https://wodolei.ru/catalog/mebel/rasprodashza/
- Ничего не значит, - успокоил их Васька. - Я, может быть, в ваш выдающийся институт и поступать не буду - забоюсь. Я, может, в торговый пойду или на журналиста.
Ваське вдруг стало ясно, словно он заглянул на последнюю страницу своей судьбы, что, демобилизовавшись, пошел не по той линии - вот только неясно, по какой линии он должен был бы пойти. Может, надо было идти в криминалисты или на флот?
Комитетчики в глаженых гимнастерках, в пиджачках, в груди узких, с орденскими планками, смотрели на него с сожалением.
- Козлы, - сказал он им.
А теперь что он им скажет?
Ваське стало себя жаль. Комната, где он вырос, казалась ему временной и случайной, и брезжила где-то вдали надежда, что вот однажды раскроет он глаза, а над ним дневальный. И говорит:
- Василия Егорова на гауптвахту!
- Наконец-то... - ответит счастливый Васька.
Рвались мины. Близко. Рядом. На столе Васька видел бурое пятно, оставленное на клеенке утюгом, видел порез с разлохмаченными краями, в который набились хлебные крошки. Видел стену в дырах. Васька знал эту стену. Ладонь сохранила ее шероховатость, ее сухость. Она уплотнялась, саманная, густо беленная. Из проломов сыпалась комковатая розовая глина, торчала пучками солома. Запахло толом, и возникло время - томительное, безмолвное время ожидания "своей".
Васька лежал в неглубокой канаве под саманной стеной. А стена высотой - стоящему солдату чуть выше колена.
Мины лопались звонко - немцы его убивали. Ваську Егорова убивали. И наверное, уже летела "своя" - та, единственная.
На кромке канавы лежал немец - "язык". Ваське было жаль, что он не донес его и сам не дошел. Себя он видел как бы со стороны, как будто он там был и не был. И все же был. Но дух его витал в безопасности.
Мины швыряли Ваське в лицо взорванную землю. Он отплевывался. От бесконечных ударов мин, то ближе, то еще ближе, можно было сойти с ума тем, кто не знает, кто новенький, но не Ваське. Васька прячется в память, спасается в детство... И видит кошку. Совсем черную. Только один палец на левой задней лапе белый.
Кошку звали Цыганка.
Она орала, застряв между трубой и стеной дома под карнизом. Проходившие по двору взрослые укоряли мальчишек: "Животное плачет, а вы рты раззявили. Нашли чему улыбаться. Она тоже ведь тварь божья. Может, у нее душа есть. Нету у нее души, только природность - ишь как орет. Потому и орет, что душа. Без души бы небось не орала - спасалась бы своими средствами. Физкультурники, черт бы вас побрал, окна вышибать можете, а зверю помочь не можете".
Кошка принадлежала Нинке. Нинка жила в мансарде. Кошка, наверное, гналась за воробьями и оскользнулась.
"Но как она оказалась под карнизом? Как, падая с крыши, она обогнула карниз?.. Что ни говорите, а в черной кошке есть что-то от ночного кладбища. Говорят, черная кошка своим взглядом излечила одного немого. Она свои глазищи к его глазам приближала все ближе, ближе. Да как зашипит! Он и заговорил... Эй! Полезете вы, или я ее, курву, шваброй спихну. У меня ребенок спит".
Васька снял вельветовую курточку - она у него и в школу и на выход одна, синего цвета, - мать бы его прибила, разорви он ее.
Лез он легко. И не нужно было кричать на мальчишек, кто-нибудь из них все равно полез бы - скорее всего Васька. Нинка так на него смотрела, так ожидающе кривила губы - непременно полез бы. Он отдыхал, стоя на штырях, и лез дальше. Труба шевелилась в сгонах. И все время внутри нее осыпалась ржавчина. Только поднявшись под самый карниз, он растерялся, не зная, как эту кошку взять. Она шипела, била лапой.
- Суй ее под рубашку! - кричали снизу.
Кошка была большая, полудикая, разгуливавшая по крышам и чердакам как хозяйка, - чтобы такая под рубашку полезла?
Она глядела на Ваську зелеными пристальными глазами, лапа ее напряженно двигалась вслед за малейшим движением его головы, из подушечек выдвигались голубые когти, способные распустить Васькино ухо на ленточки. Держалась Цыганка из последних сил. За что, собственно, кошке держаться железо и камень.
- Цыганка, - сказал Васька шепотом. - Лезь ко мне на плечо. Иначе никак. - Он поднялся к ней вплотную. - Ну, давай.
Он спрятал голову за трубу. Цыганка хватила его когтями по плечу. Почувствовав мягкое, податливое, - впилась. Он стерпел. Стал потихоньку спускаться. Чтобы его удержать, она впилась в его плечо другой лапой и заурчала. Он чувствовал ее дыхание и ее зубы в ложбинке у основания черепа.
- Давай же, Цыганка, давай. - Васька легонько ударил ее по задним лапам.
Соскользнув со штыря, Цыганка посунулась по Васькиному плечу вниз, разрывая его рубашку и тело, - он прижался к трубе и зажмурился от нестерпимой боли. Цыганка вцепилась ему в спину и задними лапами. Тогда он полез вниз.
Нинка, опасливо отворачиваясь от своей обезумевшей кошки, оторвала ее от Васькиной спины и бросила, словно она руки жгла. Цыганка черным огнем взвилась на корявый ободранный тополь.
- Сними рубашку, - сказала Нинка. - Нужно ее застирать и заштопать.
Рубашка была в крови. И Нинкины руки стали в крови. И Васькины руки окрасились кровью.
Рвались мины. На кромке канавы лицом к Ваське лежал немец-язык остроносый жердястый парень килограммов на сто. Утро светилось в круглых очках, и успокоенное лицо его казалось задумчивым. Взрывом ему задрало китель - обнажилась рубаха, густо пропитанная кровью от того железа, которое было Ваське назначено.
Но оно попадет в него, попадет. Вскроет вены. Острыми краями осколков.
Вот оно. Вот воет. Фырчит, Поет нежно.
Васька поискал глазами, а оно поет, разглядел порез на клеенке, рядом бурое пятно от утюга и засмеялся - живой. Ударил кулаками по столу пустая бутылка опрокинулась, покатилась на край стола и упала. И от этого пошлого звука оборвалась песня той мины.
Теперь Васька обрадовался своей комнате, как спасению. Даже отметил хорошо ли, плохо ли, и пусть она совсем не похожа на комнату его детства, но все же вид у нее жилой: он купил платяной шкаф небольшой, шесть стульев тяжелых, дубовых, старинных, и в дубовой раме олеографию - Мазепа, привязанный к белому коню, почему-то голый. Мазепу норовят задрать волки, но конь такой, что вынесет.
У стены на стуле "Богатыри". Смотрят на Ваську жалеючи.
- Пузаны! - обрадовался им Васька. - Не нравлюсь? Не такими виделись вам потомки, да? Там, на Калке, в ваших последних горячих мыслях о спасении Руси. А не надо было зевать! Поменьше бы девушек щупали, побольше бы над стратегией задумывались... Ни хрена вы нас не понимаете. И вообще нету вас. Есть только моя любовь к вам. Выпьем, пузаны, за вашу красоту. Зелена вина! - Васька налил портвейна в стакан, ласково плеснул в богатырей и себе налил. - Вы не помните, пузаны, как я того разгильдяя носатого взял? Не помните? Смешно как-то взял. И даже глупо. - Васька выпил, почесал стаканом подбородок. - Нет, правда, как я его прихватил-то, рябого залетку? Что-то было в тумане.
Они возвращались с задания - туман был густой. Звуки в тумане были глухими, какими-то ниоткуда. Ведро из колодца вытаскивают. Храпят совсем близко ночные кони.
Васька слушает эти звуки и хмурится, упираясь в клеенку лбом.
Нейтральная полоса в широкой лощине. Ее не видно в тумане, но она есть - земля чуть заметно пошла под уклон. У Васьки живот схватило. Он бы, конечно, и без штанов пошел, если надо, но здесь столько хожено-перехожено, каждая канава его боками прочищена. Васька сказал ребятам: "Идите". Мол, он их догонит.
Живот болел бурливо. Васька сидел и сидел. Глаза слезились от боли и нелепости происходящего. Свет утра как-то так прошел сквозь слоистый подвижный туман, что Васька увидел - сидит неподалеку от него кто-то, скорчившись по такому же делу. Васька на него смотрит - тот на Ваську. У Васьки сразу живот прошел. Он встал. Застегнулся.
Немец был большой, близорукий, в круглых очках на широкой резинке. Он смотрел снизу вверх, силясь Ваську узнать, улыбался детской улыбкой, и глаза его под очками выпучивались.
Васька ударил его рукояткой "вальтера" по голове. Подхватил падающего и зажал рот ладонью.
"Вот и узнал... Вот и познакомились..." - бормотал Васька. Он шел, следуя безошибочному чувству направления, которое вырабатывается у разведчика.
Он был уже на нейтральной полосе, по его предположению, где-то возле разрушенной молочной фермы, когда туман в лощине осел, опустился сначала чуть ниже пояса, потом до колена. Ваське казалось, что он выходит из вод широкой реки, видимый с обоих берегов. И тут немец, висевший на Васькиной спине, закричал истошно и тяпнул Ваську зубами за ухо. Васька от неожиданности выпустил его. Немец упал в туман и пополз резво, как громадная ящерица, едва видный и пропадающий на глазах. Васька прыгнул за ним плашмя, по-вратарски, схватил его за ногу и подтянул к себе. Немец свободной ногой трахнул Ваську по голове. Васька круто вывернул немцу стопу, перекатившись через спину на левый бок. Немец охнул, застонал и мелко-мелко задергал ногой, потерявшей силу.
- То-то, сука, - сказал ему Васька. - Лежи и не двигайся, кулек с дерьмом.
Но немец встал на колени и снова заорал:
- Их виль нихт!
И тут на его крик саданули из пулемета. Прямо по его дикому голосу, прямо ему в глотку. Васька свалил немца, дернув его за больную ногу. Пули свистали и, всхлипывая, входили в сырую землю, словно она их засасывала.
- Что ты себе все смерть ищешь, жердь проклятая? - спросил Васька. Я ж ведь тебя, если что, пристрелю. - Он ткнул немцу в бок пистолетом. Ферштейн?
- Их виль нихт, - простонал немец.
Они ползли, пятясь. А над ними свистели, пели, перекликались пули, как проснувшиеся радостные птицы.
Но вот туман упал росой на траву, и они опять оказались на виду стало уже много светлее. Разорвались рядом первые мины.
Подхватив немца под мышки (он ему сильно ногу вывернул), Васька бросился к саманной стене. И уже когда они падали в канаву, немец дернулся, толкнул Ваську, но уже мертвый - все железо разорвавшейся мины он принял в свое жилистое упрямое тело. И вот он лежит на кромке канавы. Круглые очки его выпуклы, утренняя синева с них уже сошла, в них разгорается розовое солнце. Два розовых солнца на мертвом лице - этот немец уже булыжник, в котором сверкают вкрапления слюды.
А Ваську все убивают и убивают.
И опять он спасается в детстве. Опять труба водосточная. Что она к нему привязалась? Как легко быть в детстве героем, нужно только влезть по трубе.
Второй раз он лазал по водосточной трубе, когда Нинкин отец заперся в комнате и на все увещевания семьи и соседей молчал. Он был добрый, мягкий, пьющий. Нинкина мать, маленькая, пронырливая, хвастливая, захлебывалась в бессвязных скороговорках, всхлипываниях и реве. И никто не мог понять, чего она плачет. Она давилась рыданиями, обидами, укорами и еще черт те чем.
- Вася, слазай к нам по трубе, открой дверь изнутри. Отец, наверное, напился до чертиков. Не до утра же нам в коридоре стоять, - попросила Нинка, придя с этой просьбой к нему домой.
- Это не страшно, - сказал Васька матери. - Я уже лазал...
Не страшно было лезть до карниза. Но карниз! Труба огибала его далеко отступающим от стены коленом. По этому ничем не закрепленному колену, шевелящемуся, осаживающемуся, нужно было подняться, потом, уцепившись за водосточный гребень, подтягиваться, забрасывать ногу, в напряжении всех мускулов выходить на локоть и выползать на холодную скользкую крышу. И все это он проделал. И открыл окно. И спустился в комнату. Включил свет.
Нинкин отец лежал на кровати. Пикейное покрывало было сбито в комок наверное, он долго вертелся, сучил ногами. Но сейчас лежал вытянувшись, руки по швам. Если бы не очки, лицо его показалось бы внезапно обиженным, но очки, отразившие оранжевый абажур, как две теплые лужицы, исправили это не свойственное ему выражение. Он лежал удивленный жизнью.
Смерть его называлась разрывом сердца.
Рвались мины. Немцы убивали Ваську. Но это уже ничего не значило. Ваську захлестывала волна тьмы.
- Не-ет! - закричал он. И очнулся от своего крика.
Он стоял на коленях и не падал потому только, что держался за столешницу подбородком.
Все тотчас ушло: и очки, и канава, и мины. Что же он вспоминал-то, о чем думал?
Может быть, как ловил шмеля панамкой, стараясь не повредить ему крылья. Ловил, чтобы выпустить его на волю из изолятора на даче в Вырице в детском очаге, когда болел свинкой.
Васька поднялся с усилием. И, уперев кулаки в столешницу, расставив ноги, как раненый, вышедший из лесу великан, сказал:
- Черта с два! Если я и думаю о чем-то, то только о Нинке.
Одним она казалась удивительно красивой, другим просто удивительной, третьим странной и необычной, но во всех случаях зеркала души поворачивались к ней в тревожном ожидании света.
Нинка - Голоногая Погонщица Утренних Зорь, Зерно Неземного Цветка Колокольчика, Оруженосец Рассветов - такими и еще более глупыми именами называл Нинку ее отец-выдвиженец.
Нинкина красота была зачата силой его мечты. Мечтательные выдвиженцы, наверно, затем и бывают, чтобы умирать раньше срока, теряя дыхание под все тяжелеющим грузом общепринятостей. Сколько безысходности и печали спрятано в этой фразе: "Любимцы богов умирают молодыми", красивой и легкой, даже беспечной.
Нинкин отец мечтал объяснить ближнему суть рассветов, простоты, бескорыстия и любви, свободной от суесловия. Над ним посмеивались, его стеснялись. И в конце концов он вынужден был все это объяснять ребятам, благодаря их за интерес и понимание конфетами, пряниками и песней "Орленок, орленок, взлети выше солнца..."
Ухмылки, прищуры, намеки, азбука пальцев, на которой слово "поэт" и слово "ненормальный" - синонимы, раздавили его. Но его жена, такая не утренняя, такая не похожая на его мечтания, а похожая на раздутый мешок, вместилище визга, все же родила ему Нинку, смотрящую по сторонам сиреневыми глазами.
Нинка была перепачкана в чернилах и красках, ее ноги в ссадинах и царапинах. Щеки всегда шершавые. Кос Нинка не носила, зато носила в кармане гребешок - челка у нее была толщиной в два пальца - волосы чистые-чистые, даже когда на них налипали смола, вар или пластилин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21