https://wodolei.ru/catalog/unitazy/uglovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я никогда не говорил тебе, как увидел тебя в первый раз. Я сидел в толпе, и ты никак не мог увидеть меня или понять, кто я; даже твои дядя с тетей не знали, что я там. Я был в твоей школе, в зале, полном родителей, которые пришли поглядеть, как их дети выступают на концерте; ты должен был прочесть написанное тобою стихотворение. Я увидел, что это ты, как только ты вышел на сцену; ты начал довольно робко, даже смиренно, и я не знал, закончишь ли ты или же убежишь посередине стиха. Ты всех позабавил. Я чувствовал, как унизительно это должно быть – пытаться пробраться через все эти слова на глазах у стольких людей. Я был зол на администрацию школы за то, что они позволили тебе выступить, я был зол на тебя за то, что ты позволил себе выступить, за то, что у тебя не хватало ума сидеть тихо – чему ты научился позже. И потом, когда ты уже приближался к концу, я видел, что ты принял решение и что стихотворение, которое ты читал, было не тем, что тебе задали. Хоть я и не понимал строчек, которые ты произносил, я видел по озадаченным лицам остальных, что всех это сильно шокировало. Гаже всего для них была, наверное, мысль, что они потеряли контроль над маленьким заикающимся ребенком. И тогда я разозлился на себя за то, что разделил всеобщее снисхождение к тебе. Тогда мне захотелось сказать тебе, что я здесь. Я надеюсь, что это не смутит тебя и что я не слишком долго ждал, чтобы сказать тебе об этом.
Недавно я разбирал старый сундук, который стоит у меня в комнате, и наткнулся на несколько писем. Это были письма, которые твоя мать написала мне, когда я был в Калифорнии. Их было всего несколько, и некоторые были адресованы и твоему дяде тоже. Все они были примерно одинаковы и не слишком вразумительны, надо сказать; надеюсь, мне можно быть откровенным, говоря о твоей матери. В письмах были обрывки новостей, в основном о твоих братьях, утонувших, когда ты был еще слишком мал, чтобы их помнить. Она часто говорила об этом. Я никогда не видел этих своих внуков, но трагедия их гибели была описана в этих письмах с большой силой, даже с мукой. Как я уже говорил, я снова нашел эти письма и перечитал их. И тогда я нашел еще одно письмо, написанное ранее, которое я однажды отложил и забыл о нем. Я не буду приводить его здесь, но хочу пересказать тебе кое-что оттуда, потому что в нем излагалась совсем другая история. Отчего-то, когда я читал его, мне вспомнился тот случай в школьном зале. Твоя мать говорит о сыне, рожденном от человека, чьего имени она так и не называет, – наверное, оно и не важно. Этого сына она назвала Адрианом; он был нездоровым ребенком и умер в очень юном возрасте – лет трех-четырех. Через два года она родила еще одного сына, по всей видимости, от того же человека (который, похоже, возвращался к ней лишь затем, чтобы зачинать детей). Этого сына она тоже назвала Адрианом; это был ты. Не знаю, говорила ли она тебе когда-нибудь о твоем тезке, но мне кажется, это нечто, что ты должен был почувствовать. Поскольку эта версия так радикально отличалась от всего, что она когда-либо кому-то рассказывала, возможно, изначально я был прав, когда махнул на нее рукой, приняв за частный случай помутнения сознания. Но когда я перечитываю это письмо – когда я слышу тебя, заикающегося перед полным залом людей, словно пытаясь выпустить наружу что-то – или кого-то – еще, я не могу не задуматься, уж не тот ли это ребенок, который пришел и ушел еще до тебя. Когда я перечитываю письмо, все это кажется мне довольно несправедливым – то чувство, которое ты, должно быть, испытывал, будто ты не живой ребенок, а мертвый, воскрешенный в той же утробе. По-видимому, мать поняла, что натворила, только когда ты сказал свое первое слово. Через три-четыре года после твоего рождения она дала тебе имя Мишель.
Надеюсь, ты не обидишься, что я рассказал это тебе. Раз уж ты больше сын мне, чем мой родной сын, мне нужно сказать это, потому что мне нужно за многое расплатиться. Я пишу в своей потайной каморке, где я вырос и где ты навестил меня в Париже. Ты помнишь ее. В Париже больше не горит свет, только иногда; но это не важно, потому что в этой комнатке всегда был свой собственный свет. Ничего больше не работает – только иногда; может быть, в Калифорнии теперь тоже так. Сейчас разгар лета, но зима будет здесь, не успеешь оглянуться, а последняя зима была тяжелей, чем любая, какую вообще можно припомнить. Похоже, мы с миром стареем вместе. Я больше никогда не увижу тебя, мы больше никогда ничем не обменяемся. Я никогда еще не смирялся с чем-то большим, чем это, и не пытался дотянуться так далеко, как пытаюсь сейчас. Я ошибся насчет тебя, когда ты был моложе, и теперь, я надеюсь, ты не остановишься, прежде чем тот, другой, не будет выпущен наружу и не оставит тебя. Ты не виноват, что ему это не удалось. А пока остальным придется подчиниться ритмам твоей речи. Всю свою жизнь я был слеп, а они называли это видением. Если ты будешь продолжать говорить с ними, кто знает? Когда-нибудь, возможно, они назовут это поэзией.
Твой дед Адольф.
Когда Джейсон и Лорен вернулись в Лос-Анджелес, они провели первую пару недель в мотеле недалеко от океана. Ехать на автобусе из аэропорта было далеко и пыльно; шоссе были закрыты и превратились в барахолки и бродяжьи таборы; проехать можно было лишь окольными путями, по тем из бульваров, что еще действовали. Каждую автобусную остановку осаждала толпа – это стало такой же распространенной картиной, как и брошенные автомобили на обочинах. Люди проводили долгие часы, пересекая город, преодолевая расстояния, и движение транспорта было ограничено до минимума, поскольку транспорта просто не хватало, чтобы развозить всех и повсюду. Автобусы все время переполнялись и проезжали мимо огромных групп странников, пока их досада не выпивалась в вандализм и жестокость – люди швыряли вещи в окна, которые удалялись, не останавливаясь ради них.
Джейсон нашел работу преподавателя физкультуры в одном из техникумов в западной части города. Они нашли квартиру – однокомнатную, с кухней. Оставшись одна, Лорен провела первые недели нетронутой, недотрогой. Когда Джейсон уходил от нее утром, она лежала на диване, глядя в никуда, и там же он находил ее, возвращаясь во второй половине дня. Ему нечего было ей сказать, потому что он знал, отчего она такая. Ни один из них ни разу не произнес его имени; каждый надеялся, что он исчезнет. Но он не исчезал – она не могла изгнать его из памяти, не могла не видеть его повсюду, не могла перестать переживать все это снова и снова. Когда никого не было рядом, она звала его вслух.
Однажды она отправилась узнать, нельзя ли забрать со склада их мебель со старой квартиры. Склад был забит людьми, они кричали и спорили с другими людьми – за длинными прилавками – по поводу утерянных стульев, комодов, разбитых зеркал. Толкотня и хаос; растерявшись и не зная, куда идти и в какую очередь вставать, Лорен наконец просто ушла и на еще одном автобусе доехала до бульвара Паулина. Улица все еще была полна песка. Она не видела кошек и не стала звать их. Она пришла поглядеть не на свою старую квартиру, а на его.
Хозяин помнил ее. Он помнил и Мишеля, которому пришло письмо, адресованное М. Сарру; отправителем был А. Сарр из Парижа. Вопреки всякой логике, Лорен была уверена, что это шифр для нее: письмо от Адриана Мишелю. Она взяла у хозяина письмо, вскрыла его и тут увидела, что оно было от кого-то, подписавшегося Адольфом, почти годичной давности, и к тому же по-французски. Она смогла прочитать лишь чуть-чуть, пытаясь разобрать его в автобусе по дороге домой.
И все же теперь это была единственная ее зацепка, единственный известный ей способ найти его. На следующий день, когда Джейсон ушел на работу, она начала писать письма Мишелю. Каждое письмо кричало, что она поступила верно, приняла верное решение; она была в этом уверена. Она заканчивала одно письмо и начинала следующее, вкладывая его в первое; во второе письмо она вкладывала третье; в третье – четвертое, и так далее, и так далее. К концу недели она написала ему больше сотни писем; какие-то из них были всего лишь обрывками тоски. К сердцевине этой самой большой китайской головоломки у нее уже не осталось слов, и в последнем послании говорилось лишь: «Где ты?»
Где ты? – спрашивала она. Я знаю, что поступила правильно, говорила она, так думает Джейсон, и я тоже. Но все равно – где ты?
Она купила большой конверт из плотной бумаги, и положила внутрь эти письма-в-письмах, и пошла на почту. На почте была толкотня и хаос, как и на складе с мебелью. Но она прождала в очереди два с половиной часа, взвесила письмо и отправила его в никуда, на единственный адрес, который пришел ей в голову, то есть на обратный адрес А. Сарра: номер семнадцать по рю де Сакрифис.
Шли недели. Она не получала ответа. Два, три, четыре месяца прошли; она повсюду видела Мишеля в его длинном синем плаще – за углом, вдали на дороге, перед автобусом. Когда телефоны работали, когда их телефон в самом деле звонил, она всякий раз была уверена, что это он. Но это был не он, и длинные синие плащи носили другие, и почтовая служба, которая в эти дни сбоила, никогда ничего не приносила ей. Прошел год, и она наконец потеряла надежду.
Лорен с Джейсоном стали хорошими друзьями. Если он и изменял ей, она об этом не знала. Им не звонили женщины, умолявшие о том, чтобы переговорить с ним. Каждый вечер после работы он был дома. Он работал над тем, чтобы делать ее счастливой – усерднее, чем когда-либо. Их брак стал лучше, чем раньше, и у них было девять уютных лет, вплоть до того дня, когда кто-то подорвал Федеральное здание на западном краю города и Джейсона задело взрывом. Он не ехал на велосипеде; он стоял у дороги и ждал автобуса. Такие взрывы стали к этому времени более частыми, но Лорен все равно потрясло, что это могло случиться с таким человеком, как Джейсон. Это был единственный вечер, когда он не вернулся домой, и прежде чем Лорен услышала вести, в голову ей все же пришло – спустя столько лет, – что он может быть с другой женщиной. В тот год она вернулась в Канзас (прежде они обсуждали это с Джейсоном); между Лос-Анджелесом и Канзасом уже не было такой большой разницы – песчаные бури вместо торнадо и безжалостная летаргия. Почти всю дорогу до Канзаса – она ехала на автобусе – ее с обеих сторон окружали бетонные стены. Их построили за восемнадцать месяцев, после того как Напасть пролетела по континенту, и караулы Национальной гвардии все еще были выставлены там и сям, каждые пятьдесят-шестьдесят миль. Когда небо над головой было промозглым, затянутым облаками, у Лорен возникало ощущение, что она едет к дому по длинному серому туннелю. Никто больше не говорил о том, что может быть за стенами или как выглядит Америка. Добравшись до цели, она с облегчением увидела, что стен не так уж и много; они виднелись вдали, длинными белыми линиями вдоль горизонта с запада, с севера и с юга; лишь восток был открыт. Она поселилась в доме, в котором выросла; она была в нем одна. Ее родители уже умерли, а братья разъехались. Она больше не вышла замуж. Она нашла работу на соседнем ранчо, где заботилась о проблемных детях, – работа, о которой она время от времени задумывалась на протяжении последних двадцати пяти лет своей жизни. Все эти дети были умны и талантливы, но у каждого была своя психологическая причуда, которая выдавала, что глубоко внутри прячется нечто ужасное, мучительное. Был один ребенок, который без конца все завязывал – шнурки, веревки, одежду, волосы, – скручивал вещи в узлы и развязывал снова. Еще один мальчик вызубрил все коды междугородной связи во всей стране по старому справочнику: он мог ответить любому, что Таллахасси во Флориде – это 904, а Мэдисон в Висконсине – это 608, а все города в Вайоминге – 307, и все это в любую секунду. Была девочка по имени Кара, переименовавшая все звезды в небе, – она узнавала их, несмотря на перемещения из одного квадранта ночи в другой. Эти странные таланты давались ценой умения приспосабливаться к умственным и эмоциональным требованиям ежедневной жизни, превращая детей в изгоев в собственных семьях, среди друзей и соседей, лишая их способности строить необходимые отношения с другими людьми. И Лорен стала их связным. Ее притягивала одна общая черта всех этих детей – каждый был прекрасен, с молочной кожей, большими, как луна, глазами, мягкими светлыми волосами; все они светились от своих странных видений. Дети, никогда не привязывавшиеся ни к чему, кроме этих странных видений, чрезвычайно привязались к ней. «Ты меня любишь?» – спрашивала девочка Кара, и Лорен отвечала: да, и Кара спрашивала, как сильно, и Лорен отвечала, что очень, и Кара спрашивала, можно ли это измерить, и Лорен говорила, что нет, такое измерить нельзя, и только тогда девочка казалась удовлетворенной.
Состарившись, Лорен часто стояла в канзасской пустыне, глядя на листья. К этому времени земля стала совсем белой – пыль, трава и высокий бурьян вылиняли. Каждой осенью откуда-то прилетали листья, темные, ярко-синие. Они шелестели по ее ногам, и цеплялись за щиколотки, и вытанцовывали в темноте синие узоры на фоне белой-белой земли; и она глядела на восток, словно горизонт мог выдавить из себя череду оголенных синих деревьев. Но ничто больше не пересекало горизонт в эти дни, кроме солнца на рассвете; и каждый горизонт, кроме этого, поддерживал стену. Несколько дней подряд листья прибывали, а затем роились к западу от ее дома, куда выходило ее крыльцо, и исчезали, возможно, поворачивая к югу у стены, описывая круг и возвращаясь туда, откуда прилетели. И тогда ей оставалось лишь созерцать пустынные просторы и догадываться об их одиночестве, считая про себя маленькие – не больше курганов – белые холмики, наполнявшие мертвые поля. Несколько осеней назад она даже дошла до одного из холмов и, отбросив несколько пригоршней земли, наткнулась на перила небольшого моста, в котором узнала лунный мост – как те, что строили в Калифорнии много лет назад.
Теперь лунные мосты были похоронены и забыты, хотя ничто так не притягивало взор к Луне, как чистые, сверкающие небеса над Канзасом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35


А-П

П-Я