершенства, что станут музыкальными средствами изображать… столы.
– А также и стулья, – вставил Гиллер.
– Нет, о стульях графиня ничего не сказала, – вмешался Феликс Мендельсон, – надо быть точным, Гиллер!
– Благодарю вас за заступничество! – отрезала графиня. – Вы все сводите к простому и грубому. Это легче всего. А я вам говорю, что музыке все доступно. Если она в состоянии выразить чувства и даже оттенки чувств, то видимое вокруг – тем более!
– В этом нет никакой надобности, поверьте! – сказал Мендельсон. – А что касается чувств и их оттенков, то, право же, в музыке мы можем судить о них только приблизительно.
– Как приблизительно?
– А так… Мы не можем определить их в точности. Да этого и не надо!
– А я вам докажу!
– Как же вы докажете?
– Мари, прошу вас… – начал было Лист.
– Оставьте, пожалуйста! Это очень важно. Можно угадать все, что музыка выражает, если, конечно, она что-нибудь выражает! – прибавила графиня со смехом.
– Хорошо, проделаем опыт. Я сыграю вам одну миниатюру. Пусть каждый из присутствующих здесь опишет свое впечатление.
– Право, не стоит наслаждение музыкой превращать в какое-то «petit jeu»! – с досадой сказал Лист.
Но графине понравилось предложение Мендельсона, и она велела ему играть.
Мендельсон сыграл небольшую пьесу. Графиня попросила повторить ее. Мендельсон повторил. Лицо графини было торжественно-серьезно. На лбу вспухла морщина.
– По-моему, это сновидение: девушке снится античный бог.
– А почему не просто красивый юноша? – поддразнил Гиллер. Лист заметил, нахмурясь:
– Мне кажется, это все равно!
– А вы что здесь слышите? – обратилась графиня к Гиллеру.
– Ей-богу, пьеса так хороша, что даже и говорить не хочется!
– Есть что-то детское в этом споре, – проворчал Лист, с явным неудовольствием взглянув на графиню.
– Постойте! Что бы ни говорили здесь, я уверена, что это пьеса любовного содержания!
Это объявила Дельфина Жирарден, писательница, которую привела графиня.
– Ну, кто еще? – воззвал Мендельсон. Графиня д'Агу взглянула на Шопена, но Шопен молчал.
– Если вам угодно, – сказал Гиллер, – то с некоторой натяжкой можно допустить следующее: человек играет на гитаре что-то жалобное – вот и все!
– Нет, вы этого не думаете! Вы это сочинили назло мне!
– Уверяю вас, графиня!
– Ну, хорошо, – Мендельсон решил положить конец спору, – я помирю вас! Поскольку автор я сам, мне лучше всех известно, что я хотел выразить.
– Так скажите же!
– Ну, так вот: это называется «Песнь венецианского гондольера!»
– Значит, прав я! – воскликнул Гиллер.
– А о чем он поет? – спросила Жирарден.
– Бог его знает! О чем хочет, о том и поет! Но графиня не смутилась.
– Очень хорошо. Пусть так. Стало быть, вы хотели выразить нечто спокойное и поэтичное…
– Вот именно, нечто! – подчеркнул Гиллер.
– Есть много оттенков спокойного и поэтичного, – сказал Мендельсон.
– Не важно. Вы приблизили нас к этому!
– Я и говорю: мы постигаем содержание музыки только приблизительно!
Наступило молчание.
– Нет! – заговорила графиня, как будто опомнившись. – Я не могу с этим примириться. Если бы музыка открывала нам только приблизительное, неполное, недостаточное, она не волновала бы так!
– Безусловно, – отозвался Шопен. Ободренная этой неожиданной поддержкой, графиня продолжала:
– Может быть, напротив, музыка открывает нам слишком много, и нам пока еще трудно выразить это словами. Но со временем люди научатся…
– Да зачем это вам нужно, графиня? – развел руками Гиллер. – Что изменится от этого? Музыка станет лучше? Или люди счастливее?
Но тут Лист рассердился. Что за споры, в самом деле! Куда ни придешь, всюду разговоры об одном и том же! Да ведь программная музыка все равно существует: Берлиоза, например, не вычеркнешь, – а то, что существует, того нельзя отрицать!
– Не только Берлиоз, но и Бах, и Бетховен называли свои произведения, – сказал Мендельсон.
– Зачем же вы меня мучили? – воскликнула графиня.
– Когда называли, а когда и нет, – протянул Гиллер. – Это я о Бахе и Бетховене…
– Ну и прекрасно! – Лист тряхнул волосами. – Пусть каждый делает то, что ему нравится! Вы все удивительно нетерпимы. У художника не бывает капризов. Все, что он делает, имеет свою причину. И если он берет себе в помощь программу, то я не вижу в этом ничего дурного!
По общей просьбе, Лист сел за рояль. Но вместо того, чтобы сыграть свои швейцарские зарисовки, он решил показать здесь совсем другое. Потому ли, что только что прозвучала «Песнь венецианского гондольера», или оттого, что ему хотелось проверить Стойкость собственных убеждений, Лист приготовился сыграть пьесу, еще не законченную, но сугубо программного содержания. Она не имела ничего Общего с недавним путешествием по Швейцарии и относилась к Италии, где Лист еще не бывал. Это была небольшая фантазия, которую он назвал «Сонет Петрарки». Графиня д'Агу знала об этом замысле.
Вначале, имея в виду определенный сонет Петрарки, Лист собирался написать его со словами, для голоса. Но потом отказался от своего намерения. Он хотел добиться мелодии, настолько красноречивой, чтобы сила любви и жар благородного сердца угадывались без слов. Порой ему казалось, что это удается и образ Петрарки выступает во всем величии. Тогда он гордился изобретенной им формой музыкального сонета. Но порой он сомневался. Может быть, это не сонет, а просто фортепианная пьеса неопределенной формы с известной долей патетики – и только? Зачем же это претенциозное название? Не слишком ли это навязчиво? Лист написал свои «Годы странствований» под живым впечатлением увиденного и прочитанного. Но можно ли категорически утверждать, что его впечатления в точности передадутся другим? А если не было бы названия? Вот если бы слушатели сразу угадали: это долина Обермана, это сонет Петрарки – определенный, Сто двадцать третий или Девяносто седьмой, раз уж таково название! Тогда можно было бы гордиться своей находкой!
«Но почему же я именно так чувствую? – спрашивал себя Лист. – Почему мне кажется, что именно такое расположение аккордов, и некоторая тяжеловесность гармонии, и речитативная мелодическая линия рисуют вечную любовь Петрарки, его единственную, упорную мечту? И есть какая-то строгость, чеканность в этой музыке… Или мне кажется?»
Графиня д'Агу сидела неподалеку от рояля, закрыв глаза рукой, и слушала. Она ни в чем не сомневалась. Этот сонет посвящался ей, это был сонет, достойный Петрарки. Слишком многим пожертвовала она для своей любви, чтобы не получить достойной дани! Все знали, что она, молодая, красивая и богатая аристократка, занимающая блестящее положение в обществе, оставила мужа и дом, поставила на карту свою репутацию и пошла за этим мальчиком, связав с ним свою судьбу. Правда, он умолял ее не рисковать и не губить себя, но она ни о чем и слышать не хотела: бросила вызов обществу, осмелилась родить дочь, которую будет воспитывать сама, а не отдаст на воспитание в деревню. Она гордится дочерью и своим поступком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73