раковина с тумбой для ванной
Он был зол на Иоганну за ее упрямство, зол на самого себя за то, что плохо работал.
Седьмого июня исполнилось три года со дня осуждения Мартина Крюгера. Сегодня и без амнистии он был бы выпущен на свободу. Ни одна газета не отметила этой годовщины. Иоганна поняла, что теперь Крюгер-человек окончательно заслонен своими произведениями. Это грызло ее. Однажды она уже раскрыла рот, готовая заговорить об этом с Тюверленом, с котором теперь редко виделась. Но не заговорила; это не имело смысла. Она худела, ожесточалась. Много работала.
Жак Тюверлен также не обратил бы внимания на эту годовщину, если бы не получил письма из Берхтольдсцелля. Костяные пуговицы на его куртке, – писал Отто Кленк, – висят на ниточке. Но он велел пришить их покрепче. Ведь, насколько он понимает, очень мало шансов на то, чтобы они достались г-ну Тюверлену. При заключении пари, правда, не было назначено срока, до которого Тюверлен обязан привести в исполнение свое обещание – заставить покойного заговорить. Но Кленк полагается на всем известную корректность Тюверлена и уверен, что о сроке можно договориться хотя бы и с опозданием. Он приглашает г-на Тюверлена приехать для этого к нему в Берхтольдсцелль.
Тюверлен уже много месяцев не вспоминал о той ночи, когда он под самое утро, при догоравших свечах и запертых дверях, заключил пари с двумя неуклюжими баварцами. Держа в руках письмо Кленка, он разглядывал мелкие, твердые, красивые буквы. Повеселел. Пари было глупое, но он не жалел о нем. Он был хозяином своего слова. Он напряжет свои силы и выиграет пари. Он решил сегодня же съездить в Берхтольдсцелль.
Светлым летним утром он ехал по трудным дорогам, справа от него высилась темно-синяя линия гор. Итак, он должен добиться, чтобы Крюгер заговорил. Это дело нелегкое. Многие посвященные говорили, что в его очерке о деле Крюгера сказано все, что только можно сказать по этому вопросу, что его очерк гораздо более значителен, чем самое дело. Но его творение показалось ему сухим и холодным. Для того чтобы мертвый заговорил, мало было одних теоретических рассуждений, для этого должна была ожить вся Бавария. Очерка было недостаточно, чтобы заставить говорить покойника.
Крепкая баварская земля, по которой ехал писатель Тюверлен, благоухала. Дороги, правда, были ухабистые, еще не приспособленные для автомобилей. Мысли писателя Тюверлена сменяли одна другую. Был, значит, министр Кленк со своей юстицией, и был Мартин Крюгер со своим процессом, своими нелепыми переходами от одного настроения к другому, своим трагически гротескным концом. Откуда он, Тюверлен, черпал право вот так, с птичьего полета, рассуждать о деле Крюгера? Предрассудки, отталкивающие от него Иоганну, противоречили здравому смыслу, были чисто баварскими. Но если бы не было в ней этих предрассудков, он, может быть, не любил бы ее. Его высокомерный очерк был глупее ее предрассудков, хотя бы уже потому, что, как выяснилось в конце концов, дело Крюгера для него было вовсе не каким-то академическим вопросом, что оно чертовски близко касалось его лично. Сегодня настоящим мучеником процесса Крюгера был он, Тюверлен.
И неожиданно в это июньское утро, на пути в Берхтольдсцелль, с большим сожалением и еще большим удовлетворением Жак Тюверлен почувствовал, как из всех его планов начал подниматься один, все выше, оттесняя все остальные. Это был план «Книги о Баварии».
Машинально сворачивая вправо, чтобы избежать столкновения со встречными автомобилями, обгоняя затем крестьянскую телегу, потом еще одну, снова уклоняясь в сторону от какого-то встречного автомобиля, он вдруг ясно увидел перед собой всю книгу – углубленность, перспективу, все до и после . Сначала была многогранность и проникновенное понимание, затем пустота и неудовлетворенность, – более углубленное понимание и здоровая ненависть. Было видение. Заказ был получен.
Он правил рулем. Давал газ – больше, меньше – машинально. Смеялся громко, зло, сдавленно. Глядел вперед неподвижным взглядом. Скрипел зубами. Тихо напевал сквозь зубы, по привычке, которую он перенял от Иоганны. Во время езды его творение оформлялось. Он переживал жизнь Баварии. Был полон весь до краев.
Он не знал еще хорошенько, насколько его книга будет иметь отношение к Мартину Крюгеру и к принятому пари. Но хорошая книга – хорошая вещь: он заставит мертвого говорить.
Обгоняя крестьянскую телегу, он крепко обругал возницу, нелепо топтавшегося посреди дороги. Его голое лицо, обвеянное ветром, собиралось складками, растягивалось в улыбке. Являлись образы, являлись мысли, сплетались, потом приходили новые. Быть может, когда утечет вода, окажется, что его книга может сделать еще нечто большее, чем заставить говорить мертвого. Он насвистывал, тихо напевал за рулем, овеваемый ветром. Так он приехал в Берхтольдсцелль.
19. Объяснить мир – значит мир изменить
Кленк был не один. У него находился Симон Штаудахер. Они сидели за большим непокрытым деревянным столом. Экономка Вероника вносила и выносила кушанья – грубые, вкусные кушанья, в огромных количествах. Здесь, на фоне Берхтольдсцелля, особенно ярко выступило перед Тюверленом сходство между отцом и сыном. Всюду, при всех условиях неизменными оставались характерные местные черты. Все более похожим становился Бенно Лехнер на своего отца, а Симон Штаудахер – на своего.
Кленк, укрывшийся, как крот, в своей норе и редко видевший гостей, обрадовался Тюверлену. Он бранил Симона, который, как дурак, никак не хотел отстать от своих «истинных германцев» и со всякими там «все-таки» и «вот теперь-то уж наверно» цеплялся за них. В глубине души ему нравилась эта настойчивость. Сейчас парень был занят чисткой партии. Связался с Тони Ридлером. Это было не просто: оба они стоили друг друга. У Кленка-старшего, так часто прежде воевавшего с вождем ландскнехтов, вспыхнул в глазах подозрительный огонек от сознания, что теперь парнишка продолжает его борьбу. Не считаясь с присутствием Тюверлена, он стал снабжать Симона советами, как ему лучше одолеть Тони Ридлера. Тюверлен вспомнил умирающего царя Давида:
Кстати, вспомни для начала
Иоава, генерала.
………………
Ты, мой милый сын, умен,
Веришь в бога и силен,
И твое святое право
Уничтожить Иоава. Цитата из стихотворения Гейне «Царь Давид», перевод Ю.Тынянова.
Кленк старательно распространил по всему Мюнхену слух о том, что работает над своими мемуарами. Он заметил в тот раз, как скверно почувствовал себя Кутцнер, когда он заговорил об этом, и ему доставляло удовольствие видеть, как эти его мемуары, словно грозные тучи, нависли над многими головами, гнали сон от их изголовий. Ведь он сталкивался со множеством людей: кроме того, никто не считал его кротким ангелом, и вряд ли кто-нибудь мог предположить, что его воспоминания будут розового или небесно-голубого цвета. Тюверлен сомневался в том, что Кленк действительно пишет мемуары. Кутцнер с помощью пустого ящика письменного стола поддерживал дух своих приверженцев. Относительно Кленка легко было предположить, что он пугает своих врагов мнимыми мемуарами в пустом ящике. Тюверлен а интересовало, есть ли в этих слухах хоть доля истины. Симону скоро пришлось уехать в город. Как только Тюверлен остался с Кленком наедине, он принялся выяснять этот вопрос. Но Кленк ответил лишь, что да, он действительно работает над своими воспоминаниями.
Ему очень хотелось сказать больше. Когда он в свое время говорил об этом с Кутцнером, это было лишь желание подразнить его. Но затем его охватило желание задать другим перцу, позлить их, и теперь ящик был почти полон. Кленк не страдал литературным тщеславием, но он находил, что написанное им – себе на потеху, другим на горе – вылилось в довольно сочную штуку, и ему очень хотелось кое-что из написанного показать Жаку Тюверлену. Но Отто Кленк был горд и удовольствовался простым «да».
Сразу же он переменил тему. Спросил, как обстоят дела: склонен ли г-н Тюверлен договориться о сроке известного ему пари. Тюверлен сидел за неуклюжим деревянным столом, прищурясь, поглядывал на Кленка. Он предлагает 7 июня следующего года, – сказал он наконец.
– Еще целый год, – взвешивая, произнес Кленк. – Это составит в общей сложности девятнадцать месяцев.
– Девятнадцать месяцев, – заметил Тюверлен, – не такой уж долгий срок, чтобы развязать трупу язык.
– Ну ладно, по рукам, – согласился Кленк.
Так и было решено.
Затем Кленк добродушно спросил, не может ли он узнать какие-нибудь подробности о работе, которую Тюверлен, так сказать, на корню проиграл ему в пари. Своими покрытыми рыжеватым пушком руками Тюверлен отрезал кусок грубого черного хлеба, намазал его маслом, затем, так же как и Кленк, по местному обычаю, тонко настрогал редьку, посолил, подождал, пока она стала готова к употреблению.
– Я думаю, Кленк, – произнес он своим сдавленным голосом, – я думаю, что вы просчитаетесь. Я думаю, что именно моя книга будет способствовать тому, что покойник заговорит.
Кленк на полпути опустил руку, подносившую кусок ко рту.
– Вы пишете книгу о Баварии? – спросил он. – Вы, значит, тоже пишете нечто вроде мемуаров?
– Если хотите, пожалуй, – любезно ответил Тюверлен. – Я стараюсь выразить себя, как я уже однажды имел честь объяснить вам.
– И на этом пути вы ожидаете успеха? – произнес Кленк. – Политического успеха? Перемены? – Его удлиненное красно-бурое лицо расползлось в улыбке.
Редька пропиталась солью. Тюверлен ел с удовольствием, ломтик за ломтиком.
– Один великий человек, – сказал он, – которого вы не любите и которого я, кстати, тоже не люблю, а именно Карл Маркс, сказал: философы объясняли мир, задача теперь в том, чтобы его изменить. Я лично думаю, что единственный способ изменить его – это его объяснить. Сколько-нибудь удовлетворительно объяснить – значит тихо и без шума изменить его, воздействуя на него разумом. Изменить его силой пытаются лишь те, кто не в состоянии удовлетворительно объяснить его. Эти громкие попытки не выдерживают критики, я больше верю в бесшумные. Большие государства перестают существовать, хорошая книга остается. Я больше верю в хорошо исписанную бумагу, чем в пулеметы.
Кленк внимательно слушал. Он был все так же полон мирной, насмешливой веселости.
– Что же будет в вашей книге? – спросил он.
– В моей книге будет «Касперль в классовой борьбе», – ответил Тюверлен. – Можно также назвать это: «Вечное повторение одних и тех же явлений». Все колотя! Касперля по голове, но в конце он всегда снова встает на ноги. Так как понимает он только то, что приближается к нему. Я уже однажды изобразил это в одном обозрении. Но тогда ничего не вышло, потому что мне нужна была помощь сотни партнеров. На этот раз я все сделаю сам, в книге.
– И вот тем, что вы напишете, – спросил Кленк, сотрясаясь от сдерживаемого смеха, – вы надеетесь вновь поднять дело Крюгера?
Тюверлен покончил с редькой. Лукавый, оживленный, сидел он напротив своего огромного собеседника.
– Да, – сказал он.
20. Воспоминания Отто Кленка
Кленк после встречи с Тюверленом твердо решил изобразить дело Крюгера со своей точки зрения, на свой лад. Не с каким-то там выдохшимся, отвлеченным Касперлем придется иметь дело Мартину Крюгеру, а с вполне реальным Флаухером, с вполне реальным Кленком.
Своими мемуарами Кленк уже не хотел пугать врагов. Все больше увлекало его желание проследить за теми, с кем он был связан, узнать о дальнейшей жизни тех, с кем скрещивался его путь. Его интересовала судьба часовщика Трибшенера, кочегара Горнауэра, музыканта Водички. Доктор Гейер, после того как «истинные германцы» по-дурацки избили его на похоронах Эриха Борнгаака, скитался где-то за границей. Жаль. Если бы адвокат еще жил в Берлине, Кленк готов был бы специально съездить туда.
Через неделю после посещения Тюверлена в Берхтольдсцелль заглянул как-то доктор Маттеи. После смерти Пфистерера он был лишь наполовину прежним Маттеи. Он страдал, если у него не было никого, с кем он мог бы всласть поругаться. Теперь он для этого избрал Кленка. Соку в нем хватит, и подлец он изрядный, так что могла бы получиться здоровая потасовка. Но Кленк, увы, не поддается. Маттеи и так и сяк старается раздразнить его, но, как бы грубо он ни трубил, Кленк реагирует с кротостью юной девушки.
Экономка Вероника убрала со стола. Хозяин и гость все еще сидят друг против друга за бутылкой пива, оба в охотничьих куртках, и курят свои тирольские трубки. Каждый раз, собираясь сюда, Маттеи надеется всласть позабавиться. Но Кленк не идет на удочку, отвечает так односложно, что положительно начинаешь чувствовать себя лишним. И сегодня он тоже такой пресный, что кажется, будто сидишь на священных играх в Оберфернбахе.
Маттеи подыскивает подходящую тему. Вот русские теперь бальзамируют тело своего Ленина. Инфантильная идея, не правда ли? Он добавляет еще несколько фраз, но уже без всякого подъема. Он потерял надежду, что Кленк заговорит. Но что это? Кленк поднимается: огромный, шагает он взад и вперед по скрипучему полу. Ах ты, чертова бабушка, вот он раскрывает рот.
– Бальзамируют? – со смехом переспрашивает он. – Есть лучший способ, дорогой мой, сохранить для мира человека, – и он со значительным видом хлопает по письменному столу с его многочисленными большими ящиками.
Маттеи вздрагивает. Ага, мемуары. Он горит желанием ознакомиться с этими мемуарами, но старается владеть собой, чтобы теперь, когда собеседник наконец заговорил, снова все не испортить. Он протирает стекла пенсне, сидит тихонько, его жирное, исполосованное шрамами, необузданное собачье лицо опущено, он ждет.
Кленку не терпится наконец-то хоть кому-нибудь показать написанное. У него готово уже не менее двухсот, если не триста больших страниц. Неужели так этому и лежать без движения только для него одного? Если бы сегодня здесь был Тюверлен, он, наверно, не удержался бы. Почему, – бесится он в душе, – Маттеи не раскрывает рта, не заявляет, что желал бы послушать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
Седьмого июня исполнилось три года со дня осуждения Мартина Крюгера. Сегодня и без амнистии он был бы выпущен на свободу. Ни одна газета не отметила этой годовщины. Иоганна поняла, что теперь Крюгер-человек окончательно заслонен своими произведениями. Это грызло ее. Однажды она уже раскрыла рот, готовая заговорить об этом с Тюверленом, с котором теперь редко виделась. Но не заговорила; это не имело смысла. Она худела, ожесточалась. Много работала.
Жак Тюверлен также не обратил бы внимания на эту годовщину, если бы не получил письма из Берхтольдсцелля. Костяные пуговицы на его куртке, – писал Отто Кленк, – висят на ниточке. Но он велел пришить их покрепче. Ведь, насколько он понимает, очень мало шансов на то, чтобы они достались г-ну Тюверлену. При заключении пари, правда, не было назначено срока, до которого Тюверлен обязан привести в исполнение свое обещание – заставить покойного заговорить. Но Кленк полагается на всем известную корректность Тюверлена и уверен, что о сроке можно договориться хотя бы и с опозданием. Он приглашает г-на Тюверлена приехать для этого к нему в Берхтольдсцелль.
Тюверлен уже много месяцев не вспоминал о той ночи, когда он под самое утро, при догоравших свечах и запертых дверях, заключил пари с двумя неуклюжими баварцами. Держа в руках письмо Кленка, он разглядывал мелкие, твердые, красивые буквы. Повеселел. Пари было глупое, но он не жалел о нем. Он был хозяином своего слова. Он напряжет свои силы и выиграет пари. Он решил сегодня же съездить в Берхтольдсцелль.
Светлым летним утром он ехал по трудным дорогам, справа от него высилась темно-синяя линия гор. Итак, он должен добиться, чтобы Крюгер заговорил. Это дело нелегкое. Многие посвященные говорили, что в его очерке о деле Крюгера сказано все, что только можно сказать по этому вопросу, что его очерк гораздо более значителен, чем самое дело. Но его творение показалось ему сухим и холодным. Для того чтобы мертвый заговорил, мало было одних теоретических рассуждений, для этого должна была ожить вся Бавария. Очерка было недостаточно, чтобы заставить говорить покойника.
Крепкая баварская земля, по которой ехал писатель Тюверлен, благоухала. Дороги, правда, были ухабистые, еще не приспособленные для автомобилей. Мысли писателя Тюверлена сменяли одна другую. Был, значит, министр Кленк со своей юстицией, и был Мартин Крюгер со своим процессом, своими нелепыми переходами от одного настроения к другому, своим трагически гротескным концом. Откуда он, Тюверлен, черпал право вот так, с птичьего полета, рассуждать о деле Крюгера? Предрассудки, отталкивающие от него Иоганну, противоречили здравому смыслу, были чисто баварскими. Но если бы не было в ней этих предрассудков, он, может быть, не любил бы ее. Его высокомерный очерк был глупее ее предрассудков, хотя бы уже потому, что, как выяснилось в конце концов, дело Крюгера для него было вовсе не каким-то академическим вопросом, что оно чертовски близко касалось его лично. Сегодня настоящим мучеником процесса Крюгера был он, Тюверлен.
И неожиданно в это июньское утро, на пути в Берхтольдсцелль, с большим сожалением и еще большим удовлетворением Жак Тюверлен почувствовал, как из всех его планов начал подниматься один, все выше, оттесняя все остальные. Это был план «Книги о Баварии».
Машинально сворачивая вправо, чтобы избежать столкновения со встречными автомобилями, обгоняя затем крестьянскую телегу, потом еще одну, снова уклоняясь в сторону от какого-то встречного автомобиля, он вдруг ясно увидел перед собой всю книгу – углубленность, перспективу, все до и после . Сначала была многогранность и проникновенное понимание, затем пустота и неудовлетворенность, – более углубленное понимание и здоровая ненависть. Было видение. Заказ был получен.
Он правил рулем. Давал газ – больше, меньше – машинально. Смеялся громко, зло, сдавленно. Глядел вперед неподвижным взглядом. Скрипел зубами. Тихо напевал сквозь зубы, по привычке, которую он перенял от Иоганны. Во время езды его творение оформлялось. Он переживал жизнь Баварии. Был полон весь до краев.
Он не знал еще хорошенько, насколько его книга будет иметь отношение к Мартину Крюгеру и к принятому пари. Но хорошая книга – хорошая вещь: он заставит мертвого говорить.
Обгоняя крестьянскую телегу, он крепко обругал возницу, нелепо топтавшегося посреди дороги. Его голое лицо, обвеянное ветром, собиралось складками, растягивалось в улыбке. Являлись образы, являлись мысли, сплетались, потом приходили новые. Быть может, когда утечет вода, окажется, что его книга может сделать еще нечто большее, чем заставить говорить мертвого. Он насвистывал, тихо напевал за рулем, овеваемый ветром. Так он приехал в Берхтольдсцелль.
19. Объяснить мир – значит мир изменить
Кленк был не один. У него находился Симон Штаудахер. Они сидели за большим непокрытым деревянным столом. Экономка Вероника вносила и выносила кушанья – грубые, вкусные кушанья, в огромных количествах. Здесь, на фоне Берхтольдсцелля, особенно ярко выступило перед Тюверленом сходство между отцом и сыном. Всюду, при всех условиях неизменными оставались характерные местные черты. Все более похожим становился Бенно Лехнер на своего отца, а Симон Штаудахер – на своего.
Кленк, укрывшийся, как крот, в своей норе и редко видевший гостей, обрадовался Тюверлену. Он бранил Симона, который, как дурак, никак не хотел отстать от своих «истинных германцев» и со всякими там «все-таки» и «вот теперь-то уж наверно» цеплялся за них. В глубине души ему нравилась эта настойчивость. Сейчас парень был занят чисткой партии. Связался с Тони Ридлером. Это было не просто: оба они стоили друг друга. У Кленка-старшего, так часто прежде воевавшего с вождем ландскнехтов, вспыхнул в глазах подозрительный огонек от сознания, что теперь парнишка продолжает его борьбу. Не считаясь с присутствием Тюверлена, он стал снабжать Симона советами, как ему лучше одолеть Тони Ридлера. Тюверлен вспомнил умирающего царя Давида:
Кстати, вспомни для начала
Иоава, генерала.
………………
Ты, мой милый сын, умен,
Веришь в бога и силен,
И твое святое право
Уничтожить Иоава. Цитата из стихотворения Гейне «Царь Давид», перевод Ю.Тынянова.
Кленк старательно распространил по всему Мюнхену слух о том, что работает над своими мемуарами. Он заметил в тот раз, как скверно почувствовал себя Кутцнер, когда он заговорил об этом, и ему доставляло удовольствие видеть, как эти его мемуары, словно грозные тучи, нависли над многими головами, гнали сон от их изголовий. Ведь он сталкивался со множеством людей: кроме того, никто не считал его кротким ангелом, и вряд ли кто-нибудь мог предположить, что его воспоминания будут розового или небесно-голубого цвета. Тюверлен сомневался в том, что Кленк действительно пишет мемуары. Кутцнер с помощью пустого ящика письменного стола поддерживал дух своих приверженцев. Относительно Кленка легко было предположить, что он пугает своих врагов мнимыми мемуарами в пустом ящике. Тюверлен а интересовало, есть ли в этих слухах хоть доля истины. Симону скоро пришлось уехать в город. Как только Тюверлен остался с Кленком наедине, он принялся выяснять этот вопрос. Но Кленк ответил лишь, что да, он действительно работает над своими воспоминаниями.
Ему очень хотелось сказать больше. Когда он в свое время говорил об этом с Кутцнером, это было лишь желание подразнить его. Но затем его охватило желание задать другим перцу, позлить их, и теперь ящик был почти полон. Кленк не страдал литературным тщеславием, но он находил, что написанное им – себе на потеху, другим на горе – вылилось в довольно сочную штуку, и ему очень хотелось кое-что из написанного показать Жаку Тюверлену. Но Отто Кленк был горд и удовольствовался простым «да».
Сразу же он переменил тему. Спросил, как обстоят дела: склонен ли г-н Тюверлен договориться о сроке известного ему пари. Тюверлен сидел за неуклюжим деревянным столом, прищурясь, поглядывал на Кленка. Он предлагает 7 июня следующего года, – сказал он наконец.
– Еще целый год, – взвешивая, произнес Кленк. – Это составит в общей сложности девятнадцать месяцев.
– Девятнадцать месяцев, – заметил Тюверлен, – не такой уж долгий срок, чтобы развязать трупу язык.
– Ну ладно, по рукам, – согласился Кленк.
Так и было решено.
Затем Кленк добродушно спросил, не может ли он узнать какие-нибудь подробности о работе, которую Тюверлен, так сказать, на корню проиграл ему в пари. Своими покрытыми рыжеватым пушком руками Тюверлен отрезал кусок грубого черного хлеба, намазал его маслом, затем, так же как и Кленк, по местному обычаю, тонко настрогал редьку, посолил, подождал, пока она стала готова к употреблению.
– Я думаю, Кленк, – произнес он своим сдавленным голосом, – я думаю, что вы просчитаетесь. Я думаю, что именно моя книга будет способствовать тому, что покойник заговорит.
Кленк на полпути опустил руку, подносившую кусок ко рту.
– Вы пишете книгу о Баварии? – спросил он. – Вы, значит, тоже пишете нечто вроде мемуаров?
– Если хотите, пожалуй, – любезно ответил Тюверлен. – Я стараюсь выразить себя, как я уже однажды имел честь объяснить вам.
– И на этом пути вы ожидаете успеха? – произнес Кленк. – Политического успеха? Перемены? – Его удлиненное красно-бурое лицо расползлось в улыбке.
Редька пропиталась солью. Тюверлен ел с удовольствием, ломтик за ломтиком.
– Один великий человек, – сказал он, – которого вы не любите и которого я, кстати, тоже не люблю, а именно Карл Маркс, сказал: философы объясняли мир, задача теперь в том, чтобы его изменить. Я лично думаю, что единственный способ изменить его – это его объяснить. Сколько-нибудь удовлетворительно объяснить – значит тихо и без шума изменить его, воздействуя на него разумом. Изменить его силой пытаются лишь те, кто не в состоянии удовлетворительно объяснить его. Эти громкие попытки не выдерживают критики, я больше верю в бесшумные. Большие государства перестают существовать, хорошая книга остается. Я больше верю в хорошо исписанную бумагу, чем в пулеметы.
Кленк внимательно слушал. Он был все так же полон мирной, насмешливой веселости.
– Что же будет в вашей книге? – спросил он.
– В моей книге будет «Касперль в классовой борьбе», – ответил Тюверлен. – Можно также назвать это: «Вечное повторение одних и тех же явлений». Все колотя! Касперля по голове, но в конце он всегда снова встает на ноги. Так как понимает он только то, что приближается к нему. Я уже однажды изобразил это в одном обозрении. Но тогда ничего не вышло, потому что мне нужна была помощь сотни партнеров. На этот раз я все сделаю сам, в книге.
– И вот тем, что вы напишете, – спросил Кленк, сотрясаясь от сдерживаемого смеха, – вы надеетесь вновь поднять дело Крюгера?
Тюверлен покончил с редькой. Лукавый, оживленный, сидел он напротив своего огромного собеседника.
– Да, – сказал он.
20. Воспоминания Отто Кленка
Кленк после встречи с Тюверленом твердо решил изобразить дело Крюгера со своей точки зрения, на свой лад. Не с каким-то там выдохшимся, отвлеченным Касперлем придется иметь дело Мартину Крюгеру, а с вполне реальным Флаухером, с вполне реальным Кленком.
Своими мемуарами Кленк уже не хотел пугать врагов. Все больше увлекало его желание проследить за теми, с кем он был связан, узнать о дальнейшей жизни тех, с кем скрещивался его путь. Его интересовала судьба часовщика Трибшенера, кочегара Горнауэра, музыканта Водички. Доктор Гейер, после того как «истинные германцы» по-дурацки избили его на похоронах Эриха Борнгаака, скитался где-то за границей. Жаль. Если бы адвокат еще жил в Берлине, Кленк готов был бы специально съездить туда.
Через неделю после посещения Тюверлена в Берхтольдсцелль заглянул как-то доктор Маттеи. После смерти Пфистерера он был лишь наполовину прежним Маттеи. Он страдал, если у него не было никого, с кем он мог бы всласть поругаться. Теперь он для этого избрал Кленка. Соку в нем хватит, и подлец он изрядный, так что могла бы получиться здоровая потасовка. Но Кленк, увы, не поддается. Маттеи и так и сяк старается раздразнить его, но, как бы грубо он ни трубил, Кленк реагирует с кротостью юной девушки.
Экономка Вероника убрала со стола. Хозяин и гость все еще сидят друг против друга за бутылкой пива, оба в охотничьих куртках, и курят свои тирольские трубки. Каждый раз, собираясь сюда, Маттеи надеется всласть позабавиться. Но Кленк не идет на удочку, отвечает так односложно, что положительно начинаешь чувствовать себя лишним. И сегодня он тоже такой пресный, что кажется, будто сидишь на священных играх в Оберфернбахе.
Маттеи подыскивает подходящую тему. Вот русские теперь бальзамируют тело своего Ленина. Инфантильная идея, не правда ли? Он добавляет еще несколько фраз, но уже без всякого подъема. Он потерял надежду, что Кленк заговорит. Но что это? Кленк поднимается: огромный, шагает он взад и вперед по скрипучему полу. Ах ты, чертова бабушка, вот он раскрывает рот.
– Бальзамируют? – со смехом переспрашивает он. – Есть лучший способ, дорогой мой, сохранить для мира человека, – и он со значительным видом хлопает по письменному столу с его многочисленными большими ящиками.
Маттеи вздрагивает. Ага, мемуары. Он горит желанием ознакомиться с этими мемуарами, но старается владеть собой, чтобы теперь, когда собеседник наконец заговорил, снова все не испортить. Он протирает стекла пенсне, сидит тихонько, его жирное, исполосованное шрамами, необузданное собачье лицо опущено, он ждет.
Кленку не терпится наконец-то хоть кому-нибудь показать написанное. У него готово уже не менее двухсот, если не триста больших страниц. Неужели так этому и лежать без движения только для него одного? Если бы сегодня здесь был Тюверлен, он, наверно, не удержался бы. Почему, – бесится он в душе, – Маттеи не раскрывает рта, не заявляет, что желал бы послушать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121