https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-termostatom/Grohe/
С опозданием выплачивалось жалованье компаньонке и шоферу его старушки матери. Старые картины свои он почти все продал; оставались лишь второсортные вещи, не вполне удачные, малоинтересные. Конъюнктура ухудшалась. Нового Грейдереру мало что удавалось придумать. Бурная жизнь не шла ему впрок. Его хитрое, морщинистое, мужицкое лицо нередко выражало усталость. Он был фаталистом. Ему не везло, потом повезло. Если сейчас не везет, – значит, потом опять дела пойдут лучше. Во внутреннюю связь между качеством его картин и выпавшим на их долю успехом он не верил. Пока, во всяком случае, дела еще не так плохи. Почему же не использовать это?
К нему присоединился профессор фон Остернахер, представительный и декоративный, в черном костюме испанского гранда. Судьба художника Грейдерера, захваленного тем самым Крюгером, который его, Остернахера, назвал «декоратором», доставляла профессору глубокое внутреннее удовлетворение. Они уселись рядом – полуобнаженный баварский Орфей со своими лимфатичными «зайчатами» и почтенный, весь в черном бархате, баварский гранд. Гранд усадил одну из девиц к себе на колени, дал ей отхлебнуть шампанского, пожелал узнать, каковы дальнейшие художественные планы его коллеги. Грейдерер рассыпался в жалобах на создавшуюся конъюнктуру. Лучше всего сейчас, по его словам, шли птичьи дворы и распятия. А ему вот хочется разок написать нечто совсем иное. Он мечтает, например, изобразить одну из фигур баварского крестьянского театра, хотя бы вот оберфернбахского апостола – нечто подлинно крестьянское и в то же время патетически-библейское. Это и будет – птичий двор и распятие, слитые воедино. Какого мнения почтеннейший коллега: подходит ему, Грейдереру, такой сюжет? Профессор Бальтазар фон Остернахер медленно спустил с колен «зайчонка», помолчал. Этот сюжет, – размышлял он, – мог получиться у Грейдерера удачно. Это могло, насколько он его знал, дать его творчеству новый толчок. Г-н фон Остернахер с трудом проглотил слюну, помялся, выпил, подумал немного.
– Да, театр… – мечтательно произнес он. – Мы, баварцы, всегда питали влечение к комедии.
Он думал о тех возможностях, которые открылись бы перед крупным реалистом, действительно решившимся изобразить такого крестьянского актера, его неуклюжий пафос, его жалкое, вымученное представление о возвышенном. Он тщательно почистил свой бархатный плащ, испачканный пьяным коллегой.
Господин Гессрейтер между тем продолжал свои поиски среди шумной толпы костюмированных и некостюмированных крупных буржуа, авантюристов, богатых дам, девок крупного и мелкого калибра, одетых в красные фраки музыкантов, исходящих потом под своими масками деревенских чертей, кельнеров, наемных бальных танцоров, которым вечер сулил значительный доход, среди инструментов изобретателя Друкзейса, среди флиртующих пар, шумного баварского уюта, северогерманской грубой брани, серпантина, скрипучей музыки, всевозможных блесток, среди легких женских взвизгиваний, среди истерического и грубо-полнокровного веселья – по всей фантастически разукрашенной «Пудренице».
Увидев наконец Иоганну, он ощутил острую боль. Она сидела в малом игорном зале, том самом, в котором он не так давно дал ей возможность принять участие в его банке и который сегодня должен был изображать карикатурный мертвый лунный ландшафт. Там в уголке, в одном из особенно укромных гнездышек, над которым красовалась надпись: «На земле – и ад и вой, на луне – королевский баварский покой», – сидела Иоганна в обществе двух молодых людей, из которых один был знаком г-ну Гессрейтеру. Это был присяжный заседатель фон Дельмайер – легкомысленный фон Дельмайер, страховой агент и, кроме того, руководитель бесчисленных сомнительного свойства предприятий. Второй был очень похож на него, только лет на восемь моложе, совсем молодой, с таким же вызывающим, насмешливым выражением лица, такими же бесцветными, водянистыми глазами. Впрочем, глаза были несколько иные. Их взгляд внезапно сосредоточивался, концентрировался, впивался. Где же г-н Гессрейтер уже видел однажды эти глаза?
Как могла Иоганна сидеть в обществе этих субъектов? Как могла она смеяться, болтать, снисходительно относиться к их хихиканью, к их деланно светскому тону? Такая женщина, как она! Г-н Гессрейтер жадно, восторженно, как гимназист, вглядывался в ее широкое, открытое Лицо, на котором отражалось каждое душевное движение. Она была настоящим человеком, умевшим фанатически и крепко постоять за свое дело, без надрыва и изломанности. Мюнхенская женщина, землячка, которой по праву можно было гордиться. Настойчивая, с инстинктивным чувством приличия, со способностью к неподдельному гневу, который не был просто дешевой позой, а серьезным переживанием. Густые шелковистые брови, четко выделявшиеся на широком лице. Крепкие, грубоватые детские руки. Продолговатые глава с решительным взглядом. Она не стала придумывать какой-нибудь бросающийся в глаза наряд. Ее стройное тело, плотное, но не отягченное жиром, ее прекрасная кожа безыскусственно и просто оттенялись черным платьем. Г-н Гессрейтер ощутил острое желание пожать ее руку, встретиться подернутыми поволокой глазами с ее ясным взглядом. Но досада на ее собеседников удерживала его. Он решил пройти мимо ее столика. Если она выразит при виде его радость, – он подсядет к ней.
Она ограничилась приветливо-небрежным кивком. Оскорбленный, прошел он мимо.
Да, Иоганна Крайн находила удовольствие в болтовне со своими легкомысленными кавалерами. Это были веселые, беззаботные ребята, их слова легко скользили туда и сюда, всегда по поверхности. При других условиях ее, вероятно, не позабавили бы откровенные костюмы женщин из бара, в которые были наряжены эти сомнительные типы. Но сегодня ее радовала всякая легкая и ни к чему не обязывавшая возможность отвлечься. Хорошо, конечно, быть самостоятельным человеком; но иногда, – вот, например, хоть в такую минуту, когда захлестывала волна грязной газетной клеветы, – все же приятно иметь кого-нибудь, с кем можно поговорить. Без обилия точных, острых, неудобных слов. Здесь был бал «ночных бродяг» – неужели же ей надо было задумываться над тем, с кем она сидит? Она слушала самодовольные речи обоих; они, обнявшись, сидели перед ней – слегка подмалеванные юношеские лица, подчеркнуто извращенные. Их жизнь, их характеры без труда воссоздавались по их речам: они подружились в окопах – старший из них, фон Дельмайер, и младший, с молочно-белым лицом, Эрих Борнгаак. «Неразлучные» – звали их иногда, или «Кастор и Поллукс». Они быстро разгадали обман. Совершали геройские поступки просто так, от скуки. Разучились верить во что бы то ни было. Бисмарк, бог, черно-бело-красное, Ленин, национальные требования, движение бойскаутов, экспрессионизм, классовая борьба, – полагали они, – все одинаковый обман! Жрать, хлестать вино, спать с женщиной, немного ночных ресторанов, немного кино, бешеная езда в автомобиле, смокинг хорошего покроя, высмеивание почтенных людей, новый танец, новая американская песенка, их дружба – вот это жизнь! Все остальное, о чем принято говорить, – газетная передовица. Несмотря на разницу лет, они были очень похожи друг на друга: оба – долговязые, у обоих – бледные, расплывчатые, лишенные четкого контура, заостренные книзу лица. У Георга фон Дельмайера был высокий, свистящий смех; у Эриха Борнгаака – внезапно впивающийся взгляд. В остальном они почти не отличались друг от друга. Они сыпали короткими бесстыдными анекдотами. Они сами, весь их круг, Мюнхен, вся Германия, война, весь мир – в их рассказах превращались в какую-то муравьиную возню, пустую, жалко-похотливую, полную бессмысленной суеты. Они предавали друг друга трижды в минуту и готовы были друг ради друга позволить разрезать себя на куски. Они сидели в своих костюмах женщин из бара, карикатурно обнявшись. Нельзя было и представить себе, чтобы они могли жить один без другого. Они рассказывали деловито, перебивая друг друга. Иоганна сидела против них, высокая, красивая, заинтересованная, с едва заметным выражением неодобрения.
Внезапно молодые люди заговорили о процессе Крюгера. С какой-то холодной, нагло доброжелательной фамильярностью. Иоганна словно ощутила удар. Гнусно было видеть свое дело разжеванным и расплеванным грязными устами этой мрази. Но она не подала вида. Своими спокойными, доверчивыми глазами присматривалась она к лицу этой самоуверенной извращенности. Как странно, что люди могли быть так молоды и так лишены всякой веры. На этом сухом, жестком цинизме не могло уже произрасти ничто, здесь ничто не могло пустить, корни – ни чувство, ни идея.
– Раз такой адвокат, как доктор Гейер, взялся вести дело, – неожиданно заявил Эрих Борнгаак, уставившись на крашеные, наманикюренные ногти своих тонкокожих рук, – заранее можно было быть уверенным, что ничего хорошего не получится. Знаете, – внезапно добавил он, впиваясь в Иоганну взглядом, – что доктор Гейер мой фактический отец.
Иоганна так растерянно уставилась в глаза юноши, что г-н фон Дельмайер беззастенчиво разразился своим плоским свистящим смехом.
– Доктор Гейер, – звучал дальше тонкий насмешливый голос Эриха, – давал кое-какие деньги на его, Эриха, воспитание. Он сам, впрочем, не верил в это отцовство, у него есть основания не верить.
Теперь она вдруг почувствовала, что с нее довольно. Она жаждала свежего воздуха. Ничто уже не способно было удержать ее, она рвалась прочь от этого нелепого «лунного ландшафта», рвалась поговорить с Жаком Тюверленом.
Тюверлен между тем попал в плен к г-ну Пфаундлеру, и тот, охваченный действенной энергией великого организатора, настойчиво пытался привить Тюверлену свою идею обозрения, вытравить из него все радикальное, политическое. Неплохо было бы поставить и наивно-роскошный фильм о страстях господних с хитрым расчетом на Америку. Но сейчас ему засело в голову мюнхенское обозрение. Он ясно видел его своим мысленным взором. Этот «Касперль в классовой борьбе» – разумеется, нелепая фантазия. А вот «Выше некуда!» – это было нечто добродушно-мюнхенское, здесь слышался плеск зеленого Изара, ощущался вкус пива и ливерных сосисок. На этой основе можно было построить облагороженное обозрение. Кроме того, если основной мотив «Выше некуда!» применить в отношении женских костюмов, создавалась возможность вплести и затаенный оттенок благодушной эротики. «Строить, пиво варить, свинячить» – это исконно мюнхенское изречение должно было придать всему обозрению свой специфический привкус. Г-н Пфаундлер отеческим тоном убеждал писателя Тюверлена. Тюверлен не любил рядиться в маскарадный костюм. Его помятое, лукавое лицо с прищуренными глазами выделялось над корректным крахмальным воротничком и корректным смокингом. Г-н Пфаундлер, напротив, имел довольно необычный вид. Жирная грудь его была обвита цепью распорядителя. Бумажная корона украшала хитрый шишковатый череп. Крохотные, глубоко сидящие мышиные глазки блестели: он выпил сегодня свежего, сверкающего мартовского пива, хотя обычно предпочитал вино. Инсарова, покорная и греховная в порочной роскоши своего узкого, обтекавшего ее тело закрытого платья, сидела рядом с ним, странно съежившись, словно озябшая.
Пфаундлер похлопывал Тюверлена по плечу. Ласково, словно больного ребенка, уговаривал его. Пусть он откажется от своих политических фокусов и напишет порядочное обозрение. Если уж у кого есть для этого данные, то именно у него. Он, Пфаундлер, чувствует это, нюх у него тонкий. Художник должен стоять «на башне более высокой, чем вышка партии» – это старая мудрость!
– Не устраивайте историй, – убеждал он. – Станьте на «более высокую башню». За дело!
Инсарова чуть раскосыми глазами глядела в Помятое лицо Тюверлена, незаметно Отодвигаясь подальше от г-на Пфаундлера. Тюверлен отвечал, что политикой особенно не интересуется. Им руководит только желание использовать такую удачную возможность: поставить актера с таким дарованием, как у комика Бальтазара Гирля, в обстановку сегодняшнего Дня, со всем ее многообразием, в обстановку классовой борьбы. В этом он видит источник настоящего, законного смеха. Г-н Пфаундлер был по-прежнему настроен скептически. Комик Бальтазар Гирль великолепен как приправа. Однако нужно подавать не только горчицу, но и колбасу. Главный гвоздь всякого обозрения, в том числе и облагороженного мюнхенского, – это голые девочки.
В гущу пфаундлеровской эстетики ворвались звуки музыки, приглашавшей к франсезу. Тюверлен, прервав дебаты, поднялся, готовясь танцевать с Инсаровой.
Франсез был групповым танцем, давно вышедшим из моды в остальной Германии. В Баварии он сохранился, приспособился ко вкусам населения, считался гвоздем всех мюнхенских балов. Длинной цепью выстраивались танцующие друг против друга, держась за руки, двигались друг другу навстречу. Кланялись, обнимались и, тесно обнявшись, бешено кружились на месте. Женщин с криком поднимали на сплетенных руках, кружились с соседкой, кружили свою визави, кружились в буйном вихре, громко выкрикивая названия фигур сложного танца. Обливались потом, кричали от восторга, с блестящими глазами. Кружились, кружились, ощущая на сплетенных руках женские бедра, вокруг шеи кольцо женских рук. Целовались, мяли женское тело, глотали шампанское, утопая в волнах музыки гигантского оркестра.
Не было ни одного баварца, не участвовавшего в этом танце. Даже г-н Пфаундлер не мог отказать себе в этом удовольствии. Бумажная корона его съехала набок, цепь болталась на жирной груди. Но мышиные глазки, четко и быстро подсчитывая, бегали под нависшим шишковатым черепом, скользили взглядом по Тюверлену и Инсаровой, несколько растерявшейся от незнакомого танца. Изящно и сильно кружил художник Бальтазар фон Остернахер свою даму, теннисистку Фенси де Лукка. Взоры многих следили за знаменитой парой. Чемпионка тенниса в объятиях бархатного гранда казалась особенно тонкой, смелой и извращенной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
К нему присоединился профессор фон Остернахер, представительный и декоративный, в черном костюме испанского гранда. Судьба художника Грейдерера, захваленного тем самым Крюгером, который его, Остернахера, назвал «декоратором», доставляла профессору глубокое внутреннее удовлетворение. Они уселись рядом – полуобнаженный баварский Орфей со своими лимфатичными «зайчатами» и почтенный, весь в черном бархате, баварский гранд. Гранд усадил одну из девиц к себе на колени, дал ей отхлебнуть шампанского, пожелал узнать, каковы дальнейшие художественные планы его коллеги. Грейдерер рассыпался в жалобах на создавшуюся конъюнктуру. Лучше всего сейчас, по его словам, шли птичьи дворы и распятия. А ему вот хочется разок написать нечто совсем иное. Он мечтает, например, изобразить одну из фигур баварского крестьянского театра, хотя бы вот оберфернбахского апостола – нечто подлинно крестьянское и в то же время патетически-библейское. Это и будет – птичий двор и распятие, слитые воедино. Какого мнения почтеннейший коллега: подходит ему, Грейдереру, такой сюжет? Профессор Бальтазар фон Остернахер медленно спустил с колен «зайчонка», помолчал. Этот сюжет, – размышлял он, – мог получиться у Грейдерера удачно. Это могло, насколько он его знал, дать его творчеству новый толчок. Г-н фон Остернахер с трудом проглотил слюну, помялся, выпил, подумал немного.
– Да, театр… – мечтательно произнес он. – Мы, баварцы, всегда питали влечение к комедии.
Он думал о тех возможностях, которые открылись бы перед крупным реалистом, действительно решившимся изобразить такого крестьянского актера, его неуклюжий пафос, его жалкое, вымученное представление о возвышенном. Он тщательно почистил свой бархатный плащ, испачканный пьяным коллегой.
Господин Гессрейтер между тем продолжал свои поиски среди шумной толпы костюмированных и некостюмированных крупных буржуа, авантюристов, богатых дам, девок крупного и мелкого калибра, одетых в красные фраки музыкантов, исходящих потом под своими масками деревенских чертей, кельнеров, наемных бальных танцоров, которым вечер сулил значительный доход, среди инструментов изобретателя Друкзейса, среди флиртующих пар, шумного баварского уюта, северогерманской грубой брани, серпантина, скрипучей музыки, всевозможных блесток, среди легких женских взвизгиваний, среди истерического и грубо-полнокровного веселья – по всей фантастически разукрашенной «Пудренице».
Увидев наконец Иоганну, он ощутил острую боль. Она сидела в малом игорном зале, том самом, в котором он не так давно дал ей возможность принять участие в его банке и который сегодня должен был изображать карикатурный мертвый лунный ландшафт. Там в уголке, в одном из особенно укромных гнездышек, над которым красовалась надпись: «На земле – и ад и вой, на луне – королевский баварский покой», – сидела Иоганна в обществе двух молодых людей, из которых один был знаком г-ну Гессрейтеру. Это был присяжный заседатель фон Дельмайер – легкомысленный фон Дельмайер, страховой агент и, кроме того, руководитель бесчисленных сомнительного свойства предприятий. Второй был очень похож на него, только лет на восемь моложе, совсем молодой, с таким же вызывающим, насмешливым выражением лица, такими же бесцветными, водянистыми глазами. Впрочем, глаза были несколько иные. Их взгляд внезапно сосредоточивался, концентрировался, впивался. Где же г-н Гессрейтер уже видел однажды эти глаза?
Как могла Иоганна сидеть в обществе этих субъектов? Как могла она смеяться, болтать, снисходительно относиться к их хихиканью, к их деланно светскому тону? Такая женщина, как она! Г-н Гессрейтер жадно, восторженно, как гимназист, вглядывался в ее широкое, открытое Лицо, на котором отражалось каждое душевное движение. Она была настоящим человеком, умевшим фанатически и крепко постоять за свое дело, без надрыва и изломанности. Мюнхенская женщина, землячка, которой по праву можно было гордиться. Настойчивая, с инстинктивным чувством приличия, со способностью к неподдельному гневу, который не был просто дешевой позой, а серьезным переживанием. Густые шелковистые брови, четко выделявшиеся на широком лице. Крепкие, грубоватые детские руки. Продолговатые глава с решительным взглядом. Она не стала придумывать какой-нибудь бросающийся в глаза наряд. Ее стройное тело, плотное, но не отягченное жиром, ее прекрасная кожа безыскусственно и просто оттенялись черным платьем. Г-н Гессрейтер ощутил острое желание пожать ее руку, встретиться подернутыми поволокой глазами с ее ясным взглядом. Но досада на ее собеседников удерживала его. Он решил пройти мимо ее столика. Если она выразит при виде его радость, – он подсядет к ней.
Она ограничилась приветливо-небрежным кивком. Оскорбленный, прошел он мимо.
Да, Иоганна Крайн находила удовольствие в болтовне со своими легкомысленными кавалерами. Это были веселые, беззаботные ребята, их слова легко скользили туда и сюда, всегда по поверхности. При других условиях ее, вероятно, не позабавили бы откровенные костюмы женщин из бара, в которые были наряжены эти сомнительные типы. Но сегодня ее радовала всякая легкая и ни к чему не обязывавшая возможность отвлечься. Хорошо, конечно, быть самостоятельным человеком; но иногда, – вот, например, хоть в такую минуту, когда захлестывала волна грязной газетной клеветы, – все же приятно иметь кого-нибудь, с кем можно поговорить. Без обилия точных, острых, неудобных слов. Здесь был бал «ночных бродяг» – неужели же ей надо было задумываться над тем, с кем она сидит? Она слушала самодовольные речи обоих; они, обнявшись, сидели перед ней – слегка подмалеванные юношеские лица, подчеркнуто извращенные. Их жизнь, их характеры без труда воссоздавались по их речам: они подружились в окопах – старший из них, фон Дельмайер, и младший, с молочно-белым лицом, Эрих Борнгаак. «Неразлучные» – звали их иногда, или «Кастор и Поллукс». Они быстро разгадали обман. Совершали геройские поступки просто так, от скуки. Разучились верить во что бы то ни было. Бисмарк, бог, черно-бело-красное, Ленин, национальные требования, движение бойскаутов, экспрессионизм, классовая борьба, – полагали они, – все одинаковый обман! Жрать, хлестать вино, спать с женщиной, немного ночных ресторанов, немного кино, бешеная езда в автомобиле, смокинг хорошего покроя, высмеивание почтенных людей, новый танец, новая американская песенка, их дружба – вот это жизнь! Все остальное, о чем принято говорить, – газетная передовица. Несмотря на разницу лет, они были очень похожи друг на друга: оба – долговязые, у обоих – бледные, расплывчатые, лишенные четкого контура, заостренные книзу лица. У Георга фон Дельмайера был высокий, свистящий смех; у Эриха Борнгаака – внезапно впивающийся взгляд. В остальном они почти не отличались друг от друга. Они сыпали короткими бесстыдными анекдотами. Они сами, весь их круг, Мюнхен, вся Германия, война, весь мир – в их рассказах превращались в какую-то муравьиную возню, пустую, жалко-похотливую, полную бессмысленной суеты. Они предавали друг друга трижды в минуту и готовы были друг ради друга позволить разрезать себя на куски. Они сидели в своих костюмах женщин из бара, карикатурно обнявшись. Нельзя было и представить себе, чтобы они могли жить один без другого. Они рассказывали деловито, перебивая друг друга. Иоганна сидела против них, высокая, красивая, заинтересованная, с едва заметным выражением неодобрения.
Внезапно молодые люди заговорили о процессе Крюгера. С какой-то холодной, нагло доброжелательной фамильярностью. Иоганна словно ощутила удар. Гнусно было видеть свое дело разжеванным и расплеванным грязными устами этой мрази. Но она не подала вида. Своими спокойными, доверчивыми глазами присматривалась она к лицу этой самоуверенной извращенности. Как странно, что люди могли быть так молоды и так лишены всякой веры. На этом сухом, жестком цинизме не могло уже произрасти ничто, здесь ничто не могло пустить, корни – ни чувство, ни идея.
– Раз такой адвокат, как доктор Гейер, взялся вести дело, – неожиданно заявил Эрих Борнгаак, уставившись на крашеные, наманикюренные ногти своих тонкокожих рук, – заранее можно было быть уверенным, что ничего хорошего не получится. Знаете, – внезапно добавил он, впиваясь в Иоганну взглядом, – что доктор Гейер мой фактический отец.
Иоганна так растерянно уставилась в глаза юноши, что г-н фон Дельмайер беззастенчиво разразился своим плоским свистящим смехом.
– Доктор Гейер, – звучал дальше тонкий насмешливый голос Эриха, – давал кое-какие деньги на его, Эриха, воспитание. Он сам, впрочем, не верил в это отцовство, у него есть основания не верить.
Теперь она вдруг почувствовала, что с нее довольно. Она жаждала свежего воздуха. Ничто уже не способно было удержать ее, она рвалась прочь от этого нелепого «лунного ландшафта», рвалась поговорить с Жаком Тюверленом.
Тюверлен между тем попал в плен к г-ну Пфаундлеру, и тот, охваченный действенной энергией великого организатора, настойчиво пытался привить Тюверлену свою идею обозрения, вытравить из него все радикальное, политическое. Неплохо было бы поставить и наивно-роскошный фильм о страстях господних с хитрым расчетом на Америку. Но сейчас ему засело в голову мюнхенское обозрение. Он ясно видел его своим мысленным взором. Этот «Касперль в классовой борьбе» – разумеется, нелепая фантазия. А вот «Выше некуда!» – это было нечто добродушно-мюнхенское, здесь слышался плеск зеленого Изара, ощущался вкус пива и ливерных сосисок. На этой основе можно было построить облагороженное обозрение. Кроме того, если основной мотив «Выше некуда!» применить в отношении женских костюмов, создавалась возможность вплести и затаенный оттенок благодушной эротики. «Строить, пиво варить, свинячить» – это исконно мюнхенское изречение должно было придать всему обозрению свой специфический привкус. Г-н Пфаундлер отеческим тоном убеждал писателя Тюверлена. Тюверлен не любил рядиться в маскарадный костюм. Его помятое, лукавое лицо с прищуренными глазами выделялось над корректным крахмальным воротничком и корректным смокингом. Г-н Пфаундлер, напротив, имел довольно необычный вид. Жирная грудь его была обвита цепью распорядителя. Бумажная корона украшала хитрый шишковатый череп. Крохотные, глубоко сидящие мышиные глазки блестели: он выпил сегодня свежего, сверкающего мартовского пива, хотя обычно предпочитал вино. Инсарова, покорная и греховная в порочной роскоши своего узкого, обтекавшего ее тело закрытого платья, сидела рядом с ним, странно съежившись, словно озябшая.
Пфаундлер похлопывал Тюверлена по плечу. Ласково, словно больного ребенка, уговаривал его. Пусть он откажется от своих политических фокусов и напишет порядочное обозрение. Если уж у кого есть для этого данные, то именно у него. Он, Пфаундлер, чувствует это, нюх у него тонкий. Художник должен стоять «на башне более высокой, чем вышка партии» – это старая мудрость!
– Не устраивайте историй, – убеждал он. – Станьте на «более высокую башню». За дело!
Инсарова чуть раскосыми глазами глядела в Помятое лицо Тюверлена, незаметно Отодвигаясь подальше от г-на Пфаундлера. Тюверлен отвечал, что политикой особенно не интересуется. Им руководит только желание использовать такую удачную возможность: поставить актера с таким дарованием, как у комика Бальтазара Гирля, в обстановку сегодняшнего Дня, со всем ее многообразием, в обстановку классовой борьбы. В этом он видит источник настоящего, законного смеха. Г-н Пфаундлер был по-прежнему настроен скептически. Комик Бальтазар Гирль великолепен как приправа. Однако нужно подавать не только горчицу, но и колбасу. Главный гвоздь всякого обозрения, в том числе и облагороженного мюнхенского, – это голые девочки.
В гущу пфаундлеровской эстетики ворвались звуки музыки, приглашавшей к франсезу. Тюверлен, прервав дебаты, поднялся, готовясь танцевать с Инсаровой.
Франсез был групповым танцем, давно вышедшим из моды в остальной Германии. В Баварии он сохранился, приспособился ко вкусам населения, считался гвоздем всех мюнхенских балов. Длинной цепью выстраивались танцующие друг против друга, держась за руки, двигались друг другу навстречу. Кланялись, обнимались и, тесно обнявшись, бешено кружились на месте. Женщин с криком поднимали на сплетенных руках, кружились с соседкой, кружили свою визави, кружились в буйном вихре, громко выкрикивая названия фигур сложного танца. Обливались потом, кричали от восторга, с блестящими глазами. Кружились, кружились, ощущая на сплетенных руках женские бедра, вокруг шеи кольцо женских рук. Целовались, мяли женское тело, глотали шампанское, утопая в волнах музыки гигантского оркестра.
Не было ни одного баварца, не участвовавшего в этом танце. Даже г-н Пфаундлер не мог отказать себе в этом удовольствии. Бумажная корона его съехала набок, цепь болталась на жирной груди. Но мышиные глазки, четко и быстро подсчитывая, бегали под нависшим шишковатым черепом, скользили взглядом по Тюверлену и Инсаровой, несколько растерявшейся от незнакомого танца. Изящно и сильно кружил художник Бальтазар фон Остернахер свою даму, теннисистку Фенси де Лукка. Взоры многих следили за знаменитой парой. Чемпионка тенниса в объятиях бархатного гранда казалась особенно тонкой, смелой и извращенной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121