https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/Grohe/
— Вам, может быть, покажется, что я начинаю издалека, но в конце концов эта история, наверное, заинтересует вас. Два месяца тому назад в Париже был человек… быть может, это был дурной человек, по крайней мере, все его считали таким, человек, пользовавшийся странной репутацией.
Она вдруг повернулась ко мне, и я мог видеть сквозь маску, как заблестели ее глаза.
— Ах сударь, увольте меня от этого! — воскликнула она презрительно. — Я это готова принять на веру.
— Очень хорошо, — спокойно ответил я. — Каков бы ни был этот человек, в один прекрасный день, вопреки эдикту, изданному кардиналом, он дрался на дуэли с молодым англичанином. Англичанин пользовался влиянием, человек, о котором я говорю, не имел никакого. Его арестовали, посадили в тюрьму, обреченного на смерть, и заставили изо дня в день ожидать казни. Но затем ему сделали предложение: «Отыщи и приведи такого-то человека, стоящего вне закона, — человека, за поимку которого объявлена награда, и ты будешь свободен!»
Я остановился, глубоко вздохнул и затем, глядя не на нее, а куда-то вдаль, продолжал с большими остановками.
— Мадемуазель! Теперь, конечно, легко решить, какой путь ему следовало избрать. Трудно даже найти для него оправдание. Но есть одно обстоятельство, которое говорит в его пользу. Дело, предложенное ему, было связано с большими опасностями. Он рисковал при этом жизнью, он знал, что рискует — и последствия показали, что он был прав. Но и этого мало. Он мог опоздать; преступника мог захватить кто-нибудь другой; его могли убить; он мог сам умереть, мог… Но что говорить об этом, мадемуазель? Мы знаем, какой путь избрал этот человек. Он избрал худший путь, и его отпустили на слово, доверяя его чести, снабдив на дорогу средствами, — отпустили с условием, чтобы он разыскал преступника и привел его живым или мертвым.
Я снова остановился, все еще не решаясь посмотреть на нее, и после минутного молчания продолжал:
— Вторую половину истории вы до некоторой степени знаете, мадемуазель. Довольно вам будет сказать, что мой герой явился в отдаленную, глухую деревню и здесь с большой опасностью для себя, но, да простит ему Бог, довольно предательским образом проник в дом своей жертвы. Но с той поры, как он перешагнул этот порог, мужество начало ему изменять. Будь этот дом охраняем мужчинами, он не чувствовал бы таких угрызений совести. Но он застал там лишь двух беззащитных женщин, и, повторяю вам, с этой поры ему опротивело дело, для которого он явился туда, которое навязала ему злая судьбина. Тем не менее он не оставлял его. Он дал слово, и если существовали в его роду традиции, которым он никогда не изменял, то это — верность своему лагерю, верность человеку, к которому он поступил на службу. Все же он делал свое дело нехотя, среди тяжких угрызений совести, среди жгучих мук стыда. Но драма мало-помалу, почти вопреки его воле, сама пришла к развязке, и ему пришлось совершить лишь один последний шаг.
Я, дрожа, посмотрел на мадемуазель. Но она отвернула лицо в сторону, так что я не мог определить, какое впечатление произвели на нее мои слова.
— Не торопитесь меня судить, — продолжал я тише. — Попытайтесь понять и то, что я теперь скажу вам. Я рассказываю вам не любовную историю, и она не имеет такого приятного конца, какой романисты любят придавать своим произведениям. Я должен только сказать вам, что этот человек, который почти всю свою жизнь провел в гостиницах, ресторанах и игорных домах, здесь в первый раз встретил благородную женщину и, просвещенный ее верностью и любовью, понял, что такое вся его жизнь и каков истинный характер того дела, за которое он взялся. Я думаю… нет, я даже наверное знаю, что это в тысячу раз усугубило страдания, которые он испытывал, когда, наконец, узнал необходимую ему тайну, — узнал от этой же женщины. Этой тайной он овладел при таких обстоятельствах, что, если бы он не чувствовал стыда, то и в аду не нашлось бы для него места. Но в одном отношении эта женщина была несправедлива к нему. Она думала, что, узнав от нее тайну, он тотчас отправился и воспользовался ею. Это неверно. Ее слова еще звучали у него в ушах, когда ему было сообщено, что эта тайна известна уже другим, и, если бы он не поспешил предупредить их, господин де Кошфоре был бы захвачен другими.
Мадемуазель так неожиданно прервала свое продолжительное молчание, что ее лошадь испугалась.
— О, пусть лучше бы было так! — воскликнула она.
— Пусть его захватили бы другие? — переспросил я, теряя свое мнимое самообладание.
— О да, да! — порывисто продолжала она. — Отчего же вы не сказали мне? Отчего вы не сознались мне даже в тот последний момент? Я… но довольно! Довольно! — жалобным голосом повторила она. — Я уже слышала все! Вы терзаете мое сердце, господин де Беро. Дай Бог, чтобы я имела когда-нибудь силы простить вас.
— Вы не дослушали до конца, — сказал я.
— Я больше не желаю слушать, — возразила она, тщетно стараясь придать своему голосу твердость. — Зачем? Что могу я сказать, кроме того, что уже мною сказано? Или вы думаете, что я могу вас теперь же простить, — теперь, когда мой брат едет навстречу своей смерти? О нет, нет! Оставьте меня! Умоляю вас, оставьте меня в покое! Я плохо чувствую себя.
Она склонила голову над шеей своей лошади и зарыдала с таким отчаянием, что слезы ручьем полились из-под ее маски и, точно капельки росы, покатились по лошадиной гриве. Я боялся, что она свалится с лошади, и невольно протянул к ней руку, но она с испугом отстранила ее.
— Нет, — пролепетала она, всхлипывая, — не трогайте меня. Между нами слишком мало общего.
— Но вы должны дослушать до конца, мадемуазель, — решительно заявил я, — хотя бы из любви к вашему брату. Есть способ, которым я могу восстановить свою честь, и уже несколько времени тому назад я решил сделать это, а сегодня, мне приятно сознаться в этом; я со стойким, хотя и не совсем легким сердцем приступаю к выполнению этого. Мадемуазель, — внушительно продолжал я, далекий от всякого торжества, тщеславия, надменности и лишь радуясь той радости, которую собирался доставить ей, — я благодарю Бога, что еще в моей власти поправить сделанное мною; что я еще могу вернуться к пославшему меня и сказать ему, что я изменил свое намерение и готов нести последствия своего проступка — подвергнуться казни.
Мы были в эту минуту в ста шагах от указательного столба. Мадемуазель прерывающимся голосом сказала, что не поняла меня.
— Что… что такое вы говорите? Я не поняла.
И она завозилась с лентами своей маски.
— Я говорю лишь, что возвращаю вашему брату слово, — мягко ответил я. — С этого момента он может идти куда ему угодно. Вот здесь, где мы стоим, сходятся четыре дороги. Направо лежит дорога в Монтобан, где у вас есть, конечно, друзья, которые скроют его на время. Налево лежит дорога в Бордо, где вы можете, если хотите, сесть на корабль. Одним словом, мадемуазель, — заключил я слегка упавшим голосом, — здесь, будем надеяться, кончатся все ваши беды и треволнения.
Она повернула ко мне свое лицо — мы в это время остановились — и старалась сорвать ленточки своей маски; но ее дрожащие пальцы не повиновались ей, и через минуту она с возгласом отчаяния опустила руку.
— Но вы? Вы? — воскликнула она совершенно другим голосом. — Что же вы будете делать? Я вас не понимаю, сударь!
— Здесь есть третья дорога, — ответил я. — Она ведет в Париж. Это моя дорога, мадемуазель. Здесь мы расстанемся.
— Но почему? — дико вскричала она.
— Потому что с этой минуты я постараюсь сделаться честным человеком, — ответил я тихо. — Потому что я не желаю быть великодушным за чужой счет. Я должен вернуться туда, откуда пришел.
— В тюрьму? — пробормотала она.
— Да, мадемуазель, в тюрьму.
И она снова сделала попытку снять маску.
— Мне нехорошо, — пролепетала она. — Я задыхаюсь!
И она так зашаталась, что я поспешил спрыгнуть на землю и подбежал как раз вовремя, чтобы подхватить мадемуазель на руки. Но она была не совсем в забытьи, потому что тотчас вскричала:
— Не трогайте меня! Не трогайте меня! Я умру от стыда!
Однако невзирая на эти слова, она ухватилась за меня, а слова ее сделали меня счастливым. Я отнес ее в сторону и положил на траву. Кошфоре пришпорил коня и, подъехав к нам, соскочил на землю. Его глаза сверкали.
— Что такое? — воскликнул он. — Что вы сказали ей?
— Она сама расскажет вам, — сухо ответил я, потому что под влиянием его гневного взора ко мне вернулось самообладание. — Между прочим, я сообщил ей, что вы свободны. С этой минуты, господин де Кошфоре, я возвращаю вам ваше слово. Прощайте!
Он что-то закричал, когда я садился на коня, но я не остановился и не удостоил его ответом. Вонзив шпоры в бока своей лошади, я промчался мимо придорожного столба по направлению к ровному голому плоскогорью, которое расстилалось передо мною, и оставил позади все, что было мне мило.
Проехав шагов около ста, я оглянулся назад и увидел, что Кошфоре стоит у распростертого тела сестры, с изумлением глядя мне вслед. Через минуту, оглянувшись, я увидел лишь тонкий деревянный столб и под ним какую-то темную, неясную массу.
Глава XIV. НАКАНУНЕ ДНЯ СВЯТОГО МАРТИНА
Вечером 29 — го ноября я въехал в Париж через Орлеанские ворота. Дул северо-восточный ветер, и большие черные тучи заволакивали заходящее солнце. Воздух был пропитан дымом, каналы издавали зловоние, от которого меня стошнило. От всей души я позавидовал человеку, который около месяца тому назад выехал через те же ворота из города, направляясь к югу, с приятной перспективой ехать изо дня в день среди зеленых лугов и тучных пастбищ. Его, на несколько недель, по крайней мере, ждали свобода, свежий воздух, надежда и неопределенность, между тем как я возвращался к печальному жребию и сквозь дымную завесу, нависшую над бесчисленными кровлями, казалось, созерцал свое будущее.
Пусть, однако, не заблуждаются на мой счет. Пожилой человек не может без содрогания, без тяжких сомнений и душевной боли расстаться с издавна укоренившимися светскими привычками, не может пойти наперекор правилам, которыми руководствовался так долго. От Луары до Парижа я раз двадцать спрашивал себя, в чем заключается честь и какой мне прок от того, что я, всеми забытый, буду гнить в могиле; спрашивал себя, не глупец ли я и не станет ли смеяться над моим безумием тот железной воли человек, к которому я теперь возвращался?
Тем не менее, чувство стыда не позволило мне отказаться от принятого решения, — чувство стыда и воспоминание о последней сцене с мадемуазель. Я не решался снова обмануть ее ожиданий; после своих высокопарных речей я не мог опуститься так низко. И, таким образом, хотя не без борьбы и колебаний, я въехал 29 — го ноября в Орлеанские ворота и медленно плелся, понурив голову, по улицам столицы, мимо Люксембургского дворца.
Борьба, которую я вынес, истощила мои последние силы, и с первым журчанием уличных канав, с первым появлением босоногих уличных мальчишек, с первым гулом уличных голосов, — одним словом, с первым дыханием Парижа, у меня явилось новое искушение: пойти в последний раз к Затону, увидеть столы и удивленные лица и снова на час или два стать прежним Беро. Это не значило бы нарушить слово, потому что все равно раньше утра я не мог явиться к кардиналу. И, наконец, кому до этого дело? Этим ничто на свете не изменилось бы. Не стоит даже задумываться об этом. Но… но в глубине души у меня таилась боязнь, что самые трудные решения могут поколебаться в атмосфере игорного дома и что даже такой талисман, как воспоминание о последних словах и взоре женщины, может оказаться бессильным.
И все-таки, думаю, в конце концов я не устоял бы перед искушением, если бы не неожиданность, сразу меня отрезвившая. Когда я проезжал мимо ворот Люксембургского дворца, оттуда выехала карета в сопровождении двух верховых. Карета катилась очень быстро, и я поспешил дать ей дорогу. Случайно одна из кожаных занавесок окна распахнулась, и при угасавшем свете дня — карета промчалась не далее, как в двух шагах от меня, — я увидел лицо седока.
Я увидел только лицо, и то на одно лишь мгновение. Но мороз пробежал по моему телу. Это было лицо кардинала Ришелье, — но не такое, каким я привык его видеть: не холодное, спокойное, насмешливое, дышащее в каждой своей черточке умом и неукротимой волей. Нет, лицо, которое я увидел, было искажено злобой и нетерпением, на нем я прочитал тревогу и страх смерти. На бледном лице глаза горели, кончики усов вздрагивали, сквозь бородку виднелись стиснутые зубы. Мне казалось, что я слышу его возглас: «Скорее! Скорее!»— и вижу, как он кусает губы от нетерпения. Я отпрянул назад, словно обожженный.
Через секунду верховые обдали меня грязью, карета умчалась на сто шагов вперед, а я остался на улице, объятый страхом и недоумением, и уже не думал об игорном доме.
Этой встречи было достаточно, чтобы у меня появились самые тревожные мысли. Уж не узнал ли кардинал о том, что я отнял де Кошфоре из рук солдат и отпустил его на свободу? Но я тотчас оставил эту идею. В громадных сетях планов кардинала Кошфоре был лишь ничтожной рыбкой, а выражение лица, промелькнувшего предо мною, говорило о катастрофе, перевороте, происшествии, столь же возвышавшемся над уровнем обычных житейских бед, как ум этого человека возвышался над умами других людей.
Было уже почти совсем темно, когда я миновал мост и уныло потащился по Мыловаренной улице. Поставив лошадь в конюшню и забрав свои пожитки, я поднялся по лестнице в квартиру моего прежнего хозяина — каким жалким, убогим и вонючим показалось мне теперь это жилье! — и постучался в дверь. Она тотчас отворилась, и на пороге показался сам хозяин, который при виде меня вытаращил глаза и всплеснул руками.
— Святая Женевьева! — воскликнул он. — Ведь это господин де Беро!
— Да, это я, — ответил я, несколько тронутый его радостью. — Ты удивлен? Я уверен, что ты заложил мои вещи и отдал мою комнату внаймы, плут!
— Боже избавь, господин! Напротив, я ждал вас!
— Как? Сегодня?
— Сегодня или завтра, — ответил он, следуя за мною в комнату и запирая дверь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Она вдруг повернулась ко мне, и я мог видеть сквозь маску, как заблестели ее глаза.
— Ах сударь, увольте меня от этого! — воскликнула она презрительно. — Я это готова принять на веру.
— Очень хорошо, — спокойно ответил я. — Каков бы ни был этот человек, в один прекрасный день, вопреки эдикту, изданному кардиналом, он дрался на дуэли с молодым англичанином. Англичанин пользовался влиянием, человек, о котором я говорю, не имел никакого. Его арестовали, посадили в тюрьму, обреченного на смерть, и заставили изо дня в день ожидать казни. Но затем ему сделали предложение: «Отыщи и приведи такого-то человека, стоящего вне закона, — человека, за поимку которого объявлена награда, и ты будешь свободен!»
Я остановился, глубоко вздохнул и затем, глядя не на нее, а куда-то вдаль, продолжал с большими остановками.
— Мадемуазель! Теперь, конечно, легко решить, какой путь ему следовало избрать. Трудно даже найти для него оправдание. Но есть одно обстоятельство, которое говорит в его пользу. Дело, предложенное ему, было связано с большими опасностями. Он рисковал при этом жизнью, он знал, что рискует — и последствия показали, что он был прав. Но и этого мало. Он мог опоздать; преступника мог захватить кто-нибудь другой; его могли убить; он мог сам умереть, мог… Но что говорить об этом, мадемуазель? Мы знаем, какой путь избрал этот человек. Он избрал худший путь, и его отпустили на слово, доверяя его чести, снабдив на дорогу средствами, — отпустили с условием, чтобы он разыскал преступника и привел его живым или мертвым.
Я снова остановился, все еще не решаясь посмотреть на нее, и после минутного молчания продолжал:
— Вторую половину истории вы до некоторой степени знаете, мадемуазель. Довольно вам будет сказать, что мой герой явился в отдаленную, глухую деревню и здесь с большой опасностью для себя, но, да простит ему Бог, довольно предательским образом проник в дом своей жертвы. Но с той поры, как он перешагнул этот порог, мужество начало ему изменять. Будь этот дом охраняем мужчинами, он не чувствовал бы таких угрызений совести. Но он застал там лишь двух беззащитных женщин, и, повторяю вам, с этой поры ему опротивело дело, для которого он явился туда, которое навязала ему злая судьбина. Тем не менее он не оставлял его. Он дал слово, и если существовали в его роду традиции, которым он никогда не изменял, то это — верность своему лагерю, верность человеку, к которому он поступил на службу. Все же он делал свое дело нехотя, среди тяжких угрызений совести, среди жгучих мук стыда. Но драма мало-помалу, почти вопреки его воле, сама пришла к развязке, и ему пришлось совершить лишь один последний шаг.
Я, дрожа, посмотрел на мадемуазель. Но она отвернула лицо в сторону, так что я не мог определить, какое впечатление произвели на нее мои слова.
— Не торопитесь меня судить, — продолжал я тише. — Попытайтесь понять и то, что я теперь скажу вам. Я рассказываю вам не любовную историю, и она не имеет такого приятного конца, какой романисты любят придавать своим произведениям. Я должен только сказать вам, что этот человек, который почти всю свою жизнь провел в гостиницах, ресторанах и игорных домах, здесь в первый раз встретил благородную женщину и, просвещенный ее верностью и любовью, понял, что такое вся его жизнь и каков истинный характер того дела, за которое он взялся. Я думаю… нет, я даже наверное знаю, что это в тысячу раз усугубило страдания, которые он испытывал, когда, наконец, узнал необходимую ему тайну, — узнал от этой же женщины. Этой тайной он овладел при таких обстоятельствах, что, если бы он не чувствовал стыда, то и в аду не нашлось бы для него места. Но в одном отношении эта женщина была несправедлива к нему. Она думала, что, узнав от нее тайну, он тотчас отправился и воспользовался ею. Это неверно. Ее слова еще звучали у него в ушах, когда ему было сообщено, что эта тайна известна уже другим, и, если бы он не поспешил предупредить их, господин де Кошфоре был бы захвачен другими.
Мадемуазель так неожиданно прервала свое продолжительное молчание, что ее лошадь испугалась.
— О, пусть лучше бы было так! — воскликнула она.
— Пусть его захватили бы другие? — переспросил я, теряя свое мнимое самообладание.
— О да, да! — порывисто продолжала она. — Отчего же вы не сказали мне? Отчего вы не сознались мне даже в тот последний момент? Я… но довольно! Довольно! — жалобным голосом повторила она. — Я уже слышала все! Вы терзаете мое сердце, господин де Беро. Дай Бог, чтобы я имела когда-нибудь силы простить вас.
— Вы не дослушали до конца, — сказал я.
— Я больше не желаю слушать, — возразила она, тщетно стараясь придать своему голосу твердость. — Зачем? Что могу я сказать, кроме того, что уже мною сказано? Или вы думаете, что я могу вас теперь же простить, — теперь, когда мой брат едет навстречу своей смерти? О нет, нет! Оставьте меня! Умоляю вас, оставьте меня в покое! Я плохо чувствую себя.
Она склонила голову над шеей своей лошади и зарыдала с таким отчаянием, что слезы ручьем полились из-под ее маски и, точно капельки росы, покатились по лошадиной гриве. Я боялся, что она свалится с лошади, и невольно протянул к ней руку, но она с испугом отстранила ее.
— Нет, — пролепетала она, всхлипывая, — не трогайте меня. Между нами слишком мало общего.
— Но вы должны дослушать до конца, мадемуазель, — решительно заявил я, — хотя бы из любви к вашему брату. Есть способ, которым я могу восстановить свою честь, и уже несколько времени тому назад я решил сделать это, а сегодня, мне приятно сознаться в этом; я со стойким, хотя и не совсем легким сердцем приступаю к выполнению этого. Мадемуазель, — внушительно продолжал я, далекий от всякого торжества, тщеславия, надменности и лишь радуясь той радости, которую собирался доставить ей, — я благодарю Бога, что еще в моей власти поправить сделанное мною; что я еще могу вернуться к пославшему меня и сказать ему, что я изменил свое намерение и готов нести последствия своего проступка — подвергнуться казни.
Мы были в эту минуту в ста шагах от указательного столба. Мадемуазель прерывающимся голосом сказала, что не поняла меня.
— Что… что такое вы говорите? Я не поняла.
И она завозилась с лентами своей маски.
— Я говорю лишь, что возвращаю вашему брату слово, — мягко ответил я. — С этого момента он может идти куда ему угодно. Вот здесь, где мы стоим, сходятся четыре дороги. Направо лежит дорога в Монтобан, где у вас есть, конечно, друзья, которые скроют его на время. Налево лежит дорога в Бордо, где вы можете, если хотите, сесть на корабль. Одним словом, мадемуазель, — заключил я слегка упавшим голосом, — здесь, будем надеяться, кончатся все ваши беды и треволнения.
Она повернула ко мне свое лицо — мы в это время остановились — и старалась сорвать ленточки своей маски; но ее дрожащие пальцы не повиновались ей, и через минуту она с возгласом отчаяния опустила руку.
— Но вы? Вы? — воскликнула она совершенно другим голосом. — Что же вы будете делать? Я вас не понимаю, сударь!
— Здесь есть третья дорога, — ответил я. — Она ведет в Париж. Это моя дорога, мадемуазель. Здесь мы расстанемся.
— Но почему? — дико вскричала она.
— Потому что с этой минуты я постараюсь сделаться честным человеком, — ответил я тихо. — Потому что я не желаю быть великодушным за чужой счет. Я должен вернуться туда, откуда пришел.
— В тюрьму? — пробормотала она.
— Да, мадемуазель, в тюрьму.
И она снова сделала попытку снять маску.
— Мне нехорошо, — пролепетала она. — Я задыхаюсь!
И она так зашаталась, что я поспешил спрыгнуть на землю и подбежал как раз вовремя, чтобы подхватить мадемуазель на руки. Но она была не совсем в забытьи, потому что тотчас вскричала:
— Не трогайте меня! Не трогайте меня! Я умру от стыда!
Однако невзирая на эти слова, она ухватилась за меня, а слова ее сделали меня счастливым. Я отнес ее в сторону и положил на траву. Кошфоре пришпорил коня и, подъехав к нам, соскочил на землю. Его глаза сверкали.
— Что такое? — воскликнул он. — Что вы сказали ей?
— Она сама расскажет вам, — сухо ответил я, потому что под влиянием его гневного взора ко мне вернулось самообладание. — Между прочим, я сообщил ей, что вы свободны. С этой минуты, господин де Кошфоре, я возвращаю вам ваше слово. Прощайте!
Он что-то закричал, когда я садился на коня, но я не остановился и не удостоил его ответом. Вонзив шпоры в бока своей лошади, я промчался мимо придорожного столба по направлению к ровному голому плоскогорью, которое расстилалось передо мною, и оставил позади все, что было мне мило.
Проехав шагов около ста, я оглянулся назад и увидел, что Кошфоре стоит у распростертого тела сестры, с изумлением глядя мне вслед. Через минуту, оглянувшись, я увидел лишь тонкий деревянный столб и под ним какую-то темную, неясную массу.
Глава XIV. НАКАНУНЕ ДНЯ СВЯТОГО МАРТИНА
Вечером 29 — го ноября я въехал в Париж через Орлеанские ворота. Дул северо-восточный ветер, и большие черные тучи заволакивали заходящее солнце. Воздух был пропитан дымом, каналы издавали зловоние, от которого меня стошнило. От всей души я позавидовал человеку, который около месяца тому назад выехал через те же ворота из города, направляясь к югу, с приятной перспективой ехать изо дня в день среди зеленых лугов и тучных пастбищ. Его, на несколько недель, по крайней мере, ждали свобода, свежий воздух, надежда и неопределенность, между тем как я возвращался к печальному жребию и сквозь дымную завесу, нависшую над бесчисленными кровлями, казалось, созерцал свое будущее.
Пусть, однако, не заблуждаются на мой счет. Пожилой человек не может без содрогания, без тяжких сомнений и душевной боли расстаться с издавна укоренившимися светскими привычками, не может пойти наперекор правилам, которыми руководствовался так долго. От Луары до Парижа я раз двадцать спрашивал себя, в чем заключается честь и какой мне прок от того, что я, всеми забытый, буду гнить в могиле; спрашивал себя, не глупец ли я и не станет ли смеяться над моим безумием тот железной воли человек, к которому я теперь возвращался?
Тем не менее, чувство стыда не позволило мне отказаться от принятого решения, — чувство стыда и воспоминание о последней сцене с мадемуазель. Я не решался снова обмануть ее ожиданий; после своих высокопарных речей я не мог опуститься так низко. И, таким образом, хотя не без борьбы и колебаний, я въехал 29 — го ноября в Орлеанские ворота и медленно плелся, понурив голову, по улицам столицы, мимо Люксембургского дворца.
Борьба, которую я вынес, истощила мои последние силы, и с первым журчанием уличных канав, с первым появлением босоногих уличных мальчишек, с первым гулом уличных голосов, — одним словом, с первым дыханием Парижа, у меня явилось новое искушение: пойти в последний раз к Затону, увидеть столы и удивленные лица и снова на час или два стать прежним Беро. Это не значило бы нарушить слово, потому что все равно раньше утра я не мог явиться к кардиналу. И, наконец, кому до этого дело? Этим ничто на свете не изменилось бы. Не стоит даже задумываться об этом. Но… но в глубине души у меня таилась боязнь, что самые трудные решения могут поколебаться в атмосфере игорного дома и что даже такой талисман, как воспоминание о последних словах и взоре женщины, может оказаться бессильным.
И все-таки, думаю, в конце концов я не устоял бы перед искушением, если бы не неожиданность, сразу меня отрезвившая. Когда я проезжал мимо ворот Люксембургского дворца, оттуда выехала карета в сопровождении двух верховых. Карета катилась очень быстро, и я поспешил дать ей дорогу. Случайно одна из кожаных занавесок окна распахнулась, и при угасавшем свете дня — карета промчалась не далее, как в двух шагах от меня, — я увидел лицо седока.
Я увидел только лицо, и то на одно лишь мгновение. Но мороз пробежал по моему телу. Это было лицо кардинала Ришелье, — но не такое, каким я привык его видеть: не холодное, спокойное, насмешливое, дышащее в каждой своей черточке умом и неукротимой волей. Нет, лицо, которое я увидел, было искажено злобой и нетерпением, на нем я прочитал тревогу и страх смерти. На бледном лице глаза горели, кончики усов вздрагивали, сквозь бородку виднелись стиснутые зубы. Мне казалось, что я слышу его возглас: «Скорее! Скорее!»— и вижу, как он кусает губы от нетерпения. Я отпрянул назад, словно обожженный.
Через секунду верховые обдали меня грязью, карета умчалась на сто шагов вперед, а я остался на улице, объятый страхом и недоумением, и уже не думал об игорном доме.
Этой встречи было достаточно, чтобы у меня появились самые тревожные мысли. Уж не узнал ли кардинал о том, что я отнял де Кошфоре из рук солдат и отпустил его на свободу? Но я тотчас оставил эту идею. В громадных сетях планов кардинала Кошфоре был лишь ничтожной рыбкой, а выражение лица, промелькнувшего предо мною, говорило о катастрофе, перевороте, происшествии, столь же возвышавшемся над уровнем обычных житейских бед, как ум этого человека возвышался над умами других людей.
Было уже почти совсем темно, когда я миновал мост и уныло потащился по Мыловаренной улице. Поставив лошадь в конюшню и забрав свои пожитки, я поднялся по лестнице в квартиру моего прежнего хозяина — каким жалким, убогим и вонючим показалось мне теперь это жилье! — и постучался в дверь. Она тотчас отворилась, и на пороге показался сам хозяин, который при виде меня вытаращил глаза и всплеснул руками.
— Святая Женевьева! — воскликнул он. — Ведь это господин де Беро!
— Да, это я, — ответил я, несколько тронутый его радостью. — Ты удивлен? Я уверен, что ты заложил мои вещи и отдал мою комнату внаймы, плут!
— Боже избавь, господин! Напротив, я ждал вас!
— Как? Сегодня?
— Сегодня или завтра, — ответил он, следуя за мною в комнату и запирая дверь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25