https://wodolei.ru/
Итак, значит, беда пришла отсюда. Итак, значит, они объединятся против него – мальчик и враг. При этом его томило безумное желание спросить Кленка о том, как живется мальчику. Но он подавил в себе это желание, как и желание дать противнику почувствовать его падение. Он не спрашивал и не оскорблял. Он только глядел на Кленка, видел, что тот продолжает говорить. И когда он снова стал прислушиваться, то понял, что Кленк говорил для самого себя. А говорил Кленк о детях, о сыновьях. О том, как в вопросах наследственности приходится брести ощупью, и о том, как мало твердого дает в этой области наука. Между тем асе это, если основываться на чувстве, как будто совсем просто. Человек стремится к продолжению самого себя: немыслимо ведь представить себе, что когда-нибудь перестанешь существовать. Поэтому в детях ищешь самого себя, поэтому желаешь видеть своих детей подобными себе. Он приблизил свое большое костистое лицо к тонкому, нервному лицу адвоката и сказал, интимно приглушая свой глубокий бас, что, как ни странно, именно этот юноша, Эрих Борнгаак, – лучший среди «патриотов». Но сказал он это вовсе не враждебно и сразу затем заговорил о собственном сыне, о Симоне, об этом парнишке, который тоже ничего не стоит. И все же, мол, хорошо, что он живет на свете.
Вскоре затем Кленк поднялся и собрался уходить.
– Да, кстати, доктор Гейер, – добродушно произнес он на прощание, – знаете ли вы, что, останься я еще хоть неделю на своем посту, я помиловал бы вашего знаменитого доктора Крюгера?
Адвокат поглядел на огромного человека, стоявшего перед ним. Он увидел, что тот не лжет. Да и не было ему смысла лгать. Жаль, что враг уже не сидел за его столиком. Жаль, что он, Гейер, не сказал ему ничего из всего того, что должен был сказать. Жаль, что он не мог нанести ему удара, равного по силе этому последнему сообщению. Но Кленк пожелал ему доброго вечера. Кленк ушел. Неожиданная беседа окончилась.
В ближайшие затем дни у Кленка происходили совещания с банкирами и промышленниками, от которых «истинные германцы» надеялись получить денежную помощь. Это были неприятные часы. Почтенные господа много говорили о родине, о германском начале, о моральном возрождении. Но Кленк прекрасно знал: деньги «патриотам» они давали потому, что надеялись переманить людей из рядов красных, противопоставить им белые организации. Когда дело доходило до цифр, они не желали полагаться на «убеждения», а требовали гарантий в том, что «истинные германцы» на их деньги создадут действительно крепкую опору в борьбе с требованиями рабочих. Кленку одинаково не по душе были как слащавые изречения, так и торг о расходах на отдельные организационные ячейки и военные объединения. С досадой отметил он также и то, как настойчиво все эти господа справлялись о точке зрения именно Рейндля на движение «патриотов». Кленк не любил Пятого евангелиста. У него нередко создавалось впечатление, словно Рейндль, над ним, над всей партией просто издевается. С неудовольствием видел он сейчас, как далеко распространялось влияние этого человека.
Однако Кленку не приходилось жаловаться на плохие результаты. Его уверенные, добродушно-веселые манеры производили на господ промышленников благоприятное впечатление. И все же нередко, когда он видел, как понятия отечества и наживы сливались для них в одну неразделимую моральную идею, его охватывало жуткое и мучительное чувство одиночества. Он вспоминал, как однажды стоял перед трупом горного козла, редкой дичи, убитой им в гостях у одной высокопоставленной особы. Эти горные козлы были странными, старомодными животными, не поддававшимися приручению и обреченными на вымирание, на прозябание в зоологических садах. Они жили гордой, отшельнической жизнью. С непонятной уверенностью карабкались вверх по отвесным каменным склонам, нечувствительные к сильнейшему холоду. Выбирали высочайшие горные вершины, стояли там как изваяния, одинокие, неподвижные. Не обращали внимания на то, что у них отмерзали уши. Они были неимоверно драчливы. Приручению поддавались лишь в совсем юном возрасте. Вырастая, становились мрачными и злобными, делались такими упрямыми, что с ними не мог справиться ни один сторож. О таком горном козле, убитом им однажды в Итальянских Альпах, вспоминал бывший министр Кленк, ведя переговоры с промышленными магнатами, единодушными, целеустремленными, обходительными, прямолинейно расчетливыми, прямолинейно патриотичными.
Обратный путь в Мюнхен Кленк совершил на аэроплане. Людские поселения, если глядеть на них сверху, были неизмеримо малой частицей в сравнении с обширностью всего пространства. Виднелись леса, поля, реки, такие же, как тысячу лет назад. Города, о которых люди бог весть что воображали, были просто чепухой, если сравнить их со вселенной. Если бы тысячу лет назад человек мог подняться в воздух, он, несмотря на все бесконечные разговоры о, больших городах, о промышленности, о прогрессе и социальных сдвигах, увидел бы землю под собой почти такой же, какой видел ее теперь он, Кленк.
Перелетая через Дунай, он подумал, что некоторые виды живых существ, вероятно, обречены на то, чтобы с течением времени стать ручными и цивилизованными. Можно ли утверждать, что волк более отсталое животное, чем собака? Что касается лично его, то, родившись однажды горным козлом, он и не подумает стать добрым и забавным козлом домашним. Рискуя отморозить уши, он все-таки останется горным козлом. И сына своего Симона, парнишку, он также воспитает горным козлом.
3. Жизнь за городом
Они лежали на бурых и красных листьях в лесу, карабкавшемся вверх по склону. Внизу наискосок тянулось озеро. Наверху сквозь ветви сияло небо. Неиссякаемой радостью была пронизана эта осень на Баварской возвышенности; дни сменялись, ясные и светлые. Иоганна и Тюверлен плавали в прозрачной воде большого озера. После холодного купанья разминали руки и ноги, чтобы согреться, подставляли свои тела потоку ярких лучей. Сидели в большом фруктовом саду за гостеприимно накрытым столом. На другом берегу – живописная большая деревня, к югу – тонкая, остро очерченная, зубчатая линия гор. Всего лишь в часе езды автомобилем к северо-востоку – город Мюнхен со своими семьюстами тысячами жителей, суетившихся в поте лица, чтобы на деньги, с утра до полудня успевавшие упасть в цене, добыть хоть немного пищи и одежды. Ибо доллар уже стоил 1665 марок, за центнер картофеля приходилось выкладывать 110 марок, самое жалкое зимнее пальто нельзя было получить дешевле чем за 1270 марок. При этом цены так бешено прыгали и путались, что мозг терял способность соображать, Можно было за очень небольшие деньги иметь жилье, за неимоверно дешевую плату проехать 653 километра по железной дороге от Мюнхена до Берлина, но за восемь фунтов яблок приходилось платить столько же, сколько за этот проезд, а цена пятнадцати фунтов яблок была равна месячной плате за трехкомнатную квартиру. Разве можно было, лениво лежа на берегу тихого озера, представить себе, что на расстоянии какого-нибудь часа езды люди с беспокойным взором вырывают друг у друга из рук газету, торопясь узнать, на сколько более крупной цифрой они сегодня могут обозначить свое состояние?
Иоганна и Жак Тюверлен редко представляли себе это. Сразу же после премьеры обозрения Тюверлен предложил Иоганне провести осень за городом. Иоганна, не раздумывая, согласилась. Не спрашивая, куда они направятся, села она в автомобиль Тюверлена, и они поехали к бледному, тихому озеру Аммерзее. Казалось, одновременно со злополучным обозрением кончилась для Тюверлена и полоса неудач. Одна из его книг имела успех по ту сторону границы и принесла иностранные деньги, которых в пораженной инфляцией Германии могло хватить на несколько месяцев беспечного существования.
В то время как города были охвачены лихорадкой, они здесь, отгородившись от всего света, переживали мирные дни. Они сняли виллу «На озере», простой, поместительный дом. У них был свой кусочек берега, своя купальня, лодка, большой фруктовый сад. После отвратительной работы в театре Пфаундлера Тюверлен радостно и с увлечением принялся за свою радиопьесу «Страшный суд». Он нуждался в материале, собирал, копил его. Запряг и Иоганну в работу, не жалея ни ее, ни себя. Тщательно, кропотливо просматривал собрания писем, газеты, различные биографии, документы по истории культуры. Ему нужно было хорошенько знать так называемую действительность, нужны были рассказы очевидцев, все то, что из этой «действительности» можно было ухватить. Разве для получения ничтожной частицы радия не приходилось затрачивать огромное количество сырья? Ему, для того чтобы выпарить минимальную дозу утонченной реальности, нужны были бесконечные груды непросеянной «действительности».
С удивлением видела Иоганна, что он лишь ничтожную долю добытого пускал в дело, нередко даже выворачивал его наизнанку. Это сердило ее. Чего ради, спрашивала она, меняет он детали, известные всем и каждому, так что его изменения производят впечатление досадной ошибки? Зачем он заставляет своих героев слушать радио в годы, когда радио еще не было распространено? Почему, прекрасно зная, как выглядит министр Кленк, он на его место сажает выдуманного министра Преннингера? Тюверлен, весело щурясь, глядел на дальнюю линию гор.
– Ты видишь «Коричневую стену»? – спросил он.
– Разумеется, – ответила Иоганна.
– А видишь ли ты впереди «Девять зубцов»?
– Да ведь их отсюда видеть нельзя, – с удивлением ответила Иоганна.
– Но стоит тебе проехать сорок километров, – сказал он, – и ты можешь сфотографировать их. Зато «Коричневую стену» ты тогда уже фотографировать не сможешь: она не будет видна. Мне вовсе не хочется фотографировать отдельные черты второго или третьего года, мне хочется нарисовать картину всего десятилетия. Я меняю отдельные черты, которые сегодня в точности совпадают с действительностью, но через пятьдесят или, может быть, даже через двадцать лет будут уже неправдоподобны. Между документально проверенной действительностью и исторической правдой – большая разница. Возможно, что уже через двадцать лет в рассказе о людях нашего десятилетия радио будет не только соответствующей, но и необходимой деталью, хотя в третьем году оно и не существовало. Понимаешь ты теперь, почему вместо настоящего министра Кленка я ввожу выдуманного министра Преннингера?
– Нет, – сказала Иоганна.
И все-таки это были светлые для Иоганны дни. Никогда при виде упорной, серьезной, радостной работы этого человека не являлся у нее вопрос: имеет ли то, что он делает, смысл? Нужно ли оно? Кому оно нужно? Здесь человек творил с той уверенностью, с какой зверь строит свою нору. Однажды она спросила его, какую «высшую реальность» он мог бы выжать из ее, Иоганны, «действительности»? Они лежали друг подле друга, в ярких лучах солнца, на врезавшейся в озеро косе. Прищурившись, он поглядел на нее; на его голом, покрытом, загаром лице еще резче выделялись рыжеватые волоски. Ему лень сейчас отвечать, – своим сдавленным голосом пропищал он. Но так как она настаивала, он добавил: впрочем, он знает, как он мог бы ей и ее судьбе придать высшую реальность. Он показал бы, например, как борьба, даже во имя правого дела, может сделать человека дурным. Снова искоса, щурясь, он поглядел на нее. Она не ответила, взглянула на свои ногти, которые давно уже потеряли блеск и миндалевидную форму, стали четырехугольными и грубыми.
Возможно, что это произошло оттого, что Тюверлен учил ее править автомобилем. Она занималась новым спортом энергично, с увлечением, и оба весело хохотали при этом. В остальные свободные от работы часы они гребли, поднимались по лесистым склонам, уезжали глубже в горы. Плавая в холодной воде озера, Иоганна мало чем уступала Тюверлену. Дважды даже она превзошла его выносливостью.
В один прекрасный день Тюверлен вдруг прервал работу над радиопьесой «Страшный суд» и занялся чем-то новым. Почти целую неделю проработал он над этим новым, сосредоточенно, упорно. Она не спрашивала, что он делает, и он, обычно такой откровенный, ничего не говорил ей. Нередко, даже за столом, он выглядел ужасающе мрачным и таинственным. Иоганна почти боялась его работы, и она очень любила его.
Наконец, на шестой день, в лодке, на озере, точно так же, как во время их первой поездки за город, вот уже шестнадцать месяцев тому назад, прочел он ей то, что написал. Это был очерк на тему о деле Крюгера, он и ныне еще мог служить образцом ясности изображения процесса и всего предшествовавшего ему, – холодное и острое описание потрясающе отсталой юстиции того времени. В связи с очерком, которому Тюверлен предпослал в виде эпиграфа слова философа Канта о том, что право и этика не находятся в какой-либо связи, Иоганна и Тюверлен заговорили о Крюгере и его судьбе. Тюверлен высказывал о Крюгере не менее отрицательные суждения, чем прежде. Книги Крюгера не нравились ему, не нравился ему Крюгер и как человек. Было много бедствий, более достойных внимания. Но он считал вполне естественным, что должен помочь именно Крюгеру. Он не любит громких фраз, своим сдавленным голосом заявил он, не любит говорить об этике и социальных инстинктах. Ему лично, чтобы жить в мире с самим собой, необходима только известная опрятность. Его социализм начинается у него дома. Иоганна снова взялась за весла. Она была сбита с толку, не знала, что ответить. Она не понимала этого человека, которого любила. Почему он, хотя с ним и не заговаривали об этом, по собственному почину обещал свою помощь, чтобы вызволить из тюрьмы человека, который был его естественным соперником?
– Изображать высокую нравственность, – добавил он, – может любой мерзавец, стоит ему только потренироваться. Перед собой и перед всем светом. Я в моей личной практике предпочитаю вести себя скорее корректно, чем «этично».
Когда, собственно, Иоганна в последний раз вспоминала о Мартине Крюгере? Вчера? Третьего дня? После беседы с Тюверленом она, во всяком случае, написала несколько писем:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
Вскоре затем Кленк поднялся и собрался уходить.
– Да, кстати, доктор Гейер, – добродушно произнес он на прощание, – знаете ли вы, что, останься я еще хоть неделю на своем посту, я помиловал бы вашего знаменитого доктора Крюгера?
Адвокат поглядел на огромного человека, стоявшего перед ним. Он увидел, что тот не лжет. Да и не было ему смысла лгать. Жаль, что враг уже не сидел за его столиком. Жаль, что он, Гейер, не сказал ему ничего из всего того, что должен был сказать. Жаль, что он не мог нанести ему удара, равного по силе этому последнему сообщению. Но Кленк пожелал ему доброго вечера. Кленк ушел. Неожиданная беседа окончилась.
В ближайшие затем дни у Кленка происходили совещания с банкирами и промышленниками, от которых «истинные германцы» надеялись получить денежную помощь. Это были неприятные часы. Почтенные господа много говорили о родине, о германском начале, о моральном возрождении. Но Кленк прекрасно знал: деньги «патриотам» они давали потому, что надеялись переманить людей из рядов красных, противопоставить им белые организации. Когда дело доходило до цифр, они не желали полагаться на «убеждения», а требовали гарантий в том, что «истинные германцы» на их деньги создадут действительно крепкую опору в борьбе с требованиями рабочих. Кленку одинаково не по душе были как слащавые изречения, так и торг о расходах на отдельные организационные ячейки и военные объединения. С досадой отметил он также и то, как настойчиво все эти господа справлялись о точке зрения именно Рейндля на движение «патриотов». Кленк не любил Пятого евангелиста. У него нередко создавалось впечатление, словно Рейндль, над ним, над всей партией просто издевается. С неудовольствием видел он сейчас, как далеко распространялось влияние этого человека.
Однако Кленку не приходилось жаловаться на плохие результаты. Его уверенные, добродушно-веселые манеры производили на господ промышленников благоприятное впечатление. И все же нередко, когда он видел, как понятия отечества и наживы сливались для них в одну неразделимую моральную идею, его охватывало жуткое и мучительное чувство одиночества. Он вспоминал, как однажды стоял перед трупом горного козла, редкой дичи, убитой им в гостях у одной высокопоставленной особы. Эти горные козлы были странными, старомодными животными, не поддававшимися приручению и обреченными на вымирание, на прозябание в зоологических садах. Они жили гордой, отшельнической жизнью. С непонятной уверенностью карабкались вверх по отвесным каменным склонам, нечувствительные к сильнейшему холоду. Выбирали высочайшие горные вершины, стояли там как изваяния, одинокие, неподвижные. Не обращали внимания на то, что у них отмерзали уши. Они были неимоверно драчливы. Приручению поддавались лишь в совсем юном возрасте. Вырастая, становились мрачными и злобными, делались такими упрямыми, что с ними не мог справиться ни один сторож. О таком горном козле, убитом им однажды в Итальянских Альпах, вспоминал бывший министр Кленк, ведя переговоры с промышленными магнатами, единодушными, целеустремленными, обходительными, прямолинейно расчетливыми, прямолинейно патриотичными.
Обратный путь в Мюнхен Кленк совершил на аэроплане. Людские поселения, если глядеть на них сверху, были неизмеримо малой частицей в сравнении с обширностью всего пространства. Виднелись леса, поля, реки, такие же, как тысячу лет назад. Города, о которых люди бог весть что воображали, были просто чепухой, если сравнить их со вселенной. Если бы тысячу лет назад человек мог подняться в воздух, он, несмотря на все бесконечные разговоры о, больших городах, о промышленности, о прогрессе и социальных сдвигах, увидел бы землю под собой почти такой же, какой видел ее теперь он, Кленк.
Перелетая через Дунай, он подумал, что некоторые виды живых существ, вероятно, обречены на то, чтобы с течением времени стать ручными и цивилизованными. Можно ли утверждать, что волк более отсталое животное, чем собака? Что касается лично его, то, родившись однажды горным козлом, он и не подумает стать добрым и забавным козлом домашним. Рискуя отморозить уши, он все-таки останется горным козлом. И сына своего Симона, парнишку, он также воспитает горным козлом.
3. Жизнь за городом
Они лежали на бурых и красных листьях в лесу, карабкавшемся вверх по склону. Внизу наискосок тянулось озеро. Наверху сквозь ветви сияло небо. Неиссякаемой радостью была пронизана эта осень на Баварской возвышенности; дни сменялись, ясные и светлые. Иоганна и Тюверлен плавали в прозрачной воде большого озера. После холодного купанья разминали руки и ноги, чтобы согреться, подставляли свои тела потоку ярких лучей. Сидели в большом фруктовом саду за гостеприимно накрытым столом. На другом берегу – живописная большая деревня, к югу – тонкая, остро очерченная, зубчатая линия гор. Всего лишь в часе езды автомобилем к северо-востоку – город Мюнхен со своими семьюстами тысячами жителей, суетившихся в поте лица, чтобы на деньги, с утра до полудня успевавшие упасть в цене, добыть хоть немного пищи и одежды. Ибо доллар уже стоил 1665 марок, за центнер картофеля приходилось выкладывать 110 марок, самое жалкое зимнее пальто нельзя было получить дешевле чем за 1270 марок. При этом цены так бешено прыгали и путались, что мозг терял способность соображать, Можно было за очень небольшие деньги иметь жилье, за неимоверно дешевую плату проехать 653 километра по железной дороге от Мюнхена до Берлина, но за восемь фунтов яблок приходилось платить столько же, сколько за этот проезд, а цена пятнадцати фунтов яблок была равна месячной плате за трехкомнатную квартиру. Разве можно было, лениво лежа на берегу тихого озера, представить себе, что на расстоянии какого-нибудь часа езды люди с беспокойным взором вырывают друг у друга из рук газету, торопясь узнать, на сколько более крупной цифрой они сегодня могут обозначить свое состояние?
Иоганна и Жак Тюверлен редко представляли себе это. Сразу же после премьеры обозрения Тюверлен предложил Иоганне провести осень за городом. Иоганна, не раздумывая, согласилась. Не спрашивая, куда они направятся, села она в автомобиль Тюверлена, и они поехали к бледному, тихому озеру Аммерзее. Казалось, одновременно со злополучным обозрением кончилась для Тюверлена и полоса неудач. Одна из его книг имела успех по ту сторону границы и принесла иностранные деньги, которых в пораженной инфляцией Германии могло хватить на несколько месяцев беспечного существования.
В то время как города были охвачены лихорадкой, они здесь, отгородившись от всего света, переживали мирные дни. Они сняли виллу «На озере», простой, поместительный дом. У них был свой кусочек берега, своя купальня, лодка, большой фруктовый сад. После отвратительной работы в театре Пфаундлера Тюверлен радостно и с увлечением принялся за свою радиопьесу «Страшный суд». Он нуждался в материале, собирал, копил его. Запряг и Иоганну в работу, не жалея ни ее, ни себя. Тщательно, кропотливо просматривал собрания писем, газеты, различные биографии, документы по истории культуры. Ему нужно было хорошенько знать так называемую действительность, нужны были рассказы очевидцев, все то, что из этой «действительности» можно было ухватить. Разве для получения ничтожной частицы радия не приходилось затрачивать огромное количество сырья? Ему, для того чтобы выпарить минимальную дозу утонченной реальности, нужны были бесконечные груды непросеянной «действительности».
С удивлением видела Иоганна, что он лишь ничтожную долю добытого пускал в дело, нередко даже выворачивал его наизнанку. Это сердило ее. Чего ради, спрашивала она, меняет он детали, известные всем и каждому, так что его изменения производят впечатление досадной ошибки? Зачем он заставляет своих героев слушать радио в годы, когда радио еще не было распространено? Почему, прекрасно зная, как выглядит министр Кленк, он на его место сажает выдуманного министра Преннингера? Тюверлен, весело щурясь, глядел на дальнюю линию гор.
– Ты видишь «Коричневую стену»? – спросил он.
– Разумеется, – ответила Иоганна.
– А видишь ли ты впереди «Девять зубцов»?
– Да ведь их отсюда видеть нельзя, – с удивлением ответила Иоганна.
– Но стоит тебе проехать сорок километров, – сказал он, – и ты можешь сфотографировать их. Зато «Коричневую стену» ты тогда уже фотографировать не сможешь: она не будет видна. Мне вовсе не хочется фотографировать отдельные черты второго или третьего года, мне хочется нарисовать картину всего десятилетия. Я меняю отдельные черты, которые сегодня в точности совпадают с действительностью, но через пятьдесят или, может быть, даже через двадцать лет будут уже неправдоподобны. Между документально проверенной действительностью и исторической правдой – большая разница. Возможно, что уже через двадцать лет в рассказе о людях нашего десятилетия радио будет не только соответствующей, но и необходимой деталью, хотя в третьем году оно и не существовало. Понимаешь ты теперь, почему вместо настоящего министра Кленка я ввожу выдуманного министра Преннингера?
– Нет, – сказала Иоганна.
И все-таки это были светлые для Иоганны дни. Никогда при виде упорной, серьезной, радостной работы этого человека не являлся у нее вопрос: имеет ли то, что он делает, смысл? Нужно ли оно? Кому оно нужно? Здесь человек творил с той уверенностью, с какой зверь строит свою нору. Однажды она спросила его, какую «высшую реальность» он мог бы выжать из ее, Иоганны, «действительности»? Они лежали друг подле друга, в ярких лучах солнца, на врезавшейся в озеро косе. Прищурившись, он поглядел на нее; на его голом, покрытом, загаром лице еще резче выделялись рыжеватые волоски. Ему лень сейчас отвечать, – своим сдавленным голосом пропищал он. Но так как она настаивала, он добавил: впрочем, он знает, как он мог бы ей и ее судьбе придать высшую реальность. Он показал бы, например, как борьба, даже во имя правого дела, может сделать человека дурным. Снова искоса, щурясь, он поглядел на нее. Она не ответила, взглянула на свои ногти, которые давно уже потеряли блеск и миндалевидную форму, стали четырехугольными и грубыми.
Возможно, что это произошло оттого, что Тюверлен учил ее править автомобилем. Она занималась новым спортом энергично, с увлечением, и оба весело хохотали при этом. В остальные свободные от работы часы они гребли, поднимались по лесистым склонам, уезжали глубже в горы. Плавая в холодной воде озера, Иоганна мало чем уступала Тюверлену. Дважды даже она превзошла его выносливостью.
В один прекрасный день Тюверлен вдруг прервал работу над радиопьесой «Страшный суд» и занялся чем-то новым. Почти целую неделю проработал он над этим новым, сосредоточенно, упорно. Она не спрашивала, что он делает, и он, обычно такой откровенный, ничего не говорил ей. Нередко, даже за столом, он выглядел ужасающе мрачным и таинственным. Иоганна почти боялась его работы, и она очень любила его.
Наконец, на шестой день, в лодке, на озере, точно так же, как во время их первой поездки за город, вот уже шестнадцать месяцев тому назад, прочел он ей то, что написал. Это был очерк на тему о деле Крюгера, он и ныне еще мог служить образцом ясности изображения процесса и всего предшествовавшего ему, – холодное и острое описание потрясающе отсталой юстиции того времени. В связи с очерком, которому Тюверлен предпослал в виде эпиграфа слова философа Канта о том, что право и этика не находятся в какой-либо связи, Иоганна и Тюверлен заговорили о Крюгере и его судьбе. Тюверлен высказывал о Крюгере не менее отрицательные суждения, чем прежде. Книги Крюгера не нравились ему, не нравился ему Крюгер и как человек. Было много бедствий, более достойных внимания. Но он считал вполне естественным, что должен помочь именно Крюгеру. Он не любит громких фраз, своим сдавленным голосом заявил он, не любит говорить об этике и социальных инстинктах. Ему лично, чтобы жить в мире с самим собой, необходима только известная опрятность. Его социализм начинается у него дома. Иоганна снова взялась за весла. Она была сбита с толку, не знала, что ответить. Она не понимала этого человека, которого любила. Почему он, хотя с ним и не заговаривали об этом, по собственному почину обещал свою помощь, чтобы вызволить из тюрьмы человека, который был его естественным соперником?
– Изображать высокую нравственность, – добавил он, – может любой мерзавец, стоит ему только потренироваться. Перед собой и перед всем светом. Я в моей личной практике предпочитаю вести себя скорее корректно, чем «этично».
Когда, собственно, Иоганна в последний раз вспоминала о Мартине Крюгере? Вчера? Третьего дня? После беседы с Тюверленом она, во всяком случае, написала несколько писем:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121