https://wodolei.ru/catalog/vanny/nedorogiye/
Христос прожил тридцать три года, и наш с тобой союз продолжался ровно столько же. Мне кажется, что он как будто был освящен Богом, таким он был прекрасным».
Вот ее стихотворение:
Уж утро, брезжит белый свет,
Деревья освещая
Как прежде. Но тебя уж нет.
С тоскою вспоминая,
Смотрю на яркие цветы
Знакомого нам сада.
Березки белые вдали,
Как стройная ограда,
Слегка ветвями шевеля,
Как будто в разговоре,
Как бы сочувствием даря
В меня постигшем горе.
Всю красоту начала дня
Невольно ощущая,
Я понимаю, что одна.
И как мне жить – не знаю.
Друзья Игоря Сергеевича теперь, как и прежде, собираются каждый год у Полины в их доме. Третьего сентября – на день его рождения и девятого мая – на главный его праздник, день Победы.
На день Победы 1975-го года друг и коллега Игоря Сергеевича Александр Синельников принес ему такое поздравление:
О патриархе, вечно юном,
Сегодня песню пропоем.
На фронте Игорь был Перуном:
Метал он молнии и гром.
К победе путь был очень длинный,
Но шел без устали амбал.
И, наконец, пришел в Берлин он
И полБерлина поломал.
Но, несмотря на гром разрывов
И несмотря на огнь и дым,
Он был поистине счастливым
И невозможно молодым.
Сегодня день его победы,
И мы его благодарим.
Но тот огонь, что в нем горит,
Нам недоступен, нам неведом.
…
Ведь между Игорем и нами
Стоит незримая стена –
Те тридцать лет воспоминаний,
Тридцатилетняя война.
Так вспоминай о тех годах,
И говори о них почаще,
Пока мы не сыграли в ящик,
Пока не превратились в прах.
Корпим в издательстве «Наука»,
Погрязли в горестной судьбе.
О чем же мы расскажем внукам?
Возможно, только о тебе.
А время мчится, время скачет,
Течет сквозь пальцы, как песок.
Но если в жизни есть кусок,
Когда ты смел был и высок-
То это – редкая удача.
Нас всех одолевает грусть.
Мы знаем слово, знаем дело.
И я за всех сказать берусь:
Твоих воспоминаний груз
Мы с преклонением разделим.
И в этот день, почти что летний,
Мы выпьем за тебя до дна.
Пусть длится для тебя она –
Тридцатилетняя война
И пусть становится столетней
ПАРАЛЛЕЛИ
Перебирая нескончаемую череду лиц, характеров, судеб, с которыми я встретился по жизни, могу, пожалуй, назвать Игоря Сергеевича самой гармоничной личностью этого ряда по всему набору человеческих качеств: телесной красоте, прирожденному здоровью, благородству, уму, бесстрашию, душевной уравновешенности.
Он был рожден для садов блаженной Аркадии – судьба и время протащили его по траншеям и дорогам страшной войны.
Думаю, после нее он не изменился по своей сути, но скачком, без обычной постепенности, перешел в другую возрастную категорию. В свои двадцать четыре года он обрел раннюю и преждевременную мудрость человека, свершившего главное дело своей жизни.
Мы с ним были на «Вы». Он меня звал Игорек, я его – Игорь Сергеевич.
Обернемся теперь ко второму герою моего повествования – Виктору Лапаеву. Того требует жанр параллельных биографий, да я по Виктору уже и соскучился
Военные судьбы моих героев разительно несхожи.
Главная тема войны у Игоря Сергеевича – сражение и победа, у Виктора – противостояние всесильному року.
Войну они оба встретили девятнадцатилетними мальчишками. Но за плечами Игоря Косова уже была крепкая профессионально-военная подготовка. Поэтому он выплыл в водовороте 41-го года, а Виктора затянуло придонными течениями. Остальные четыре военных года были для него борьбой за физическое и духовное выживание.
Он выжил, устоял, не сломался. Но через пятнадцать лет после войны, когда я с ним встретился, казалось, что война выжгла из него все излишества тела и души. Телом он был тощ, жилист и перекручен, как зимняя виноградная лоза, душой – прямолинеен, бескомпромиссен, категоричен. Кличка «комиссар» недаром всплывает так часто в его воспоминаниях.
После войны Виктор кончил пединститут и работал учителем истории в Калинине.
Эта профессия – для людей, которые верят в абсолютные истины. Из выпускников семинарий и педучилищ вышли Сталин, Мао Цзедун, Муссолини, Гиммлер. Из них получаются диктаторы и директора школ. Еще неясно, чем труднее править – страной или обезьянником в полтысячи хвостов. Виктор был правителем абсолютным, просвещенным, мудрым. Не раз во время наших перемещений по улицам и торговым точкам Калинина к нему подкатывался какой-нибудь мужичонка лет сорока-пятидесяти, обрадованный, подвыпивший:
– Виктор Петрович! А помните, как Вы меня, дурака…
– Помню, дорогой. Как у тебя сейчас?
– Нормально, Виктор Петрович!
Работа, рыбалка и судьбы отечества занимали его всецело. Все остальное считал пустыми церемониями. «Да брось ты эту ерунду», – отмахивался он, когда Муза накрывала для него стол скатертью и доставала праздничную посуду. К жизненным удобствам был равнодушен, пил только водку, не закусывая и не пьянея. По мере выпитого, все ярче горели его яростные глаза, все более заострялись резцом проведенные черты лица, замедлялись движения, и он отдалялся куда-то в себя. Он не умел смеяться – только щерился. Мы с ним на «ты» с самого начала, звали друг друга Игорь и Виктор.
Из обоих моих героев мне ближе и понятнее Виктор. Может, здесь сказывается протяженность нашего знакомства, может – родство. Как никак, мы с ним двоюродные свояки, и война не разделила нас, как разделила два столь близких поколения: двадцать первого года рождения, прошедшее фронт, и мое, тридцать первого года рождения, не державшее в руках оружия.
Мое поколение пережило войну десяти-четырнадцатилетними пацанами. Мы испытали высокий подъем духа военного времени и хлебнули досыта голода и недетского военного труда.
И.В. Новожилов. 80-е годы.
Мне досталось в войну не самой тяжелой мерой. Вспоминается бесконечный, осенний путь в эвакуацию: набитая беженцами теплушка, унылые поля и жидкие перелески, бегущие за ее приоткрытой для продуха дверью, причитание старух при зрелище бесконечных рядов копен, брошенных в разгар страды летом и уже покрытых снегом. Сидение в пересыльном зале Курганского дворца пионеров, шевелящиеся тропинки вшей между курганчиками вещей с лежащими на них беженцами.
Воспоминание об этом пути сложилось у меня в такое стихотворение.
Во мне всегда мой сорок первый год.
Октябрь, сухой поземкой просеченный.
В Сибирь эвакуация течет
Людской рекой, осенней, обреченной.
Теплушка наша – горестный ковчег.
Узлы, старухи, дети, чемоданы.
И среди сих убогих и калек
Две чеховско-тургеневские дамы.
Из мужиков – один старик чужой.
Он правит нами жестко и сердито.
И мы ползем бескрайнею страной,
Толпясь к вагонной двери приоткрытой.
В дверном проеме перед нашим взором
Плывет ошеломленная земля:
Копен незахороненных поля,
Уже одетых снеговым убором,
Сожженные вагоны вдоль откосов,
Железа гром и лязг по узловым –
И детство кончилось, как горький шлака
дым,
В брутальном завываньи паровозов.
Нашу семью распределили в громадное сибирское село Верхняя Алабуга, за сто двадцать километров от железной дороги. Бабушка, на которой держалось вся семья, в первый же месяц умерла от защемления своей давней вдовьей грыжи. Мать, с пороком сердца, еле живая, осталась с тремя детьми. Она потом нам рассказывала: «Приказала себе не плакать. Начну – пропадем все».
Не пропали. Жили в школе, прямо в классе. Мать была учительницей математики в пятом-седьмом классах. За призванных на фронт учителей-мужчин ей пришлось преподавать все – от истории древнего мира до физики. Я ей объяснял законы Ома и Джоуля-Ленца. Что я в них понимал, сам будучи третьеклассником, – теперь сказать не берусь.
Через год сельсовет выделил нам вымороченную избу.
– Дров на зиму дать не могу, – сказал председатель, – мужиков нет.
Выделил нам делянку в лесу и повозочного быка Ваську. Мать в это лето едва ходила после туляремии. Пришлось заняться лесоповалом мне, одиннадцатилетнему, и старшей сестре Римме – пятнадцати лет, городским детям, не державшим до тех пор в руках пилы-топора и обходившим с опаской любую рогатую скотину.
Совсем только недавно вспомнилось мне, что каждый вечер, возвращаясь из леса, мы уже издали видели свою мать, которая молча ждала нас в дверях дома.
В 43– м году мы вернулись из эвакуации в свое Подмосковье. Наш Высоковск был под немцами один месяц – ноябрь 41-го года. В нашей комнате первого этажа при немцах была кузница. Лошадей на перековку заводили по деревянному помосту через окно.
Я побежал по довоенным приятелям. Слушаю: перед немцами растащили магазины, секретарь райкома спрятался в шкаф, фабрика горела три дня.
Город зимой был занесен снегом. Водопровод, канализация, отопление – все замерзло. Ходили по узким тропкам средь сугробов. Из сугробов до весны торчали руки и ноги трупов. Ноги отрубали, оттаивали средь чугунов в общественных кухнях, чтобы можно было снять сапоги. Никто не обращал внимания.
Немцы, заняв Высоковск, сожгли городской клуб, где был наш госпиталь. В нем было человек двести наших, тяжелораненых. Анатолий Павлович Попов, друг и однокашник по Высоковской школе, сейчас полковник в отставке, пробрался тогда в клуб после пожара. Рассказывал, сильно сморщившись: «Хоть и был я казарменным пацаном, и видел, кажется, все, но тут, – волосы встали дыбом. Раненые, видно было, расползались, сгорая…»
Высоковску, говорили, еще повезло: через него прошли только фронтовые немецкие части, а гестапо не успело добраться. «А были уже готовы списки».
Был в нашем городишке свой дурачок, Сема Шипулинский. Большой, добрый, нелепый, юродиво улыбающийся, сопливый. За ним, дразнясь, толпой бегали мальчишки. Он вышел на главную Высоковскую улицу, обвешанный оружием: «Я – партизан». Немцы вздернули его на первом же суку.
Упокой, Господь, его простую душу.
Я расспрашивал про тех приятелей, кого не увидел.
– Сашка Сачков сидел верхом на крупнокалиберном – как свиная чушка – снаряде, стучал по нему молотком – мать собирала его по кусочкам в сумочку.
– Витька Панков – в первую зиму опух с голоду и помер.
– Юрка Керосинников – просто пропал…
Сколько после появилось войны в нашем городишке и по другим городам и весям мальчишек с одной и той же приметой: без левой кисти и с покарябанной осколками физиономией. В левой пацан держал взрыватель, в правой – отвертку или молоток.
Только на нашем мехматском курсе в МГУ таких было два. Один из них сейчас академик, другой – профессор.
Мужем моей старшей сестры был Александр Иванович Мишанов, родом из под Тулы, в конце жизни – зампрокурора Калининской области. В сорок первом, когда ему было одиннадцать лет, он попал под немецкую бомбежку. Мать убило, Саша остался без ноги. Странным, недиагностированным, с подозрением на детскую травму, образом у него стали отказывать мышцы. Под конец встало дыхание, и он умер. Когда на его похоронах громыхнули прощальные залпы, мне подумалось: «Как погибшему на войне».
После университета я десяток лет проработал на авиапромовской фирме. Там сколотилась хорошая компания байдарочников, и в один из отпусков мы пустились флотилией в десять байдарок. Мужья с женами, мои ровесники – немногим за тридцать, такие разные и полные жизни.
Северная Россия, река Кубена, рыбалка, футбол на дневках, шторм на Кубенском озере – есть что вспомнить.
Недавно я стал загибать пальцы: Валя Афанасьев – помер, Игорь Пекин – помер, я – пока, вроде, нет, Коля Николаев – помер…
Получилось, что из десяти тогдашних мужиков осталось живыми – двое.
Когда сейчас я слышу, что передряги последних лет укоротили мужской век в России, я вспоминаю этот наш кубенский поход.
Это все мои ровесники – мальчишки военной поры.
Что же тогда сказать о прошедших перед нами на десятилетие раньше, если войну пережили только трое парней из каждой сотни плечистых и крепких года рождения двадцать первого?
Летом 41– го я, тогда девятилетний, немного странным образом подружился с соседом по дому Колей Укладовым. Это был взрослый парень, десятиклассник, тяжело болевший лимфоденитом и умерший в первую военную зиму. Он неподвижно сидел дома, и его занимало мое по годам и интересам несообразное общество.
Я носил ему книги, он обучил меня «морскому бою» и шахматам. Тихо посмеиваясь, поражал мои симметрично выстроенные эскадры, ставил пятиминутные маты.
К нему часто залетали его одноклассники. Я оттеснялся в угол дивана, смотрел и слушал.
Я до сих пор почти физически ощущаю тот Дейнековский заряд оптимизма, душевного здоровья, ту хозяйскую уверенность в своем светлом будущем, что несли эти парни и девушки.
Война не пощадила никого из них.
Меня не оставляет чувство горечи и печали о том поколении, сгоревшем в пламени войны.
Они не спорили о праве личности на кусок пожирнее. Они брали на себя право выбирать груз – тяжелее, дорогу – каменистее.
Если бы это поколение осталось жить среди нас – история наша складывалась бы иначе.
С ними прервалось дело и вера предыдущего поколения, поколения наших отцов: моего отца – Новожилова Василия Алексеевича, его деревенского друга – генерала Горбина Николая Михайловича, моего тестя – Николая Сергеевича Семенова, родителей Виктора Лапаева и Игоря Косова, родителей моего друга В. В. Лунева.
По происхождению отцы наши были из самых низов, партийцы и комсомольцы двадцатых годов, первые рабфаковцы, первые советские инженеры, врачи, хозяйственники, военные. Могучие водовороты, перемешавшие в начале века Россию, вырвали их из веками устоявшегося предопределения пахать-сеять к возможности самим строить свою судьбу и строить судьбу страны.
Происходили неодолимые глубинные процессы, носителями и участниками которых были миллионы наших отцов.
Нам ли их судить?
Моему поколению «верующих атеистов», как я его зову, поколению шестидесятников, осталось, в лучшем случае, утешаться теорией малых дел и, отвращая взор от грядущего, дай бог сытого, безверья, с завистливой любовью оборачиваться к дорогим ушедшим теням.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Вот ее стихотворение:
Уж утро, брезжит белый свет,
Деревья освещая
Как прежде. Но тебя уж нет.
С тоскою вспоминая,
Смотрю на яркие цветы
Знакомого нам сада.
Березки белые вдали,
Как стройная ограда,
Слегка ветвями шевеля,
Как будто в разговоре,
Как бы сочувствием даря
В меня постигшем горе.
Всю красоту начала дня
Невольно ощущая,
Я понимаю, что одна.
И как мне жить – не знаю.
Друзья Игоря Сергеевича теперь, как и прежде, собираются каждый год у Полины в их доме. Третьего сентября – на день его рождения и девятого мая – на главный его праздник, день Победы.
На день Победы 1975-го года друг и коллега Игоря Сергеевича Александр Синельников принес ему такое поздравление:
О патриархе, вечно юном,
Сегодня песню пропоем.
На фронте Игорь был Перуном:
Метал он молнии и гром.
К победе путь был очень длинный,
Но шел без устали амбал.
И, наконец, пришел в Берлин он
И полБерлина поломал.
Но, несмотря на гром разрывов
И несмотря на огнь и дым,
Он был поистине счастливым
И невозможно молодым.
Сегодня день его победы,
И мы его благодарим.
Но тот огонь, что в нем горит,
Нам недоступен, нам неведом.
…
Ведь между Игорем и нами
Стоит незримая стена –
Те тридцать лет воспоминаний,
Тридцатилетняя война.
Так вспоминай о тех годах,
И говори о них почаще,
Пока мы не сыграли в ящик,
Пока не превратились в прах.
Корпим в издательстве «Наука»,
Погрязли в горестной судьбе.
О чем же мы расскажем внукам?
Возможно, только о тебе.
А время мчится, время скачет,
Течет сквозь пальцы, как песок.
Но если в жизни есть кусок,
Когда ты смел был и высок-
То это – редкая удача.
Нас всех одолевает грусть.
Мы знаем слово, знаем дело.
И я за всех сказать берусь:
Твоих воспоминаний груз
Мы с преклонением разделим.
И в этот день, почти что летний,
Мы выпьем за тебя до дна.
Пусть длится для тебя она –
Тридцатилетняя война
И пусть становится столетней
ПАРАЛЛЕЛИ
Перебирая нескончаемую череду лиц, характеров, судеб, с которыми я встретился по жизни, могу, пожалуй, назвать Игоря Сергеевича самой гармоничной личностью этого ряда по всему набору человеческих качеств: телесной красоте, прирожденному здоровью, благородству, уму, бесстрашию, душевной уравновешенности.
Он был рожден для садов блаженной Аркадии – судьба и время протащили его по траншеям и дорогам страшной войны.
Думаю, после нее он не изменился по своей сути, но скачком, без обычной постепенности, перешел в другую возрастную категорию. В свои двадцать четыре года он обрел раннюю и преждевременную мудрость человека, свершившего главное дело своей жизни.
Мы с ним были на «Вы». Он меня звал Игорек, я его – Игорь Сергеевич.
Обернемся теперь ко второму герою моего повествования – Виктору Лапаеву. Того требует жанр параллельных биографий, да я по Виктору уже и соскучился
Военные судьбы моих героев разительно несхожи.
Главная тема войны у Игоря Сергеевича – сражение и победа, у Виктора – противостояние всесильному року.
Войну они оба встретили девятнадцатилетними мальчишками. Но за плечами Игоря Косова уже была крепкая профессионально-военная подготовка. Поэтому он выплыл в водовороте 41-го года, а Виктора затянуло придонными течениями. Остальные четыре военных года были для него борьбой за физическое и духовное выживание.
Он выжил, устоял, не сломался. Но через пятнадцать лет после войны, когда я с ним встретился, казалось, что война выжгла из него все излишества тела и души. Телом он был тощ, жилист и перекручен, как зимняя виноградная лоза, душой – прямолинеен, бескомпромиссен, категоричен. Кличка «комиссар» недаром всплывает так часто в его воспоминаниях.
После войны Виктор кончил пединститут и работал учителем истории в Калинине.
Эта профессия – для людей, которые верят в абсолютные истины. Из выпускников семинарий и педучилищ вышли Сталин, Мао Цзедун, Муссолини, Гиммлер. Из них получаются диктаторы и директора школ. Еще неясно, чем труднее править – страной или обезьянником в полтысячи хвостов. Виктор был правителем абсолютным, просвещенным, мудрым. Не раз во время наших перемещений по улицам и торговым точкам Калинина к нему подкатывался какой-нибудь мужичонка лет сорока-пятидесяти, обрадованный, подвыпивший:
– Виктор Петрович! А помните, как Вы меня, дурака…
– Помню, дорогой. Как у тебя сейчас?
– Нормально, Виктор Петрович!
Работа, рыбалка и судьбы отечества занимали его всецело. Все остальное считал пустыми церемониями. «Да брось ты эту ерунду», – отмахивался он, когда Муза накрывала для него стол скатертью и доставала праздничную посуду. К жизненным удобствам был равнодушен, пил только водку, не закусывая и не пьянея. По мере выпитого, все ярче горели его яростные глаза, все более заострялись резцом проведенные черты лица, замедлялись движения, и он отдалялся куда-то в себя. Он не умел смеяться – только щерился. Мы с ним на «ты» с самого начала, звали друг друга Игорь и Виктор.
Из обоих моих героев мне ближе и понятнее Виктор. Может, здесь сказывается протяженность нашего знакомства, может – родство. Как никак, мы с ним двоюродные свояки, и война не разделила нас, как разделила два столь близких поколения: двадцать первого года рождения, прошедшее фронт, и мое, тридцать первого года рождения, не державшее в руках оружия.
Мое поколение пережило войну десяти-четырнадцатилетними пацанами. Мы испытали высокий подъем духа военного времени и хлебнули досыта голода и недетского военного труда.
И.В. Новожилов. 80-е годы.
Мне досталось в войну не самой тяжелой мерой. Вспоминается бесконечный, осенний путь в эвакуацию: набитая беженцами теплушка, унылые поля и жидкие перелески, бегущие за ее приоткрытой для продуха дверью, причитание старух при зрелище бесконечных рядов копен, брошенных в разгар страды летом и уже покрытых снегом. Сидение в пересыльном зале Курганского дворца пионеров, шевелящиеся тропинки вшей между курганчиками вещей с лежащими на них беженцами.
Воспоминание об этом пути сложилось у меня в такое стихотворение.
Во мне всегда мой сорок первый год.
Октябрь, сухой поземкой просеченный.
В Сибирь эвакуация течет
Людской рекой, осенней, обреченной.
Теплушка наша – горестный ковчег.
Узлы, старухи, дети, чемоданы.
И среди сих убогих и калек
Две чеховско-тургеневские дамы.
Из мужиков – один старик чужой.
Он правит нами жестко и сердито.
И мы ползем бескрайнею страной,
Толпясь к вагонной двери приоткрытой.
В дверном проеме перед нашим взором
Плывет ошеломленная земля:
Копен незахороненных поля,
Уже одетых снеговым убором,
Сожженные вагоны вдоль откосов,
Железа гром и лязг по узловым –
И детство кончилось, как горький шлака
дым,
В брутальном завываньи паровозов.
Нашу семью распределили в громадное сибирское село Верхняя Алабуга, за сто двадцать километров от железной дороги. Бабушка, на которой держалось вся семья, в первый же месяц умерла от защемления своей давней вдовьей грыжи. Мать, с пороком сердца, еле живая, осталась с тремя детьми. Она потом нам рассказывала: «Приказала себе не плакать. Начну – пропадем все».
Не пропали. Жили в школе, прямо в классе. Мать была учительницей математики в пятом-седьмом классах. За призванных на фронт учителей-мужчин ей пришлось преподавать все – от истории древнего мира до физики. Я ей объяснял законы Ома и Джоуля-Ленца. Что я в них понимал, сам будучи третьеклассником, – теперь сказать не берусь.
Через год сельсовет выделил нам вымороченную избу.
– Дров на зиму дать не могу, – сказал председатель, – мужиков нет.
Выделил нам делянку в лесу и повозочного быка Ваську. Мать в это лето едва ходила после туляремии. Пришлось заняться лесоповалом мне, одиннадцатилетнему, и старшей сестре Римме – пятнадцати лет, городским детям, не державшим до тех пор в руках пилы-топора и обходившим с опаской любую рогатую скотину.
Совсем только недавно вспомнилось мне, что каждый вечер, возвращаясь из леса, мы уже издали видели свою мать, которая молча ждала нас в дверях дома.
В 43– м году мы вернулись из эвакуации в свое Подмосковье. Наш Высоковск был под немцами один месяц – ноябрь 41-го года. В нашей комнате первого этажа при немцах была кузница. Лошадей на перековку заводили по деревянному помосту через окно.
Я побежал по довоенным приятелям. Слушаю: перед немцами растащили магазины, секретарь райкома спрятался в шкаф, фабрика горела три дня.
Город зимой был занесен снегом. Водопровод, канализация, отопление – все замерзло. Ходили по узким тропкам средь сугробов. Из сугробов до весны торчали руки и ноги трупов. Ноги отрубали, оттаивали средь чугунов в общественных кухнях, чтобы можно было снять сапоги. Никто не обращал внимания.
Немцы, заняв Высоковск, сожгли городской клуб, где был наш госпиталь. В нем было человек двести наших, тяжелораненых. Анатолий Павлович Попов, друг и однокашник по Высоковской школе, сейчас полковник в отставке, пробрался тогда в клуб после пожара. Рассказывал, сильно сморщившись: «Хоть и был я казарменным пацаном, и видел, кажется, все, но тут, – волосы встали дыбом. Раненые, видно было, расползались, сгорая…»
Высоковску, говорили, еще повезло: через него прошли только фронтовые немецкие части, а гестапо не успело добраться. «А были уже готовы списки».
Был в нашем городишке свой дурачок, Сема Шипулинский. Большой, добрый, нелепый, юродиво улыбающийся, сопливый. За ним, дразнясь, толпой бегали мальчишки. Он вышел на главную Высоковскую улицу, обвешанный оружием: «Я – партизан». Немцы вздернули его на первом же суку.
Упокой, Господь, его простую душу.
Я расспрашивал про тех приятелей, кого не увидел.
– Сашка Сачков сидел верхом на крупнокалиберном – как свиная чушка – снаряде, стучал по нему молотком – мать собирала его по кусочкам в сумочку.
– Витька Панков – в первую зиму опух с голоду и помер.
– Юрка Керосинников – просто пропал…
Сколько после появилось войны в нашем городишке и по другим городам и весям мальчишек с одной и той же приметой: без левой кисти и с покарябанной осколками физиономией. В левой пацан держал взрыватель, в правой – отвертку или молоток.
Только на нашем мехматском курсе в МГУ таких было два. Один из них сейчас академик, другой – профессор.
Мужем моей старшей сестры был Александр Иванович Мишанов, родом из под Тулы, в конце жизни – зампрокурора Калининской области. В сорок первом, когда ему было одиннадцать лет, он попал под немецкую бомбежку. Мать убило, Саша остался без ноги. Странным, недиагностированным, с подозрением на детскую травму, образом у него стали отказывать мышцы. Под конец встало дыхание, и он умер. Когда на его похоронах громыхнули прощальные залпы, мне подумалось: «Как погибшему на войне».
После университета я десяток лет проработал на авиапромовской фирме. Там сколотилась хорошая компания байдарочников, и в один из отпусков мы пустились флотилией в десять байдарок. Мужья с женами, мои ровесники – немногим за тридцать, такие разные и полные жизни.
Северная Россия, река Кубена, рыбалка, футбол на дневках, шторм на Кубенском озере – есть что вспомнить.
Недавно я стал загибать пальцы: Валя Афанасьев – помер, Игорь Пекин – помер, я – пока, вроде, нет, Коля Николаев – помер…
Получилось, что из десяти тогдашних мужиков осталось живыми – двое.
Когда сейчас я слышу, что передряги последних лет укоротили мужской век в России, я вспоминаю этот наш кубенский поход.
Это все мои ровесники – мальчишки военной поры.
Что же тогда сказать о прошедших перед нами на десятилетие раньше, если войну пережили только трое парней из каждой сотни плечистых и крепких года рождения двадцать первого?
Летом 41– го я, тогда девятилетний, немного странным образом подружился с соседом по дому Колей Укладовым. Это был взрослый парень, десятиклассник, тяжело болевший лимфоденитом и умерший в первую военную зиму. Он неподвижно сидел дома, и его занимало мое по годам и интересам несообразное общество.
Я носил ему книги, он обучил меня «морскому бою» и шахматам. Тихо посмеиваясь, поражал мои симметрично выстроенные эскадры, ставил пятиминутные маты.
К нему часто залетали его одноклассники. Я оттеснялся в угол дивана, смотрел и слушал.
Я до сих пор почти физически ощущаю тот Дейнековский заряд оптимизма, душевного здоровья, ту хозяйскую уверенность в своем светлом будущем, что несли эти парни и девушки.
Война не пощадила никого из них.
Меня не оставляет чувство горечи и печали о том поколении, сгоревшем в пламени войны.
Они не спорили о праве личности на кусок пожирнее. Они брали на себя право выбирать груз – тяжелее, дорогу – каменистее.
Если бы это поколение осталось жить среди нас – история наша складывалась бы иначе.
С ними прервалось дело и вера предыдущего поколения, поколения наших отцов: моего отца – Новожилова Василия Алексеевича, его деревенского друга – генерала Горбина Николая Михайловича, моего тестя – Николая Сергеевича Семенова, родителей Виктора Лапаева и Игоря Косова, родителей моего друга В. В. Лунева.
По происхождению отцы наши были из самых низов, партийцы и комсомольцы двадцатых годов, первые рабфаковцы, первые советские инженеры, врачи, хозяйственники, военные. Могучие водовороты, перемешавшие в начале века Россию, вырвали их из веками устоявшегося предопределения пахать-сеять к возможности самим строить свою судьбу и строить судьбу страны.
Происходили неодолимые глубинные процессы, носителями и участниками которых были миллионы наших отцов.
Нам ли их судить?
Моему поколению «верующих атеистов», как я его зову, поколению шестидесятников, осталось, в лучшем случае, утешаться теорией малых дел и, отвращая взор от грядущего, дай бог сытого, безверья, с завистливой любовью оборачиваться к дорогим ушедшим теням.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32