https://wodolei.ru/catalog/vanny/otdelnostoyashchie/
Это были слова от доброго сердца?
– Нет. Не от доброго. Даже, наверное, от злого… Прости меня, Господи! Слушай, батюшка, а, ведь я и вправду с Иркой поступал жестоко, и много раз, её личные проблемы, болезни, заботы для меня, как бы и не существовали. Я от них отгораживался, чтобы мой комфорт не нарушали, раздражался, когда она обращалась ко мне с какими-нибудь бытовыми просьбами, особенно если я в тот момент лежал перед телевизором, делал ей резкие замечания о её внешности, дразнил, когда она от волнения начинала слегка заикаться… Собственно, как сволочь стервозная я вёл себя с Ирой, плакала она от меня не раз… Господи, прости мне злобность мою! Да! Вот с Витькой ещё злорадствовал, когда он по работе «прокололся» и его «с треском» выгоняли, мог походатайствовать тогда, ко мне бы прислушались, а я, как злая баба – сам «залетел», сам и расхлёбывай! Может, когда, и ещё что было – не вспомню сейчас… Господи, прости меня! Отец Флавиан, и ты прости меня, сколько я на тебя гадости сейчас вылил, противно небось и смотреть на меня!
– Я радуюсь, Лёша! Радуюсь, что смог ты себя побороть и всю эту гадость сейчас из себя вывалить. Радуюсь, потому, что вижу что каешься ты искренне, с болью, от души. Радуюсь, потому, что верю – принял Господь твоё покаяние, очистит тебя и даст тебе силы для новой жизни, с Богом, с Церковью. А, за меня не беспокойся, после первых же двух-трёх лет духовнической практики, священника смутить какой-либо исповедью крайне сложно – столько всего выслушать приходится. Да, потом, как и осуждать-то кого, если слушая чужие грехи, их как в зеркале в своей душе обнаруживаешь, только и остаётся что прошептать – и меня за это прости, Господи!
Флавиан глубоко вздохнул, тяжело поднялся со стула опираясь на аналой и, переступив с одной на другую на затекших ногах, накрыл мою голову епитрахилью.
– «Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами своего человеколюбия, да простит ти чадо Алексий, вся согрешения твоя от юности твоея, и аз недостойный иеромонах; властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих от юности твоея, во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, Аминь!»
Я заплакал.
ГЛАВА 9. ВСЕНОЩНАЯ
Встав с колен, я ощутил абсолютно новое, незнакомое, или, может быть даже, наоборот – давно забытое, чувство поразительной лёгкости. Словно у меня с плеч сняли, тяжёлый, давно носимый и потому привычно терпимый мешок с цементом. И, внезапное исчезновение этой давящей тяжести, сделало вдруг очевидным то, что она – была, и то, что без неё – хорошо! Мне было хорошо, так хорошо, как в детстве, когда после особенно занудного последнего урока звенит звонок и, ты, радостно срываешься с места размахивая расстегнувшимся портфелем с рассыпающимися учебниками и, не замечая их стремительного разлетания по коридору, прорываешься сквозь орущую толпу таких же, освобождённых из школьного заключения, мальчишек и девчонок, застревающих в узком школьном тамбуре с тяжёлыми дореволюционными дверями, и – на улицу, скакать оголтело по нагретому дневным солнцем асфальту, хохотать без удержу и без причины, колотить опустевшим портфелем всех носящихся вокруг и толкающихся однокласников, и кричать нечленораздельно – ура, свободен! Свободен! Я не мог предположить, что испытаю это чувство освобождения от своей предыдущей жизни так сильно, так ярко, так физически ощутимо! Наверное, вид у меня был несколько невменяемо-растерянный, потому что Флавиан, счастливо улыбаясь, потрепал меня за плечо – Алло, Лёша! Крестись и прикладывайся – сперва к Евангелию, потом ко Кресту, так…, теперь ладошки складывай под благословение, правую сверху… Ну, пойдём, успеем ещё перекусить до всенощной, там уже народ, поди, подъехал, время-то ближе к четырём…
– К четырём? Сколько же времени я исповедовался?
– Ну, часиков, так, около трёх, или чуть побольше…
– Что? Я три часа провёл на коленях? И, они у меня совершенно не болят?! Чудеса!
– Вся наша жизнь – чудо, Алёша! Отрой глаза и смотри, столько ты всего увидишь!
– Уже открываю, и уже вижу, Господи, как же всё хорошо!
– Хорошо, Лёша…
Разговаривая, мы вышли из церкви. Неожиданная картина заставила меня остановиться. Всюду – на площадке перед папертью, на лавочках, на траве вдоль забора, даже на церковных ступеньках сидели и стояли, вполголоса переговаривающиеся, что-то читающие и крестящиеся, или просто отдыхающие люди. Между них весело бегали, но, как бы – аккуратненько, без баловства, разновозрастные дети. Мать Серафима, очевидно закрывавшая собою вход, обернулась на скрип двери.
– Батюшка! Всё? Лёшенька! Поздравляю Вас со святым Покаянием!
– Спаси Вас, Господь, мать Серафима!
– Батюшка вышел! – люди зашевелились и начали окружать спускающегося по истёртым каменным ступенькам Флавиана.
– Благослови, отче! Батюшка, благословите! С праздником, батюшка, как Ваше здоровье!? Батюшка, Вам поклон от отца Симеона и Юры с Галиной! Батюшка, вот Петеньке глазик перекрестите! Батюшка, а после всенощной исповедовать будете? Батюшка, батюшка…
Я стоял на ступенях паперти, оттеснённый от Флавиана радостно окружившими его прихожанами, воркующими подобно стайке голубей, всегда окружающих «бабу Мусю» – горбатенькую пенсионерку из соседнего подъезда, ежедневно выходящую на край газона с размоченными в воде хлебными корочками кормить своих «гули-гулей». Продолжая наслаждаться не оставляющим меня чувством окрыляющей лёгкости, я с любопытством наблюдал эту умилительную картину. А, ведь и впрямь, похоже – подумал я – ведь Флавиан, как «баба Муся», тоже даёт им пищу – пищу духовную, и они, подобно проголодавшимся птицам, слетаются к тому, из чьих рук эта пища сыплется на них изобильно!
– Всё! Братия и сестры – добродушно пророкотал Флавиан – храм открыт, идите зажигать лампадки, пишите записки, ставьте свечи! Мать Серафима, помоги Анне «за ящиком»! Пойдем, Алексей, успеем чего-нибудь покушать.
В домике – «сторожке» столом распоряжалась «Катина» Клавдия Ивановна. Несмотря на внушительный объём своего пышного тела, она шустро и ловко сновала в ограниченном пространстве маленького домика между «трапезной» (два на три метра, примерно) и, ещё более крошечной кухонькой, чего-то всё принося, нарезая, подкладывая.
– Батюшка, миленький, мать Серафима велела, вот, окрошечкой Вас попотчевать, селёдочка ещё «под шубой», вот, настоялась уже, рыбка красненькая малосолёная, пирожки с грибочками, Лёшенька, Вам окрошечки погуще?
– Садись с нами, мать-хлопотунья, всего достаточно, сама покушай!
– Спаси Господи, батюшка, я уже поснедала! Вот, капусточки квашеной Нина только сичас принесла! Лёшенька, кушайте, не стесняйтесь!
Я не стеснялся и кушал, хотя вкус пищи не доставлял мне, как прежде, отрады и услаждения, елось как-то само по себе. Переполнявшее меня новое чувство радостной лёгкости и тихого трепета, как бы перекрыло собой все прочие чувства и ощущения. Я с любопытством прислушивался вглубь себя – там было тихо, чисто и хорошо!
– Алексей, ты тут спокойненько чаёвничай, я уже в храм пошёл, чай попьёшь и приходи, не торопись.
Флавиан встал, молча помолился, перекрестился широко, вздохнул и бочком выбрался из-за стола.
Дожевав пирожок с малиной, запив его ароматным «с милицией» (милиссой в интерпретации Клавдии Ивановны) чаем, я тоже встал, перекрестился, в подражание Флавиану – широко и неторопливо.
– Клавдия Ивановна! А, какую молитву после еды положено читать?
– Сичас, Лёшенька, сичас, миленький, вот она тут, в молитвословчике, тридцать вторая страничка, вот: «Благодарим Тя, Христе, Боже наш…», нате, сами, Лёшенька, прочитайте!
Слегка запинаясь, я прочитал.
– Лёшенька! Как же отрадно на Вас смотреть теперича! Помните, я Вам говорила, что у батюшки, золотенького нашего, Флавиана, самое душе отдохновение и отрада? Вон ведь и вы, прям, сияете сегодня, а ехали-то сюда грустненький такой, тревожненький, страсть как жалко Вас было!
– Я, Клавдия Ивановна, даже и не верю теперь, что это был я! Такое ощущение, что меня от прежней жизни вечность отделяет, хотя третий день только, как я из Москвы выехал…
– Так, вечность и отделяет, Лёшенька, миленький, дорогой, блаженная вечность – Царство Небесное! Кто божественной жизнью жить начинает, для того, завсегда, Лёшенька, ровно пропасть какая от прежнего разверзается, нету уж назад дороги. Враг-то, лукавый, порой сбить человека пытается – давай, мол, назад – в прежнюю жизнь! А туда уже хода и нету – только в пропасть! Жил не зная Бога – одна погибель, познал, да отрёкся – много раз худшая! Так что, вы, Лёшенька, драгоценный, туда – назад даже и не смотрите, только на Господа Спасителя нашего, Церковь Святую, и, вот – батюшку Флавиана слушайте, видели – сколько к нему народа приехало? А, уж, что тут на Пасху бывает! И, не сосчитать. И профессора-доктора, какие-то, и военные большие, и художники из Москвы, ну, и мы, которые попроще, не перечесть в общем. И все приезжие отовсюду! Местных-то немного осталось, человек, может, около сорока. Но, в церкву почти все ходят, а не везде так. В других местах, а я ведь, Лёшенька – «перекати поле» – много где побывала, в основном пьют, местные-то, смертным запоем, и мрут. А, здесь, в Покровском, люди благочестивые, тоже ведь не без трудов, батюшки нашего ненаглядного, отца Флавиана. Ой, Аксинья колокольню открывает, сичас звонить зачнёт! Идите в церкву, Лёшенька, милый, идите ко всеночной, я сичас стол приберу быстренько, и – бегом за вами!
– Спаси Вас, Господь, за угощение, Клавдия Ивановна!
– Во славу Божию, Лёшенька! Во славу Божию, миленький!
В храме стояло тихое гудение – как на пчельнике, около Серёгиной дачи, снаружи приглушённо и мелодично раздавался лёгкий и какой-то «свадебный» перезвон колоколов. Вполголоса переговаривающиеся люди неторопливо и целеустремлённо передвигались по церкви: от входа к прилавочку – «свечному ящику», там сосредоточенная мать Серафима, вместе с высокой бледной Анной, отпускали пахучие мёдом янтарные восковые свечи и принимали записки «О здравии» и «О упокоении», писавшиеся прихожанами тут же, рядом, за чуть-чуть покосившимся деревянным столиком с нарезанными, видно вручную, листочками тетрадной клетчатой бумаги и пучком дешёвых шариковых авторучек торчащих из гранёного стакана. Подавшие записки и купившие свечи, прихожане передвигались в центр храма, где на узорчато-резном (не иначе – Семёновой работы) аналое лежала старинная, без оклада, икона, утопающая в окружении, с удивительным вкусом подобранных, деликатно и в тоже время богато мерцающих живых цветов (ай да Нина – молодец!). Степенно покрестившись и поцеловав эту икону, люди ставили разной величины свечи на два больших, стоящих наподобие почётного караула с двух сторон от иконы, подсвечника, молились и растекались далее по храму живыми перешёптывающимися ручейками к другим иконам и другим подсвечникам. Так продолжалось какое-то время, пока очередь у свечного ящика не истаяла почти полностью, мать Серафима, оставив Анну в одиночестве не скрылась за боковой дверью центрального алтаря, а прихожане, в большинстве своём не закончили обряд расставления свечей и целования икон. Колокола снаружи смолкли. Я потихонечку пробрался в переднюю часть храма и тихой мышью проскользнул в левый угол где, за старинной тусклой крещальной купелью, покрытой увенчанной маленькой луковкой с крестом крышкой, мой зоркий глаз приглядел простую деревенскую лавочку (а, вдруг с непривычки устану?). К тому же, по моим расчётам, из этого уголка мне будет хорошо видно всё происходящее.
– Правильно, Лёшенька, хорошее место выбрали – раздался радостный шёпот, неизвестно как оказавшейся рядом Клавдии Ивановны – я завсегда туточки становлюсь!
Место действительно было удачным. Передо мной справа, на возвышении, в альбомах по древней архитектуре называемом «солея», раскрывалась панорама иконостаса, старого, с глубокой горельефной резьбой, изображающей виноградные гроздья вперемежку с виноградными же листьями, и другие, более мелкие растительные орнаменты. Позолота иконостаса потускнела от времени, местами даже слегка подшелушивалась. Иконы всех четырёх возносящихся к куполу рядов иконостаса были тёмные, с просвечивающей сквозь тускло-коричневатую олифу бледной зеленью фона (что-то похожее я видел в альбоме Симона Ушакова) и посверкивающими проблесками глазных белков. От икон веяло строгостью и теплотой. В правом углу иконостаса, в отгороженном иконами закуточке, собрались, очевидно, певчие – мужчины и женщины, человек наверное двенадцать. Большинство – скромно, по городскому одетые, среди них несколько явно деревенских старушек и две тоненькие, деревенские же, девочки-подростка. Мальчик лет тринадцати, в несколько длинной ему золотой церковной одежде, раскладывал какие-то книги на широком деревянном аналое разделённом на «этажи» реечками-полочками.
– Серёженька, который в стихаре мальчик, наш соловушка звонкий – псаломщик, именинник ведь завтра, ангелочек наш чистый – шепотом пояснила Клавдия Ивановна – Радонежский-то чудотворец Сергий – Серёженькин Ангел покровитель!
– Так, завтра праздник Сергия Радонежского?
– Его, его, Алёшенька, всероссийского нашего Игумена, столпа русского монашества, исцелителя девочки моей, Катеньки, милостивого! Вон она сама, видишь? – поближе к его иконе с мощевичком, встала, молится голубушка моя многострадальная!
Посмотрев, я увидел Катю, медленно и сосредоточенно накладывающую на себя крестное знамение. Весь её облик был – воплощённая кротость и молитва. – Господи, помоги ей! – подумал я и перекрестился.
Внезапно, вслед за шорохом открываемой в центральных, «царских», вратах алтаря завесы, приглушённый рокот прокатился по храму и всё стихло. Ярко вспыхнуло и засияло начищенное Флавианом паникадило, плавно распахнулись створки царских врат, тягучий смолистый аромат ладона лёгким облаком выплыл из алтаря и распространился по всей церкви. Мерное позвякивание кадила в алтаре было единственным звуком в замершем в благоговейном молчании храме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
– Нет. Не от доброго. Даже, наверное, от злого… Прости меня, Господи! Слушай, батюшка, а, ведь я и вправду с Иркой поступал жестоко, и много раз, её личные проблемы, болезни, заботы для меня, как бы и не существовали. Я от них отгораживался, чтобы мой комфорт не нарушали, раздражался, когда она обращалась ко мне с какими-нибудь бытовыми просьбами, особенно если я в тот момент лежал перед телевизором, делал ей резкие замечания о её внешности, дразнил, когда она от волнения начинала слегка заикаться… Собственно, как сволочь стервозная я вёл себя с Ирой, плакала она от меня не раз… Господи, прости мне злобность мою! Да! Вот с Витькой ещё злорадствовал, когда он по работе «прокололся» и его «с треском» выгоняли, мог походатайствовать тогда, ко мне бы прислушались, а я, как злая баба – сам «залетел», сам и расхлёбывай! Может, когда, и ещё что было – не вспомню сейчас… Господи, прости меня! Отец Флавиан, и ты прости меня, сколько я на тебя гадости сейчас вылил, противно небось и смотреть на меня!
– Я радуюсь, Лёша! Радуюсь, что смог ты себя побороть и всю эту гадость сейчас из себя вывалить. Радуюсь, потому, что вижу что каешься ты искренне, с болью, от души. Радуюсь, потому, что верю – принял Господь твоё покаяние, очистит тебя и даст тебе силы для новой жизни, с Богом, с Церковью. А, за меня не беспокойся, после первых же двух-трёх лет духовнической практики, священника смутить какой-либо исповедью крайне сложно – столько всего выслушать приходится. Да, потом, как и осуждать-то кого, если слушая чужие грехи, их как в зеркале в своей душе обнаруживаешь, только и остаётся что прошептать – и меня за это прости, Господи!
Флавиан глубоко вздохнул, тяжело поднялся со стула опираясь на аналой и, переступив с одной на другую на затекших ногах, накрыл мою голову епитрахилью.
– «Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами своего человеколюбия, да простит ти чадо Алексий, вся согрешения твоя от юности твоея, и аз недостойный иеромонах; властию Его мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих от юности твоея, во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, Аминь!»
Я заплакал.
ГЛАВА 9. ВСЕНОЩНАЯ
Встав с колен, я ощутил абсолютно новое, незнакомое, или, может быть даже, наоборот – давно забытое, чувство поразительной лёгкости. Словно у меня с плеч сняли, тяжёлый, давно носимый и потому привычно терпимый мешок с цементом. И, внезапное исчезновение этой давящей тяжести, сделало вдруг очевидным то, что она – была, и то, что без неё – хорошо! Мне было хорошо, так хорошо, как в детстве, когда после особенно занудного последнего урока звенит звонок и, ты, радостно срываешься с места размахивая расстегнувшимся портфелем с рассыпающимися учебниками и, не замечая их стремительного разлетания по коридору, прорываешься сквозь орущую толпу таких же, освобождённых из школьного заключения, мальчишек и девчонок, застревающих в узком школьном тамбуре с тяжёлыми дореволюционными дверями, и – на улицу, скакать оголтело по нагретому дневным солнцем асфальту, хохотать без удержу и без причины, колотить опустевшим портфелем всех носящихся вокруг и толкающихся однокласников, и кричать нечленораздельно – ура, свободен! Свободен! Я не мог предположить, что испытаю это чувство освобождения от своей предыдущей жизни так сильно, так ярко, так физически ощутимо! Наверное, вид у меня был несколько невменяемо-растерянный, потому что Флавиан, счастливо улыбаясь, потрепал меня за плечо – Алло, Лёша! Крестись и прикладывайся – сперва к Евангелию, потом ко Кресту, так…, теперь ладошки складывай под благословение, правую сверху… Ну, пойдём, успеем ещё перекусить до всенощной, там уже народ, поди, подъехал, время-то ближе к четырём…
– К четырём? Сколько же времени я исповедовался?
– Ну, часиков, так, около трёх, или чуть побольше…
– Что? Я три часа провёл на коленях? И, они у меня совершенно не болят?! Чудеса!
– Вся наша жизнь – чудо, Алёша! Отрой глаза и смотри, столько ты всего увидишь!
– Уже открываю, и уже вижу, Господи, как же всё хорошо!
– Хорошо, Лёша…
Разговаривая, мы вышли из церкви. Неожиданная картина заставила меня остановиться. Всюду – на площадке перед папертью, на лавочках, на траве вдоль забора, даже на церковных ступеньках сидели и стояли, вполголоса переговаривающиеся, что-то читающие и крестящиеся, или просто отдыхающие люди. Между них весело бегали, но, как бы – аккуратненько, без баловства, разновозрастные дети. Мать Серафима, очевидно закрывавшая собою вход, обернулась на скрип двери.
– Батюшка! Всё? Лёшенька! Поздравляю Вас со святым Покаянием!
– Спаси Вас, Господь, мать Серафима!
– Батюшка вышел! – люди зашевелились и начали окружать спускающегося по истёртым каменным ступенькам Флавиана.
– Благослови, отче! Батюшка, благословите! С праздником, батюшка, как Ваше здоровье!? Батюшка, Вам поклон от отца Симеона и Юры с Галиной! Батюшка, вот Петеньке глазик перекрестите! Батюшка, а после всенощной исповедовать будете? Батюшка, батюшка…
Я стоял на ступенях паперти, оттеснённый от Флавиана радостно окружившими его прихожанами, воркующими подобно стайке голубей, всегда окружающих «бабу Мусю» – горбатенькую пенсионерку из соседнего подъезда, ежедневно выходящую на край газона с размоченными в воде хлебными корочками кормить своих «гули-гулей». Продолжая наслаждаться не оставляющим меня чувством окрыляющей лёгкости, я с любопытством наблюдал эту умилительную картину. А, ведь и впрямь, похоже – подумал я – ведь Флавиан, как «баба Муся», тоже даёт им пищу – пищу духовную, и они, подобно проголодавшимся птицам, слетаются к тому, из чьих рук эта пища сыплется на них изобильно!
– Всё! Братия и сестры – добродушно пророкотал Флавиан – храм открыт, идите зажигать лампадки, пишите записки, ставьте свечи! Мать Серафима, помоги Анне «за ящиком»! Пойдем, Алексей, успеем чего-нибудь покушать.
В домике – «сторожке» столом распоряжалась «Катина» Клавдия Ивановна. Несмотря на внушительный объём своего пышного тела, она шустро и ловко сновала в ограниченном пространстве маленького домика между «трапезной» (два на три метра, примерно) и, ещё более крошечной кухонькой, чего-то всё принося, нарезая, подкладывая.
– Батюшка, миленький, мать Серафима велела, вот, окрошечкой Вас попотчевать, селёдочка ещё «под шубой», вот, настоялась уже, рыбка красненькая малосолёная, пирожки с грибочками, Лёшенька, Вам окрошечки погуще?
– Садись с нами, мать-хлопотунья, всего достаточно, сама покушай!
– Спаси Господи, батюшка, я уже поснедала! Вот, капусточки квашеной Нина только сичас принесла! Лёшенька, кушайте, не стесняйтесь!
Я не стеснялся и кушал, хотя вкус пищи не доставлял мне, как прежде, отрады и услаждения, елось как-то само по себе. Переполнявшее меня новое чувство радостной лёгкости и тихого трепета, как бы перекрыло собой все прочие чувства и ощущения. Я с любопытством прислушивался вглубь себя – там было тихо, чисто и хорошо!
– Алексей, ты тут спокойненько чаёвничай, я уже в храм пошёл, чай попьёшь и приходи, не торопись.
Флавиан встал, молча помолился, перекрестился широко, вздохнул и бочком выбрался из-за стола.
Дожевав пирожок с малиной, запив его ароматным «с милицией» (милиссой в интерпретации Клавдии Ивановны) чаем, я тоже встал, перекрестился, в подражание Флавиану – широко и неторопливо.
– Клавдия Ивановна! А, какую молитву после еды положено читать?
– Сичас, Лёшенька, сичас, миленький, вот она тут, в молитвословчике, тридцать вторая страничка, вот: «Благодарим Тя, Христе, Боже наш…», нате, сами, Лёшенька, прочитайте!
Слегка запинаясь, я прочитал.
– Лёшенька! Как же отрадно на Вас смотреть теперича! Помните, я Вам говорила, что у батюшки, золотенького нашего, Флавиана, самое душе отдохновение и отрада? Вон ведь и вы, прям, сияете сегодня, а ехали-то сюда грустненький такой, тревожненький, страсть как жалко Вас было!
– Я, Клавдия Ивановна, даже и не верю теперь, что это был я! Такое ощущение, что меня от прежней жизни вечность отделяет, хотя третий день только, как я из Москвы выехал…
– Так, вечность и отделяет, Лёшенька, миленький, дорогой, блаженная вечность – Царство Небесное! Кто божественной жизнью жить начинает, для того, завсегда, Лёшенька, ровно пропасть какая от прежнего разверзается, нету уж назад дороги. Враг-то, лукавый, порой сбить человека пытается – давай, мол, назад – в прежнюю жизнь! А туда уже хода и нету – только в пропасть! Жил не зная Бога – одна погибель, познал, да отрёкся – много раз худшая! Так что, вы, Лёшенька, драгоценный, туда – назад даже и не смотрите, только на Господа Спасителя нашего, Церковь Святую, и, вот – батюшку Флавиана слушайте, видели – сколько к нему народа приехало? А, уж, что тут на Пасху бывает! И, не сосчитать. И профессора-доктора, какие-то, и военные большие, и художники из Москвы, ну, и мы, которые попроще, не перечесть в общем. И все приезжие отовсюду! Местных-то немного осталось, человек, может, около сорока. Но, в церкву почти все ходят, а не везде так. В других местах, а я ведь, Лёшенька – «перекати поле» – много где побывала, в основном пьют, местные-то, смертным запоем, и мрут. А, здесь, в Покровском, люди благочестивые, тоже ведь не без трудов, батюшки нашего ненаглядного, отца Флавиана. Ой, Аксинья колокольню открывает, сичас звонить зачнёт! Идите в церкву, Лёшенька, милый, идите ко всеночной, я сичас стол приберу быстренько, и – бегом за вами!
– Спаси Вас, Господь, за угощение, Клавдия Ивановна!
– Во славу Божию, Лёшенька! Во славу Божию, миленький!
В храме стояло тихое гудение – как на пчельнике, около Серёгиной дачи, снаружи приглушённо и мелодично раздавался лёгкий и какой-то «свадебный» перезвон колоколов. Вполголоса переговаривающиеся люди неторопливо и целеустремлённо передвигались по церкви: от входа к прилавочку – «свечному ящику», там сосредоточенная мать Серафима, вместе с высокой бледной Анной, отпускали пахучие мёдом янтарные восковые свечи и принимали записки «О здравии» и «О упокоении», писавшиеся прихожанами тут же, рядом, за чуть-чуть покосившимся деревянным столиком с нарезанными, видно вручную, листочками тетрадной клетчатой бумаги и пучком дешёвых шариковых авторучек торчащих из гранёного стакана. Подавшие записки и купившие свечи, прихожане передвигались в центр храма, где на узорчато-резном (не иначе – Семёновой работы) аналое лежала старинная, без оклада, икона, утопающая в окружении, с удивительным вкусом подобранных, деликатно и в тоже время богато мерцающих живых цветов (ай да Нина – молодец!). Степенно покрестившись и поцеловав эту икону, люди ставили разной величины свечи на два больших, стоящих наподобие почётного караула с двух сторон от иконы, подсвечника, молились и растекались далее по храму живыми перешёптывающимися ручейками к другим иконам и другим подсвечникам. Так продолжалось какое-то время, пока очередь у свечного ящика не истаяла почти полностью, мать Серафима, оставив Анну в одиночестве не скрылась за боковой дверью центрального алтаря, а прихожане, в большинстве своём не закончили обряд расставления свечей и целования икон. Колокола снаружи смолкли. Я потихонечку пробрался в переднюю часть храма и тихой мышью проскользнул в левый угол где, за старинной тусклой крещальной купелью, покрытой увенчанной маленькой луковкой с крестом крышкой, мой зоркий глаз приглядел простую деревенскую лавочку (а, вдруг с непривычки устану?). К тому же, по моим расчётам, из этого уголка мне будет хорошо видно всё происходящее.
– Правильно, Лёшенька, хорошее место выбрали – раздался радостный шёпот, неизвестно как оказавшейся рядом Клавдии Ивановны – я завсегда туточки становлюсь!
Место действительно было удачным. Передо мной справа, на возвышении, в альбомах по древней архитектуре называемом «солея», раскрывалась панорама иконостаса, старого, с глубокой горельефной резьбой, изображающей виноградные гроздья вперемежку с виноградными же листьями, и другие, более мелкие растительные орнаменты. Позолота иконостаса потускнела от времени, местами даже слегка подшелушивалась. Иконы всех четырёх возносящихся к куполу рядов иконостаса были тёмные, с просвечивающей сквозь тускло-коричневатую олифу бледной зеленью фона (что-то похожее я видел в альбоме Симона Ушакова) и посверкивающими проблесками глазных белков. От икон веяло строгостью и теплотой. В правом углу иконостаса, в отгороженном иконами закуточке, собрались, очевидно, певчие – мужчины и женщины, человек наверное двенадцать. Большинство – скромно, по городскому одетые, среди них несколько явно деревенских старушек и две тоненькие, деревенские же, девочки-подростка. Мальчик лет тринадцати, в несколько длинной ему золотой церковной одежде, раскладывал какие-то книги на широком деревянном аналое разделённом на «этажи» реечками-полочками.
– Серёженька, который в стихаре мальчик, наш соловушка звонкий – псаломщик, именинник ведь завтра, ангелочек наш чистый – шепотом пояснила Клавдия Ивановна – Радонежский-то чудотворец Сергий – Серёженькин Ангел покровитель!
– Так, завтра праздник Сергия Радонежского?
– Его, его, Алёшенька, всероссийского нашего Игумена, столпа русского монашества, исцелителя девочки моей, Катеньки, милостивого! Вон она сама, видишь? – поближе к его иконе с мощевичком, встала, молится голубушка моя многострадальная!
Посмотрев, я увидел Катю, медленно и сосредоточенно накладывающую на себя крестное знамение. Весь её облик был – воплощённая кротость и молитва. – Господи, помоги ей! – подумал я и перекрестился.
Внезапно, вслед за шорохом открываемой в центральных, «царских», вратах алтаря завесы, приглушённый рокот прокатился по храму и всё стихло. Ярко вспыхнуло и засияло начищенное Флавианом паникадило, плавно распахнулись створки царских врат, тягучий смолистый аромат ладона лёгким облаком выплыл из алтаря и распространился по всей церкви. Мерное позвякивание кадила в алтаре было единственным звуком в замершем в благоговейном молчании храме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20