https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Rossinka/
Мишель еще раз глянул в коридор и вернулся к себе в купе. Когда он зашел, он увидел, что там пусто.
Все пропали – банкир, его дочка, старухи, юнцы. Карла тоже не было. Может, я ошибся, подумал Мишель. Может, последняя остановка была в Тулузе, а не в Виндо. Он расстроился, что Карл не попрощался.
Он стоял, дрожа в такт поезду, а дверь купе и закрытые ставни на окне дрожали вместе с ним, и Мишель не мог кое-чего не заметить. Из-под шторки в купе лился обжигающий солнечный свет.
Мишель шагнул к окну и поднял шторку.
За окном солнце освещало пробегавшее мимо поле, а за ним – море; свет был приглушенным, матовым. Трава в поле была высокая, зеленая, и с одной стороны Мишель разглядел деревушку, окруженную, похоже, высокими крепостными стенами. Рябь на воде и гнущаяся трава подсказали ему, что дует легкий ветерок; недалеко на якоре стояла баржа.
Поезд замедлил ход и начал притормаживать. Рельсы постепенно поворачивали, выявляя кривизну почвы. И когда состав мерно огибал последнюю часть поворота, Мишель увидел в траве мужчину и женщину, занимавшихся любовью. Женщина показалась ему странно знакомой, и лишь спустя секунду он узнал ее. Ей было лет двадцать пять или под тридцать, она была еще молода, а мужчина сверху был куда старше, ему было около пятидесяти, и он не снял свою полосатую сине-белую тельняшку, даже занимаясь с ней любовью. Отчего-то Мишель не мог решить, узнает ли он и его. Отчего-то две громогласные, неотвратимые мысли пришли в голову Мишелю, когда он это увидел. Первая – что он наблюдает зачатие близнецов. Вторая – что свое собственное. Он не мог – особенно в состоянии такого изумления и шока – привести к согласию эти две мысли: он знал, что логика должна остановиться на одной из них. Ведь это, в конце концов, не было каким-то однажды захороненным и вновь обретенным воспоминанием, над которым можно было бы размышлять, поскольку в любом случае он не мог быть этому свидетелем. Он понял, что это нечто иное, и рывком задернул шторку.
Как это ни абсурдно, Мишелю приходило в голову только одно: я не в том купе. Он проковылял обратно в коридор и зашел в следующее купе. И снова увидел лишь пустые сиденья и пустые полки над ними. Снова из-под дрожащей шторки лился дневной свет. Он стоял, и это сияние брызгало в него снаружи; и тогда он одним рывком шагнул к окну и отдернул шторку. На стекле был отпечаток маленькой ладони. За контуром ладони был берег. Море. Дом на скале над бухтой, и его мать, которая стояла у конца тропинки, ведущей к берегу. В песке была яма. В яме лежали трупики близнецов; на них не было ни крови, ни следов насилия, но глаза и рты были широко открыты, а личики – сини и безжизненны. Они лежали, нелепо распластавшись, у края ямы, и Мишель увидел, как с дальнего края берега выкатывается большой, почти абсолютно круглый черный камень. Он мерно двигался вдоль воды, пока не докатился до ямы, где встал на место, накрыв тела.
Мишель отбежал от окна. Поезд снова остановился; лишь когда он тронулся вновь, Мишель понял, что не чувствует под собой движения. С пола поднимался пар, поезд отошел от станции, и теперь, когда ночной поток полей катился мимо, Мишель высунулся в темноту из окна в коридоре и не увидел ни одного лица, выглядывавшего из вагонов, ни перед собой, ни после. Окна складывались в клетчатый ручеек из золотых квадратиков, и больше не было видно ни души. Далеко впереди, серебристо пыхнув, исчез паровоз. Мишель рванулся по тускло освещенным коридорам в поиске хоть кого-нибудь. Все купе были пусты. С противоположной стены каждого из них палил все тот же ослепительный свет из-под шторки. Мишель побежал в следующий вагон и в следующий после него, в попытке найти хоть одно окно, в котором не бился бы плененный свет. Вместо этого он понял, что это он пленник – пленник поезда, где с одной стороны стояла глубокая ночь, а с другой – солнечный день, в котором бессознательные, не задержавшиеся в памяти сцены его прошлого врывались в окно каждого купе. В последнем вагоне он столкнулся с кондуктором; он почти ожидал, что тот растает, когда притронулся к нему. Кондуктор уставился на него, не двинувшись с места. «Мсье, – сказал Мишель, с трудом переводя дыхание и не веря, что получит ответ, – где мы?» Мы во Франции, мсье, сказал кондуктор. Все еще тяжело дыша, Мишель выговорил: «Сколько раз, мсье, мы еще будем проезжать Виндо?» Кондуктор попытался подвести его к окну. Вам нужен воздух, мсье, сказал он. Но Мишель не слушал его. Мишель прислушивался к другому звуку, исходившему не из купе, не из конца коридора, не из соседнего вагона. Звук раздавался за пределами поезда, из-за закрытых окон. Яростный стук в стекло и их писклявые, смятенные голоса, умоляющие его вернуться и раздернуть шторы. Мишель оглянулся; когда же он повернулся обратно, кондуктор исчез, и не было ни признака, что он был там, ни признака, что отошел. Поезд не тревожило ничье движение, ни одна душа не выдавала своего присутствия. И Мишель побежал дальше, пробираясь по узкому проходу, из купе в купе, из вагона в вагон.
***
Как-то утром она проснулась, и на глазах ее лежала тень. Когда она увидела его, он сидел, как обычно, опершись руками о колени, уставившись перед собой. Она моргнула и увидела все под наклоном. Это свидетельствовало о глубине ее сна – у нее ушло несколько секунд на то, чтобы оглянуться и понять, что море покинуло их и виднелось теперь на расстоянии двухсот – трехсот метров. Баржа села на мель в мокрый песок. С другой стороны были холмы в утренних лучах. Это не было похоже на Тунис. Лорен прикоснулась ладонями к лицу Бато Билли, позвала его по имени и увидела, что его раскрытые глаза и рот не ответят. Она отпрянула, когда он повалился с ящика. Ах, Билли, только и сказала она.
Было так жарко, что времени у нее было немного. Ей нечем было копать – только пальцами. Песок был достаточно сырым, и за час она вырыла глубокую яму. У нее пересохло в горле и сосало под ложечкой. Когда она стащила его с баржи, песок насыпался в его седые волосы, на все его старческое лицо; она закрыла ему глаза, но не смогла сомкнуть губ – было слишком поздно, и песок насыпался ему в рот. Она попыталась немножко отчистить его, но ей не во что было его завернуть и не было времени – ни для него, ни, возможно, для нее самой. И тогда она скатила его в яму и затем завалила песком, вырытым оттуда же; она понадеялась, что когда-нибудь Средиземное море вернется и его прикроет.
Было ровно три недели с тех пор, как они отплыли из Парижа. Она пошла к морю. Сняла платье и прижимала его к себе, пока волны, прихлынув, охлаждали ее. Про себя она попрощалась со своим ребенком. Она вернулась от воды голой и долго шла так дальше, прежде чем натянуть платье через голову. Над головой ревели самолеты; она поняла, как долго не видела самолетов. Они направлялись к ней. Они миновали берег Сицилии и поворачивали к югу, где горизонт всегда был окутан дымом.
11
Джейсон прождал всю зиму. Он не собирался так долго сидеть в Венеции – он ожидал, что жена присоединится к нему, когда прибудет на континент, и они вместе отправятся на юг. Они проведут Рождество в Неаполе, оттуда двинутся в Рим, а потом, к концу зимы, – во Флоренцию. Они воспользуются тем, что гонки отложены, и таким образом побудут вместе после разлуки и после операции, которую Лорен перенесла в Лос-Анджелесе. Сперва Джейсон представлял себе все это лишь с умеренным энтузиазмом. Как часто бывало и раньше, он чувствовал, что это стесняет его, отчасти лишает его свободы. Это чувство значило для него еще больше, чем в прошлом, потому что Джейсон наконец осознал, что ему уже за тридцать и какие-то вещи начинают ускользать от него: девушки, с которыми он спал в Италии, внезапно показались ему очень молоденькими. Он оказался лицом к лицу с тем фактом, что уже никогда не выиграет медаль на Олимпиаде. Он уже миновал свою вершину три года назад, когда участвовал в Тур де Франс и стал первым американцем за всю историю гонок, занявшим второе место, обогнав даже фаворита – советского гонщика.
Но он остался в Венеции, и у него не было другого выбора, кроме как раздумывать об этом. Лорен добралась до Парижа; Джейсон послал телеграмму и начал ждать, рассчитывая увидеть ее через неделю. Он не спешил – мимо его окна по пути с вокзала проходили молоденькие немки. Велосипед стоял у него в номере кверху колесами, опираясь о пол сиденьем и рулем, пока он копался с шестеренками передач и отлаживал давление в шелковых шинах, скользивших под его пальцами. По вечерам он ходил со своей командой по тратториям. Ему опостылела Венеция.
Она не приехала. Ни через неделю, ни через две, ни через месяц. Он разозлился – он хотел убраться из этого города и ехать в Неаполь. Он хотел заселиться в номер с видом на Неаполитанский залив, прежде чем нахлынет рождественская волна туристов. Надвигалась зима – все остальные гонщики из команды Джейсона уехали на юг Италии. Джейсон послал еще несколько телеграмм. Он нечасто покидал номер; конечно же, потому что было холодно, а не потому что он ждал звонка. Он обнаружил, что все меньше и меньше трудится над велосипедом – он лишь крутил переднее колесо и смотрел на комнату сквозь вертящиеся спицы. Настало Рождество.
Он начал каждый день ходить к вокзалу. Поезд всегда ожидался к четырем. Порой он не слишком опаздывал и прибывал к полшестого, к шести. Но Джейсон всегда приходил к четырем – на случай, если поезд в кои-то веки прибудет вовремя; тикая, катились часы. Он замечал далеко над водой одинокий белый огонь паровоза, идущего с материка. Поезд опустевал, перрон наводняла толпа народа, а потом оставался лишь ручеек; многие сходили в Милане и садились на другие поезда, направляющиеся южнее. Когда кончался и ручеек, он все сидел и ждал, на случай, если она выйдет последней. Затем он отправлялся обратно в отель и тщательно проверял свой почтовый ящик, убеждаясь, что для него нет никаких сообщений. Найдя сообщения для какого-то другого постояльца, он читал и их, дабы убедиться, что они не были адресованы ему и положены в чужой ящик по ошибке.
Он понял, что она не приедет до весны, когда узнал, что она с Мишелем.
Он не мог представить себе, чтобы она считала Мишеля красивей его; он не мог представить себе, чтобы Мишель занимался с ней любовью, как он. Но у него всегда было предчувствие насчет Мишеля – с той самой ночи, когда он впервые увидел его в квартире под ними, когда тот стоял один посреди комнаты. «Сейчас проходить через все это, – думал Джейсон, лежа ночью в постели, в то время как переднее колесо велосипеда продолжало вращаться в темноте, – совершенно бессмысленно. Это все равно что вернуться из Вьетнама невредимым, только чтобы тебя пристрелили; я уже пережил это, она никогда не уходила от меня, даже когда у меня было куда больше женщин, чем в последнее время. Мои проступки никогда не имели значения; она слишком любила меня, чтобы уйти». Теперь, когда он начинал понимать, что часть его жизни закончилась, теперь, когда он готов был остепениться, она поставила под вопрос его значимость в ее жизни: так ему это виделось. Ему просто-напросто не приходило в голову, он не был способен додуматься до возможности, что она действительно собирается оставить его; и все же посреди всех его новых сомнений на свой счет скептицизм, с которым он воспринял эту мысль, перешел в зловещее чувство неизбежности, которое он ощутил с самого начала и которое росло с каждым днем, пока она не приезжала к нему.
В ту зиму канал замерз и несколько недель в городе шел снег. Зима рано пошла на убыль. Джейсон начал замечать, что уровень воды в отдельных маленьких каналах очень низок; гондолы и лодки осели у стен домов. Однажды он вышел из отеля на вокзал и увидел людей, собравшихся у Большого канала и переговаривающихся между собой. Канал, как он теперь увидел, практически исчезал. С вокзала он увидел, что Адриатическое море ушло – залив, который поезда пересекали по пути с материка, начал движение на восток.
На следующей неделе товарищи Джейсона начали возвращаться с каникул. Их встречал опустошенный город. Большой канал почти высох, а остальные каналы были пусты, за исключением затонов, где прежде течение замедлялось – теперь там стояла неподвижная вода. Остальные гонщики рассказали Джейсону, что пляж в Неаполе за одну ночь вырос втрое. Мусор, десятилетиями усеивавший дно венецианских каналов, валялся на виду, и во время внезапной жары, нахлынувшей почти сразу же, зловоние стало невыносимым, вдобавок к насекомым, зависшим над отбросами, и крысам, сновавшим по мусорным кучам. Туристы начали гурьбой покидать город, хоть бы там и шли велогонки. Чтобы пройти по любому мостику, требовалось сразиться со стаей грызунов; на каждом причале, куда городские рыбаки обычно приносили улов, кишели чайки, которые расклевывали дохлую рыбу. Наконец в город вошли военные и начали уборку, но запах не выводился, он пропитал каждый дом, каждую комнату, каждую дверь, все поры города.
Стоял зной, удручавший чиновников, которые изначально назначили гонки на осень, чтобы избежать летней жары, а потом перенесли на весну, чтобы избежать зимних холодов. И все же в этот раз гонки должны были состояться – или не состояться вовсе; большинству гонщиков отнюдь не хотелось их отменять. Джейсон, со своей стороны, был бы этому только рад. Ему хотелось уехать прямо сейчас – но хотелось и остаться, пока не он дождется ее. Он попал под перекрестный огонь двух противоположных побуждений, ни одно из которых не имело ничего общего с гонками. Он всегда предвкушал такие соревнования с наслаждением, в котором было даже что-то навязчивое; было время, когда сама мысль о том, чтобы не участвовать в гонках, показалась бы ему ненавистной – особенно в этих гонках, которые, он знал, должны были стать для него последними. Теперь он больше не чувствовал ничего подобного. Рушилось нечто иное, его собственные приоритеты смешались и перепутались, и его так ужасала перспектива, что гонки настанут, прежде чем она приедет, что едва мог об этом думать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Все пропали – банкир, его дочка, старухи, юнцы. Карла тоже не было. Может, я ошибся, подумал Мишель. Может, последняя остановка была в Тулузе, а не в Виндо. Он расстроился, что Карл не попрощался.
Он стоял, дрожа в такт поезду, а дверь купе и закрытые ставни на окне дрожали вместе с ним, и Мишель не мог кое-чего не заметить. Из-под шторки в купе лился обжигающий солнечный свет.
Мишель шагнул к окну и поднял шторку.
За окном солнце освещало пробегавшее мимо поле, а за ним – море; свет был приглушенным, матовым. Трава в поле была высокая, зеленая, и с одной стороны Мишель разглядел деревушку, окруженную, похоже, высокими крепостными стенами. Рябь на воде и гнущаяся трава подсказали ему, что дует легкий ветерок; недалеко на якоре стояла баржа.
Поезд замедлил ход и начал притормаживать. Рельсы постепенно поворачивали, выявляя кривизну почвы. И когда состав мерно огибал последнюю часть поворота, Мишель увидел в траве мужчину и женщину, занимавшихся любовью. Женщина показалась ему странно знакомой, и лишь спустя секунду он узнал ее. Ей было лет двадцать пять или под тридцать, она была еще молода, а мужчина сверху был куда старше, ему было около пятидесяти, и он не снял свою полосатую сине-белую тельняшку, даже занимаясь с ней любовью. Отчего-то Мишель не мог решить, узнает ли он и его. Отчего-то две громогласные, неотвратимые мысли пришли в голову Мишелю, когда он это увидел. Первая – что он наблюдает зачатие близнецов. Вторая – что свое собственное. Он не мог – особенно в состоянии такого изумления и шока – привести к согласию эти две мысли: он знал, что логика должна остановиться на одной из них. Ведь это, в конце концов, не было каким-то однажды захороненным и вновь обретенным воспоминанием, над которым можно было бы размышлять, поскольку в любом случае он не мог быть этому свидетелем. Он понял, что это нечто иное, и рывком задернул шторку.
Как это ни абсурдно, Мишелю приходило в голову только одно: я не в том купе. Он проковылял обратно в коридор и зашел в следующее купе. И снова увидел лишь пустые сиденья и пустые полки над ними. Снова из-под дрожащей шторки лился дневной свет. Он стоял, и это сияние брызгало в него снаружи; и тогда он одним рывком шагнул к окну и отдернул шторку. На стекле был отпечаток маленькой ладони. За контуром ладони был берег. Море. Дом на скале над бухтой, и его мать, которая стояла у конца тропинки, ведущей к берегу. В песке была яма. В яме лежали трупики близнецов; на них не было ни крови, ни следов насилия, но глаза и рты были широко открыты, а личики – сини и безжизненны. Они лежали, нелепо распластавшись, у края ямы, и Мишель увидел, как с дальнего края берега выкатывается большой, почти абсолютно круглый черный камень. Он мерно двигался вдоль воды, пока не докатился до ямы, где встал на место, накрыв тела.
Мишель отбежал от окна. Поезд снова остановился; лишь когда он тронулся вновь, Мишель понял, что не чувствует под собой движения. С пола поднимался пар, поезд отошел от станции, и теперь, когда ночной поток полей катился мимо, Мишель высунулся в темноту из окна в коридоре и не увидел ни одного лица, выглядывавшего из вагонов, ни перед собой, ни после. Окна складывались в клетчатый ручеек из золотых квадратиков, и больше не было видно ни души. Далеко впереди, серебристо пыхнув, исчез паровоз. Мишель рванулся по тускло освещенным коридорам в поиске хоть кого-нибудь. Все купе были пусты. С противоположной стены каждого из них палил все тот же ослепительный свет из-под шторки. Мишель побежал в следующий вагон и в следующий после него, в попытке найти хоть одно окно, в котором не бился бы плененный свет. Вместо этого он понял, что это он пленник – пленник поезда, где с одной стороны стояла глубокая ночь, а с другой – солнечный день, в котором бессознательные, не задержавшиеся в памяти сцены его прошлого врывались в окно каждого купе. В последнем вагоне он столкнулся с кондуктором; он почти ожидал, что тот растает, когда притронулся к нему. Кондуктор уставился на него, не двинувшись с места. «Мсье, – сказал Мишель, с трудом переводя дыхание и не веря, что получит ответ, – где мы?» Мы во Франции, мсье, сказал кондуктор. Все еще тяжело дыша, Мишель выговорил: «Сколько раз, мсье, мы еще будем проезжать Виндо?» Кондуктор попытался подвести его к окну. Вам нужен воздух, мсье, сказал он. Но Мишель не слушал его. Мишель прислушивался к другому звуку, исходившему не из купе, не из конца коридора, не из соседнего вагона. Звук раздавался за пределами поезда, из-за закрытых окон. Яростный стук в стекло и их писклявые, смятенные голоса, умоляющие его вернуться и раздернуть шторы. Мишель оглянулся; когда же он повернулся обратно, кондуктор исчез, и не было ни признака, что он был там, ни признака, что отошел. Поезд не тревожило ничье движение, ни одна душа не выдавала своего присутствия. И Мишель побежал дальше, пробираясь по узкому проходу, из купе в купе, из вагона в вагон.
***
Как-то утром она проснулась, и на глазах ее лежала тень. Когда она увидела его, он сидел, как обычно, опершись руками о колени, уставившись перед собой. Она моргнула и увидела все под наклоном. Это свидетельствовало о глубине ее сна – у нее ушло несколько секунд на то, чтобы оглянуться и понять, что море покинуло их и виднелось теперь на расстоянии двухсот – трехсот метров. Баржа села на мель в мокрый песок. С другой стороны были холмы в утренних лучах. Это не было похоже на Тунис. Лорен прикоснулась ладонями к лицу Бато Билли, позвала его по имени и увидела, что его раскрытые глаза и рот не ответят. Она отпрянула, когда он повалился с ящика. Ах, Билли, только и сказала она.
Было так жарко, что времени у нее было немного. Ей нечем было копать – только пальцами. Песок был достаточно сырым, и за час она вырыла глубокую яму. У нее пересохло в горле и сосало под ложечкой. Когда она стащила его с баржи, песок насыпался в его седые волосы, на все его старческое лицо; она закрыла ему глаза, но не смогла сомкнуть губ – было слишком поздно, и песок насыпался ему в рот. Она попыталась немножко отчистить его, но ей не во что было его завернуть и не было времени – ни для него, ни, возможно, для нее самой. И тогда она скатила его в яму и затем завалила песком, вырытым оттуда же; она понадеялась, что когда-нибудь Средиземное море вернется и его прикроет.
Было ровно три недели с тех пор, как они отплыли из Парижа. Она пошла к морю. Сняла платье и прижимала его к себе, пока волны, прихлынув, охлаждали ее. Про себя она попрощалась со своим ребенком. Она вернулась от воды голой и долго шла так дальше, прежде чем натянуть платье через голову. Над головой ревели самолеты; она поняла, как долго не видела самолетов. Они направлялись к ней. Они миновали берег Сицилии и поворачивали к югу, где горизонт всегда был окутан дымом.
11
Джейсон прождал всю зиму. Он не собирался так долго сидеть в Венеции – он ожидал, что жена присоединится к нему, когда прибудет на континент, и они вместе отправятся на юг. Они проведут Рождество в Неаполе, оттуда двинутся в Рим, а потом, к концу зимы, – во Флоренцию. Они воспользуются тем, что гонки отложены, и таким образом побудут вместе после разлуки и после операции, которую Лорен перенесла в Лос-Анджелесе. Сперва Джейсон представлял себе все это лишь с умеренным энтузиазмом. Как часто бывало и раньше, он чувствовал, что это стесняет его, отчасти лишает его свободы. Это чувство значило для него еще больше, чем в прошлом, потому что Джейсон наконец осознал, что ему уже за тридцать и какие-то вещи начинают ускользать от него: девушки, с которыми он спал в Италии, внезапно показались ему очень молоденькими. Он оказался лицом к лицу с тем фактом, что уже никогда не выиграет медаль на Олимпиаде. Он уже миновал свою вершину три года назад, когда участвовал в Тур де Франс и стал первым американцем за всю историю гонок, занявшим второе место, обогнав даже фаворита – советского гонщика.
Но он остался в Венеции, и у него не было другого выбора, кроме как раздумывать об этом. Лорен добралась до Парижа; Джейсон послал телеграмму и начал ждать, рассчитывая увидеть ее через неделю. Он не спешил – мимо его окна по пути с вокзала проходили молоденькие немки. Велосипед стоял у него в номере кверху колесами, опираясь о пол сиденьем и рулем, пока он копался с шестеренками передач и отлаживал давление в шелковых шинах, скользивших под его пальцами. По вечерам он ходил со своей командой по тратториям. Ему опостылела Венеция.
Она не приехала. Ни через неделю, ни через две, ни через месяц. Он разозлился – он хотел убраться из этого города и ехать в Неаполь. Он хотел заселиться в номер с видом на Неаполитанский залив, прежде чем нахлынет рождественская волна туристов. Надвигалась зима – все остальные гонщики из команды Джейсона уехали на юг Италии. Джейсон послал еще несколько телеграмм. Он нечасто покидал номер; конечно же, потому что было холодно, а не потому что он ждал звонка. Он обнаружил, что все меньше и меньше трудится над велосипедом – он лишь крутил переднее колесо и смотрел на комнату сквозь вертящиеся спицы. Настало Рождество.
Он начал каждый день ходить к вокзалу. Поезд всегда ожидался к четырем. Порой он не слишком опаздывал и прибывал к полшестого, к шести. Но Джейсон всегда приходил к четырем – на случай, если поезд в кои-то веки прибудет вовремя; тикая, катились часы. Он замечал далеко над водой одинокий белый огонь паровоза, идущего с материка. Поезд опустевал, перрон наводняла толпа народа, а потом оставался лишь ручеек; многие сходили в Милане и садились на другие поезда, направляющиеся южнее. Когда кончался и ручеек, он все сидел и ждал, на случай, если она выйдет последней. Затем он отправлялся обратно в отель и тщательно проверял свой почтовый ящик, убеждаясь, что для него нет никаких сообщений. Найдя сообщения для какого-то другого постояльца, он читал и их, дабы убедиться, что они не были адресованы ему и положены в чужой ящик по ошибке.
Он понял, что она не приедет до весны, когда узнал, что она с Мишелем.
Он не мог представить себе, чтобы она считала Мишеля красивей его; он не мог представить себе, чтобы Мишель занимался с ней любовью, как он. Но у него всегда было предчувствие насчет Мишеля – с той самой ночи, когда он впервые увидел его в квартире под ними, когда тот стоял один посреди комнаты. «Сейчас проходить через все это, – думал Джейсон, лежа ночью в постели, в то время как переднее колесо велосипеда продолжало вращаться в темноте, – совершенно бессмысленно. Это все равно что вернуться из Вьетнама невредимым, только чтобы тебя пристрелили; я уже пережил это, она никогда не уходила от меня, даже когда у меня было куда больше женщин, чем в последнее время. Мои проступки никогда не имели значения; она слишком любила меня, чтобы уйти». Теперь, когда он начинал понимать, что часть его жизни закончилась, теперь, когда он готов был остепениться, она поставила под вопрос его значимость в ее жизни: так ему это виделось. Ему просто-напросто не приходило в голову, он не был способен додуматься до возможности, что она действительно собирается оставить его; и все же посреди всех его новых сомнений на свой счет скептицизм, с которым он воспринял эту мысль, перешел в зловещее чувство неизбежности, которое он ощутил с самого начала и которое росло с каждым днем, пока она не приезжала к нему.
В ту зиму канал замерз и несколько недель в городе шел снег. Зима рано пошла на убыль. Джейсон начал замечать, что уровень воды в отдельных маленьких каналах очень низок; гондолы и лодки осели у стен домов. Однажды он вышел из отеля на вокзал и увидел людей, собравшихся у Большого канала и переговаривающихся между собой. Канал, как он теперь увидел, практически исчезал. С вокзала он увидел, что Адриатическое море ушло – залив, который поезда пересекали по пути с материка, начал движение на восток.
На следующей неделе товарищи Джейсона начали возвращаться с каникул. Их встречал опустошенный город. Большой канал почти высох, а остальные каналы были пусты, за исключением затонов, где прежде течение замедлялось – теперь там стояла неподвижная вода. Остальные гонщики рассказали Джейсону, что пляж в Неаполе за одну ночь вырос втрое. Мусор, десятилетиями усеивавший дно венецианских каналов, валялся на виду, и во время внезапной жары, нахлынувшей почти сразу же, зловоние стало невыносимым, вдобавок к насекомым, зависшим над отбросами, и крысам, сновавшим по мусорным кучам. Туристы начали гурьбой покидать город, хоть бы там и шли велогонки. Чтобы пройти по любому мостику, требовалось сразиться со стаей грызунов; на каждом причале, куда городские рыбаки обычно приносили улов, кишели чайки, которые расклевывали дохлую рыбу. Наконец в город вошли военные и начали уборку, но запах не выводился, он пропитал каждый дом, каждую комнату, каждую дверь, все поры города.
Стоял зной, удручавший чиновников, которые изначально назначили гонки на осень, чтобы избежать летней жары, а потом перенесли на весну, чтобы избежать зимних холодов. И все же в этот раз гонки должны были состояться – или не состояться вовсе; большинству гонщиков отнюдь не хотелось их отменять. Джейсон, со своей стороны, был бы этому только рад. Ему хотелось уехать прямо сейчас – но хотелось и остаться, пока не он дождется ее. Он попал под перекрестный огонь двух противоположных побуждений, ни одно из которых не имело ничего общего с гонками. Он всегда предвкушал такие соревнования с наслаждением, в котором было даже что-то навязчивое; было время, когда сама мысль о том, чтобы не участвовать в гонках, показалась бы ему ненавистной – особенно в этих гонках, которые, он знал, должны были стать для него последними. Теперь он больше не чувствовал ничего подобного. Рушилось нечто иное, его собственные приоритеты смешались и перепутались, и его так ужасала перспектива, что гонки настанут, прежде чем она приедет, что едва мог об этом думать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35