https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/stoleshnitsy/
Медленно взмахивая рукой, он отгонял мух.
Почему нельзя сразу плыть по Нищенской луже с рыбаками и смотреть на галерейке, как муравьи снова волокут, хоронят скорпиона?
Нельзя, а в мыслях— можно; он может думать здесь, что сидит там, у воды, гонимой ветром, благоухающей серебром и сладостной, словно земля под паром. Касаясь подпорок, он видел, как зелень леса превращается в воду, спящую среди бананов с острыми кинжалами листьев, огромных сейб, колючих смоковниц.
А был бы он там, с рыбаками, — он был бы и на галерейке и думал бы только о стене, о подпорках, о крыше, о монетах, о старинной сбруе.
Больше нет ни бабочек, ни шествия. Какой-то муравей бежит по плитам. Только он один все тут да тут. Чтобы тут быть, приходится жертвовать многими другими, местами. Он провел ладонью по рубахе. Да, это он. Он — здесь, в других местах его нет. Конечно, мыслью он может быть и здесь и там, где угодно. Он тихо ушел с галерейки, чтобы в этой части дома думали, будто он еще здесь.
IV
Глалаза у него серые, как пепел, как остывшая зола — зола, не угли, опирается он на узловатый посох, ходит по птичникам, и призрачно-дымное тельце раскачивается на кривых ножках. Маленький, тощенький, голова втянута в плечи, уши торчат. Ах ты, какой старый! Он еле дышал, когда глухо бормотал про утопленников:
— Вот осушить бы Нищенскую лужу, а там внизу кладбище, только без крестов. Костяки отмытые, чистые, волосы зеленые, одни глазницы, глаз нету. Туда их покидали, пиратов… Поймали и утопили…
Дрожащей рукой он срывал листочек, разминал, словно гусеницу, нюхал. Иногда указывал посохом вверх, то на плод, то на облако в небе.
Старый какой! И не скажешь, что он еще есть на свете. Приходит в жизни время, когда уже так не скажешь. Имени нет, возраста нет, все пропало куда-то…
Мальчик глядел, как старик — трух да трух — идет, опираясь на посох. Мимо не прошел, остановился. Улыбнулся беззубым ртом, лицо сморщилось.
— Как тебя зовут? — спросил он.
Когда старики видят детей, они всегда это спрашивают. Хотят знать имя. А к чему? Можно бы «сыпок». Нет. «внучек».
Мальчик, всегда готовый назвать свое имя и фамилию, ответил сразу, угодливо прибавив: «К вашим услугам».
Костистыми и хрящеватыми щипцами пальцев старик вынул платок из пиджачного кармана. К платку прилип катышек белого меда. Он медленно его отлепил, поднес к губам. И все глядел, глядел, держась за посох, втянув голову в плечи, тощий, костлявый, осторожный.
— Медку не хочешь?
На двенадцать лиг в округе никто не говорил «ты». Нищенская лужа, кладбище без крестов, галерейка заброшенного дома, монеты, пираты…
Глядя на старика, он проглатывал мысли и, как бывало прежде, взял его за руку — не чтобы помочь, чтоб коснуться. Касаясь, он разгадывал, быть может, тайну своего детства. Да нет, что могла передать пальцам старчески хрупкая рука? Старик все держал платок, пропахший увядшими цветами, а к концу прогулки присаживался па камень, на пень, на что угодно и засыпал, хотя стояло утро; из-под утратившей форму фетровой шляпы свисали седые пряди, щеки ходили ходуном, словно и во сне он со вкусом сосал свой катышек, посох лежал между кривыми ногами, руки бессильно свисали.
Пробежавшись по лесу, мальчик заглядывал издали на галерейку, будто стремился захватить врага врасплох. На сей раз он упал ничком — здесь был не просто враг, здесь были злодеи — и пополз на локтях, на животе, на коленях… Лес, поднимайся! Деревья, на приступ! Он овладел галерейкой, полной злодеев, отважно разоружил их. Они бежали. Кто-то из них еще бился. Пиф! Паф!.. Все, победил. В седло! Тень коня летит среди веток. Мальчик мчится, падает на землю и возвращается на галерейку, наигравшийся, разочарованный, мокрый.
Почему же старик все спит? Почему не рассказывает? («Хочешь медку?») В его изношенном голосе есть что-то доброе, родное, мужское. Рыбаки говорили, что в Нищенскую лужу текут потаенные родники, а вытекает из нее подземная река, которая во время землетрясения выходит наверх грязевой змеею. Наверное, об этих змеях и толковали служанки. Проползла такая змея по старому дому, и пришел конец людям, зверям, деревьям, дорогам…
Осталась одна галерейка. Мальчик обернулся, чтобы повернее увидеть Нищенскую лужу. Он угадывал, а может — выдумывал, что случилось. Заброшенный кусок галерейки, никому не нужный, один. Темные комнаты, где обитают черви, пауки, скорпионы и восьмигранные бочонки, полные монет; лужа, которая, судя но слухам, прежде была озером; спящий старик, сказавший тебе «ты»…
Пальцы внезапно задрожали и сжались, не в силах переплестись и сцепиться. Он задохнулся на мгновение и даже утратил мысли, прежде чем рвануться к тайне, установить связь между здешним и прошлым, еще живым в этих землях, хотя о нем никто ничего не говорил.
Мальчик поднял голову. Истина и тайна: прошлое, ощутимое сквозь неощутимость, живущее в том, чего не коснешься, — в воздухе, которым ты дышишь, в воде, которую пьешь, в корнях огромных деревьев, в скелетах подводного кладбища, в глазах старика, кивавшего, словно мертвый, хотя он сладко спал.
Тело его забилось стаей перепелок, затрепетало под рубахой. Реки щекотки хлынули на него, тайные реки, питавшие его тайну, великую догадку.
Он то ли сидел, то ли стоял на галерейке недвижно, как всегда, прислонившись спиной к стене или к подпорке.
После полудня на галерейке расположилось бродячее семейство. Белая девочка с длинными ресницами и волосами, зеленоватыми, словно плоды нанес <Нансе — кустарник со съедобными плодами> , окликнула его. чтобы поправить ворот рубахи. Назвала по имени — знала, как его зовут. Домашние хлопоты бродячих семей, остающихся тут лишь на ночь, не требуют времени, — бросят на пол пеструю простынку, чтобы старики поспали, а сами лежат или сидят, толкуя о чем попало. Женщины разведут огонь, согреют лепешек и кофе, дети им помогают.
Он дал этой девочке оправить на себе рубаху. Потом она погладила его по спине, притянула поближе и, склонясь, коснулась щекой его лба. Радость теплом разлилась по телу. Он опустил глаза и едва внятно пробормотал что-то вроде «спасибо». Она же, одарив его лаской, взяла за руку, повела, и, наугад находя дорогу, они оказались в чаще, далеко от галерейки.
— Ух, Ильдефонса мальчишку ведет!
Они обернулись вместе, заслышав голос невысокого мужчины, почти утонувшего в просторной кожаной блузе. На голове у него красовалась широкополая шляпа, на руке болтался хлыст, изо рта торчала сигара.
Девочка сжалась и угасла, словно нежность ее окатили холодной водой. Отпустила его руку, то ли смеясь, то ли плача, и ресницы ее коснулись бледных щек.
V
На галерейку вернулись втроем.
Бродячая семья переждала дневную жару и отправилась дальше. Догорели поленья, на кирпичах пола пенилась слюна выкипевшего кофе, по золе провели борозду твердые ногти маисовых лепешек, воздух попахивал копченым мясом. И все-таки галерейка не изменилась. Он оглядел ее — да, все та же. Почему он им не сказал, кто тут хозяин? Надо бы крикнуть теперь, хотя они далеко, в тростниковых зарослях.
Ильдефонса, мужчина в кожаной блузе, тощие псы, еще люди…
Только псы и заметили… что же заметили псы? Силком, таща за поводок-веревку, втащили их сюда, к нему, псы упирались. Они впивались в землю копями передних лап, шерсть на спине вставала дыбом, когда собак привязали к подпоркам, они никак не могли угомониться.
Они-то понял и, что творится втайне здесь, на узкой галерейке, открытой с одной стороны лесу и небу, затянутому облаками. Собаки не выли, но скалили зубы, содрогаясь от страха.
Да, здесь был сам Владетель сокровищ — тот, чье имя иногда решались произнести рыбаки, местные люди. Владетель.
Он отвел глаза, чтобы больше не видеть чужих, но все же видел псов, едва не сваливших подпоры его обветшалого дома. Белое облачко, словно дым, пропитало его плоть. Пахло плодами нанес. Он ушел с галерейки. Ему хотелось биться, кричать, только бы избавиться от безумной, которая украла его, взяв за руку. Девочка, словно пес, поняла, что здесь — Владетель сокровищ, вот и увела поискать в лесу, как бы спастись от тайны; нет ли где дверей, в которые беглецы входят лишь раз, окон, которых самоубийцы едва касаются, бросаясь вниз и улетая, будто ангелы. Она увела его, играя, чтобы спастись, не увидеть Владетеля сокровищ.
Ильдефонса. Так ее звали. Ее водили по дорогам, чтобы излечить от безумия. Семьи, в которых есть сумасшедший, становятся кочевыми. Медленно, шаг за шагом, он обошел галерейку. Ничего не изменилось. Поверхности, линии, расстояния, миры, вещества, чистейший свет, летящие понизу мухи, звук шагов по плитам. Ильдефонса. Он не колеблясь отдал бы за нее все присыпанные пеплом монеты. Да ведь не продадут, не променяют на монету-другую, если ведут вперед и вперед, тащат вместе с псами; юбки ее свиваются жгутом, светлые волосы льются по спине и по гладким плечам, ноги — белым-белы.
Сахарный тростник. Сладчайший сок смешан со слюной и с кровью, ибо ты поранил десны о режущую флейту твердой лиловой кожуры. Дивный вкус тростника отгонял мрачные мысли. Сперва он разгрызал кожуру, впивался в нее зубами, приникал к тростниковой сердцевине губами, щеками, носом подбородком и кусал, пока не отгрызал кусочек, а уж кусочек этот перетирал зубами, выжимая из него последнюю каплю меда. Жадный до сладкого, он оставлял несчастной кожурке только жажду. Последние капли были самые вкусные, потому что прятались долго, давались не сразу. Измазанный медом до ушей, он медленно отмахивал мух. Галерейка, стена, а за нею… Посейчас он стоял на галерейке, жевал стебель тростника и ни о чем не думал.
VI
Наглый голубь гонял голубок. Сизые перья, розовый клюв… Тут поиграет в любовь, там поиграет… Голубки испуганно и жеманно спасались от него, взлетали, ворковали. Из пруда, откуда пил скот и где плавали утки, вода разливалась вокруг, и те, кто вез мясо, зелень, рыбу, птицу, дрова и уголь для кухни, медлили, не решаясь пересечь мокрое пространство. Небольшие стада коров, дававших молоко для дома, и целые семьи свиней плескались в затопленном патио, окруженном галереей и большом, как площадь. Площадь с одним входом.
Знатные мужи при шпорах, в высоких сапогах, широкополых шляпах с пестрой тульей и шейных платках исчезали в проеме двери, охраняемой Христом, который сидел на скамье без хитона, в терновом венце и держал израненной рукой тростниковый посох. По утрам у статуи кто-то ставил свечу — должно быть, благочестивая служанка; и золотая капля теплилась целые сутки перед осмеянным царем.
Найти бы на галерейке, на своей, галерейке, хоть бы какую щель, чтобы глядеть на эти тайны. Тоненькую, в волос… Он пытливо осматривал стены, подпорки, пол, потолок. Через щель в стене он увидел бы шкаф, полный сокровищ, принадлежащих роду Владетелей; весы для золотого песка, серебряные блюда, тяжелые, как слитки, ленту, запятнанную кровью или, скорее, сургучом, медали, сухие чучела сов, огромные гвозди, черепа, кинжалы. Если же дыра в подпорке, он увидит скважину и ключик. Мальчик приникал к деревянному столбу, расплющивая нос, чтобы глаз был как можно ближе к дыре, и пытался представить, что будет, когда этот ключ повернешь.
У губ его порхали случайные слова рыбаков, он даже взмахнул рукой, чтобы отогнать их, как муху. «Владетель сокровищ УПЛЫЛ на черной лодке… он и родился в черном… в черном жил… в черном сгинул…» Никто не решался сказать «умер».
Владетель сгинул, исчез, потому и страшно. Исчез — значит, может вернуться. Те, кто исчезает, расстаются на время с домом, мебелью, друзьями, пустыми зеркалами, но их не забывают, они могут вернуться, и это как бы сохраняет им место среди людей и пещей. Их нет. но они есть. Нету — и есть, ибо они не стали чужими тем, кто обитал с ними вместе и остался здесь. Среди тех, кто жил в одно время с ними — только очертание, контур. Если исчезнувшие вернутся, контур заполнится ими самими, а заодно и памятью о них.
«Владетель сокровищ уплыл на черной лодке… родился в черном… жил… и черном сгину…»
Сгинул.
Рыбаки так выговаривали это слово, будто выражали или тщились выразить что-то большее, чем «исчез без следа», ушел со всем и со всеми, с друзьями, со слугами, с женами, с утварью, с черными конями, с трауром сокровищ.
Умер он? Все умерли? Кто их знает… Ушел? Ушли все вместе, унося все с собою, чтобы не быть здесь, когда их нет?
Тот, кто ушел или умер, оставив по себе память, словно он и сейчас живет среди близких, не совсем ушел, не вполне умер, — он будет уходить и умирать с каждым родичем, другом, знакомым, которые уйдут или умрут после, пока не исчезнут и не сгинут все.
Так и случилось с Владетелем сокровищ. Рыбаки недаром твердили «сгинул» — он ушел, но это еще не все, он не исчез совсем. Поклонялся он Злому Разбойнику и на изображении Голгофы поместил его посередине, одесную — Димас, ошую — Христос. Долго еще на галерейке валялись листки с молитвой Гестасу, нераскаянному вору.
На его галерейке, здесь… Паутина сверкала сокровищами первых ливней, неразрывно связанных с ярким блеском. Трудно ее разглядеть и на самых видных местах, пока не повиснут на ней почти невесомые капли зимних дождей. Ничего не видно, а выглянет солнце — и засверкают алмазы. Это питало его надежду, он ожидал, что отыщет щель, заглянет туда, где сейчас непроницаемая стена, старая известка, ветхое дерево подпорок.
Владетель сокровищ исчез, уйдя в глубь предметов, чтобы обитать в небывалой свободе темных недр вещества. Он жил по-прежнему здесь, молился Разбойнику, бил пиратов. Недоставало щелки, чтобы застать его врасплох среди слепых червей, пролагавших ходы сквозь дерево или в камнях стены, точимой зимней водою, или в бочонке, в пепле, среди монет, или в комнатах большого дома, изъеденного дождевыми каплями, под землей, в могилах без мертвых, или в Нищенской луже…
Щелку бы только! Щелку!..
VII
Ливень застигает врасплох, даже если падать ему с обугленного неба, лить на безлюдные дома, на деревья, на животных. Галерейка противилась ливню черепичною крышей, взъерошившейся под дождем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Почему нельзя сразу плыть по Нищенской луже с рыбаками и смотреть на галерейке, как муравьи снова волокут, хоронят скорпиона?
Нельзя, а в мыслях— можно; он может думать здесь, что сидит там, у воды, гонимой ветром, благоухающей серебром и сладостной, словно земля под паром. Касаясь подпорок, он видел, как зелень леса превращается в воду, спящую среди бананов с острыми кинжалами листьев, огромных сейб, колючих смоковниц.
А был бы он там, с рыбаками, — он был бы и на галерейке и думал бы только о стене, о подпорках, о крыше, о монетах, о старинной сбруе.
Больше нет ни бабочек, ни шествия. Какой-то муравей бежит по плитам. Только он один все тут да тут. Чтобы тут быть, приходится жертвовать многими другими, местами. Он провел ладонью по рубахе. Да, это он. Он — здесь, в других местах его нет. Конечно, мыслью он может быть и здесь и там, где угодно. Он тихо ушел с галерейки, чтобы в этой части дома думали, будто он еще здесь.
IV
Глалаза у него серые, как пепел, как остывшая зола — зола, не угли, опирается он на узловатый посох, ходит по птичникам, и призрачно-дымное тельце раскачивается на кривых ножках. Маленький, тощенький, голова втянута в плечи, уши торчат. Ах ты, какой старый! Он еле дышал, когда глухо бормотал про утопленников:
— Вот осушить бы Нищенскую лужу, а там внизу кладбище, только без крестов. Костяки отмытые, чистые, волосы зеленые, одни глазницы, глаз нету. Туда их покидали, пиратов… Поймали и утопили…
Дрожащей рукой он срывал листочек, разминал, словно гусеницу, нюхал. Иногда указывал посохом вверх, то на плод, то на облако в небе.
Старый какой! И не скажешь, что он еще есть на свете. Приходит в жизни время, когда уже так не скажешь. Имени нет, возраста нет, все пропало куда-то…
Мальчик глядел, как старик — трух да трух — идет, опираясь на посох. Мимо не прошел, остановился. Улыбнулся беззубым ртом, лицо сморщилось.
— Как тебя зовут? — спросил он.
Когда старики видят детей, они всегда это спрашивают. Хотят знать имя. А к чему? Можно бы «сыпок». Нет. «внучек».
Мальчик, всегда готовый назвать свое имя и фамилию, ответил сразу, угодливо прибавив: «К вашим услугам».
Костистыми и хрящеватыми щипцами пальцев старик вынул платок из пиджачного кармана. К платку прилип катышек белого меда. Он медленно его отлепил, поднес к губам. И все глядел, глядел, держась за посох, втянув голову в плечи, тощий, костлявый, осторожный.
— Медку не хочешь?
На двенадцать лиг в округе никто не говорил «ты». Нищенская лужа, кладбище без крестов, галерейка заброшенного дома, монеты, пираты…
Глядя на старика, он проглатывал мысли и, как бывало прежде, взял его за руку — не чтобы помочь, чтоб коснуться. Касаясь, он разгадывал, быть может, тайну своего детства. Да нет, что могла передать пальцам старчески хрупкая рука? Старик все держал платок, пропахший увядшими цветами, а к концу прогулки присаживался па камень, на пень, на что угодно и засыпал, хотя стояло утро; из-под утратившей форму фетровой шляпы свисали седые пряди, щеки ходили ходуном, словно и во сне он со вкусом сосал свой катышек, посох лежал между кривыми ногами, руки бессильно свисали.
Пробежавшись по лесу, мальчик заглядывал издали на галерейку, будто стремился захватить врага врасплох. На сей раз он упал ничком — здесь был не просто враг, здесь были злодеи — и пополз на локтях, на животе, на коленях… Лес, поднимайся! Деревья, на приступ! Он овладел галерейкой, полной злодеев, отважно разоружил их. Они бежали. Кто-то из них еще бился. Пиф! Паф!.. Все, победил. В седло! Тень коня летит среди веток. Мальчик мчится, падает на землю и возвращается на галерейку, наигравшийся, разочарованный, мокрый.
Почему же старик все спит? Почему не рассказывает? («Хочешь медку?») В его изношенном голосе есть что-то доброе, родное, мужское. Рыбаки говорили, что в Нищенскую лужу текут потаенные родники, а вытекает из нее подземная река, которая во время землетрясения выходит наверх грязевой змеею. Наверное, об этих змеях и толковали служанки. Проползла такая змея по старому дому, и пришел конец людям, зверям, деревьям, дорогам…
Осталась одна галерейка. Мальчик обернулся, чтобы повернее увидеть Нищенскую лужу. Он угадывал, а может — выдумывал, что случилось. Заброшенный кусок галерейки, никому не нужный, один. Темные комнаты, где обитают черви, пауки, скорпионы и восьмигранные бочонки, полные монет; лужа, которая, судя но слухам, прежде была озером; спящий старик, сказавший тебе «ты»…
Пальцы внезапно задрожали и сжались, не в силах переплестись и сцепиться. Он задохнулся на мгновение и даже утратил мысли, прежде чем рвануться к тайне, установить связь между здешним и прошлым, еще живым в этих землях, хотя о нем никто ничего не говорил.
Мальчик поднял голову. Истина и тайна: прошлое, ощутимое сквозь неощутимость, живущее в том, чего не коснешься, — в воздухе, которым ты дышишь, в воде, которую пьешь, в корнях огромных деревьев, в скелетах подводного кладбища, в глазах старика, кивавшего, словно мертвый, хотя он сладко спал.
Тело его забилось стаей перепелок, затрепетало под рубахой. Реки щекотки хлынули на него, тайные реки, питавшие его тайну, великую догадку.
Он то ли сидел, то ли стоял на галерейке недвижно, как всегда, прислонившись спиной к стене или к подпорке.
После полудня на галерейке расположилось бродячее семейство. Белая девочка с длинными ресницами и волосами, зеленоватыми, словно плоды нанес <Нансе — кустарник со съедобными плодами> , окликнула его. чтобы поправить ворот рубахи. Назвала по имени — знала, как его зовут. Домашние хлопоты бродячих семей, остающихся тут лишь на ночь, не требуют времени, — бросят на пол пеструю простынку, чтобы старики поспали, а сами лежат или сидят, толкуя о чем попало. Женщины разведут огонь, согреют лепешек и кофе, дети им помогают.
Он дал этой девочке оправить на себе рубаху. Потом она погладила его по спине, притянула поближе и, склонясь, коснулась щекой его лба. Радость теплом разлилась по телу. Он опустил глаза и едва внятно пробормотал что-то вроде «спасибо». Она же, одарив его лаской, взяла за руку, повела, и, наугад находя дорогу, они оказались в чаще, далеко от галерейки.
— Ух, Ильдефонса мальчишку ведет!
Они обернулись вместе, заслышав голос невысокого мужчины, почти утонувшего в просторной кожаной блузе. На голове у него красовалась широкополая шляпа, на руке болтался хлыст, изо рта торчала сигара.
Девочка сжалась и угасла, словно нежность ее окатили холодной водой. Отпустила его руку, то ли смеясь, то ли плача, и ресницы ее коснулись бледных щек.
V
На галерейку вернулись втроем.
Бродячая семья переждала дневную жару и отправилась дальше. Догорели поленья, на кирпичах пола пенилась слюна выкипевшего кофе, по золе провели борозду твердые ногти маисовых лепешек, воздух попахивал копченым мясом. И все-таки галерейка не изменилась. Он оглядел ее — да, все та же. Почему он им не сказал, кто тут хозяин? Надо бы крикнуть теперь, хотя они далеко, в тростниковых зарослях.
Ильдефонса, мужчина в кожаной блузе, тощие псы, еще люди…
Только псы и заметили… что же заметили псы? Силком, таща за поводок-веревку, втащили их сюда, к нему, псы упирались. Они впивались в землю копями передних лап, шерсть на спине вставала дыбом, когда собак привязали к подпоркам, они никак не могли угомониться.
Они-то понял и, что творится втайне здесь, на узкой галерейке, открытой с одной стороны лесу и небу, затянутому облаками. Собаки не выли, но скалили зубы, содрогаясь от страха.
Да, здесь был сам Владетель сокровищ — тот, чье имя иногда решались произнести рыбаки, местные люди. Владетель.
Он отвел глаза, чтобы больше не видеть чужих, но все же видел псов, едва не сваливших подпоры его обветшалого дома. Белое облачко, словно дым, пропитало его плоть. Пахло плодами нанес. Он ушел с галерейки. Ему хотелось биться, кричать, только бы избавиться от безумной, которая украла его, взяв за руку. Девочка, словно пес, поняла, что здесь — Владетель сокровищ, вот и увела поискать в лесу, как бы спастись от тайны; нет ли где дверей, в которые беглецы входят лишь раз, окон, которых самоубийцы едва касаются, бросаясь вниз и улетая, будто ангелы. Она увела его, играя, чтобы спастись, не увидеть Владетеля сокровищ.
Ильдефонса. Так ее звали. Ее водили по дорогам, чтобы излечить от безумия. Семьи, в которых есть сумасшедший, становятся кочевыми. Медленно, шаг за шагом, он обошел галерейку. Ничего не изменилось. Поверхности, линии, расстояния, миры, вещества, чистейший свет, летящие понизу мухи, звук шагов по плитам. Ильдефонса. Он не колеблясь отдал бы за нее все присыпанные пеплом монеты. Да ведь не продадут, не променяют на монету-другую, если ведут вперед и вперед, тащат вместе с псами; юбки ее свиваются жгутом, светлые волосы льются по спине и по гладким плечам, ноги — белым-белы.
Сахарный тростник. Сладчайший сок смешан со слюной и с кровью, ибо ты поранил десны о режущую флейту твердой лиловой кожуры. Дивный вкус тростника отгонял мрачные мысли. Сперва он разгрызал кожуру, впивался в нее зубами, приникал к тростниковой сердцевине губами, щеками, носом подбородком и кусал, пока не отгрызал кусочек, а уж кусочек этот перетирал зубами, выжимая из него последнюю каплю меда. Жадный до сладкого, он оставлял несчастной кожурке только жажду. Последние капли были самые вкусные, потому что прятались долго, давались не сразу. Измазанный медом до ушей, он медленно отмахивал мух. Галерейка, стена, а за нею… Посейчас он стоял на галерейке, жевал стебель тростника и ни о чем не думал.
VI
Наглый голубь гонял голубок. Сизые перья, розовый клюв… Тут поиграет в любовь, там поиграет… Голубки испуганно и жеманно спасались от него, взлетали, ворковали. Из пруда, откуда пил скот и где плавали утки, вода разливалась вокруг, и те, кто вез мясо, зелень, рыбу, птицу, дрова и уголь для кухни, медлили, не решаясь пересечь мокрое пространство. Небольшие стада коров, дававших молоко для дома, и целые семьи свиней плескались в затопленном патио, окруженном галереей и большом, как площадь. Площадь с одним входом.
Знатные мужи при шпорах, в высоких сапогах, широкополых шляпах с пестрой тульей и шейных платках исчезали в проеме двери, охраняемой Христом, который сидел на скамье без хитона, в терновом венце и держал израненной рукой тростниковый посох. По утрам у статуи кто-то ставил свечу — должно быть, благочестивая служанка; и золотая капля теплилась целые сутки перед осмеянным царем.
Найти бы на галерейке, на своей, галерейке, хоть бы какую щель, чтобы глядеть на эти тайны. Тоненькую, в волос… Он пытливо осматривал стены, подпорки, пол, потолок. Через щель в стене он увидел бы шкаф, полный сокровищ, принадлежащих роду Владетелей; весы для золотого песка, серебряные блюда, тяжелые, как слитки, ленту, запятнанную кровью или, скорее, сургучом, медали, сухие чучела сов, огромные гвозди, черепа, кинжалы. Если же дыра в подпорке, он увидит скважину и ключик. Мальчик приникал к деревянному столбу, расплющивая нос, чтобы глаз был как можно ближе к дыре, и пытался представить, что будет, когда этот ключ повернешь.
У губ его порхали случайные слова рыбаков, он даже взмахнул рукой, чтобы отогнать их, как муху. «Владетель сокровищ УПЛЫЛ на черной лодке… он и родился в черном… в черном жил… в черном сгинул…» Никто не решался сказать «умер».
Владетель сгинул, исчез, потому и страшно. Исчез — значит, может вернуться. Те, кто исчезает, расстаются на время с домом, мебелью, друзьями, пустыми зеркалами, но их не забывают, они могут вернуться, и это как бы сохраняет им место среди людей и пещей. Их нет. но они есть. Нету — и есть, ибо они не стали чужими тем, кто обитал с ними вместе и остался здесь. Среди тех, кто жил в одно время с ними — только очертание, контур. Если исчезнувшие вернутся, контур заполнится ими самими, а заодно и памятью о них.
«Владетель сокровищ уплыл на черной лодке… родился в черном… жил… и черном сгину…»
Сгинул.
Рыбаки так выговаривали это слово, будто выражали или тщились выразить что-то большее, чем «исчез без следа», ушел со всем и со всеми, с друзьями, со слугами, с женами, с утварью, с черными конями, с трауром сокровищ.
Умер он? Все умерли? Кто их знает… Ушел? Ушли все вместе, унося все с собою, чтобы не быть здесь, когда их нет?
Тот, кто ушел или умер, оставив по себе память, словно он и сейчас живет среди близких, не совсем ушел, не вполне умер, — он будет уходить и умирать с каждым родичем, другом, знакомым, которые уйдут или умрут после, пока не исчезнут и не сгинут все.
Так и случилось с Владетелем сокровищ. Рыбаки недаром твердили «сгинул» — он ушел, но это еще не все, он не исчез совсем. Поклонялся он Злому Разбойнику и на изображении Голгофы поместил его посередине, одесную — Димас, ошую — Христос. Долго еще на галерейке валялись листки с молитвой Гестасу, нераскаянному вору.
На его галерейке, здесь… Паутина сверкала сокровищами первых ливней, неразрывно связанных с ярким блеском. Трудно ее разглядеть и на самых видных местах, пока не повиснут на ней почти невесомые капли зимних дождей. Ничего не видно, а выглянет солнце — и засверкают алмазы. Это питало его надежду, он ожидал, что отыщет щель, заглянет туда, где сейчас непроницаемая стена, старая известка, ветхое дерево подпорок.
Владетель сокровищ исчез, уйдя в глубь предметов, чтобы обитать в небывалой свободе темных недр вещества. Он жил по-прежнему здесь, молился Разбойнику, бил пиратов. Недоставало щелки, чтобы застать его врасплох среди слепых червей, пролагавших ходы сквозь дерево или в камнях стены, точимой зимней водою, или в бочонке, в пепле, среди монет, или в комнатах большого дома, изъеденного дождевыми каплями, под землей, в могилах без мертвых, или в Нищенской луже…
Щелку бы только! Щелку!..
VII
Ливень застигает врасплох, даже если падать ему с обугленного неба, лить на безлюдные дома, на деревья, на животных. Галерейка противилась ливню черепичною крышей, взъерошившейся под дождем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16