https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/lesenka/s-bokovym-podklyucheniem/
Стив Эриксон
Дни между станциями
И путник вопрошает: если я,
проживший жизнь, пройдя нелегкий путь,
вернусь опять к истоку своих слез,
по мелочам растрачу ль вновь себя
и вновь уйду с прощаньем на устах?
Пабло Неруда (Перевод М. Петрова)
1
Когда Лорен была маленькой девочкой, она вставала посреди канзасских полей и призывала кошек. Сквозь травы, по которым стелился лед грядущей зимы, они пробирались к ней одна за другой; она видела их в свете Луны. Тени бегущих облаков тысячекратно перекрещивались и мельтешили у нее под ногами. Лед поблескивал точно так же, как кошачьи глаза, а те, в свою очередь, поблескивали так же, как звезды сквозь тучи. Она и сама не знала, зачем они приходят. Это были дикие кошки, которые не слушались больше никого, от их метаний по полям фермерам был один убыток, а отец Лорен терпеть не мог кошачий вой, наполнявший ночь, – словно в бурьяне истекали кровью тысяча младенцев. Но они приходили к ней, и поэтому было ясно, что она особенная, и, возможно, задумается она двадцать лет спустя, они приходили по той же причине, по которой она приходила к ним, а именно – было так прекрасно видеть их, все эти тени-распятия и огни-лезвия, и она была прекрасна той же красотой.
Двадцать лет спустя, когда она занималась любовью с ним, ей думалось о них, а не о муже, ехавшем на велосипеде по дороге, что вела прочь от нее. Когда он глубоко погружался в нее, она слегка всхлипывала, держась за его черные волосы, и вспоминала, как гладила шерсть самого дикого черного кота в Канзасе.
А потом, в темноте, она поглядела на него и задумалась: откуда же он взялся. И поняла, что он никогда не расскажет ей, потому что не знает сам. Оба они пересекли границу юности и держали путь дальше с визами на грани истечения, а грозная правда об их прегрешениях следовала за ними по пятам.
Она познакомилась с мужем летом, когда ей было семнадцать. В воздухе носился запах Азии. Когда она увидела его на танцах, он уже вернулся с войны, распрощавшись там с последними муками взросления. Он так и не побывал в бою, просидев всю службу на корабле у побережья и слушая, как загораются вертолеты. Ему незнакомо было чувство настоящего облегчения, поскольку не хватало мудрости понять, что он смертен. Это просто не приходило ему в голову. Любой другой на его месте скептически усомнился бы в фортуне, вернувшей его из бездны джунглей в танцзал на окраине Сент-Луиса, где дожидалась она. Их познакомили шепотом; она полюбила его мгновенно, так же как он ее, но это ничего не гарантировало. Позже она будет выбегать на крыльцо отцовского дома, под паническими взорами матери и братьев, чтобы смотреть, как они с товарищами проезжают мимо фермы, на пепельном фоне горизонта крохотная, но решительная шеренга фигурок двигалась, как сплошная серая струйка воды, их синие униформы и шлемы отливали металлом, а туловища нависали над велосипедами параллельно земле – головы опущены, зады подняты. Сидя на деревянной ограде, она ни разу не махнула ему рукой.
Ему было двадцать. Его звали Джейсон. У него были прямые белокурые волосы, которые позже отрастут. Позже, в Сан-Франциско, он вденет в ухо серьгу и снимет рубашку. Он светился красотой, конечно же, – как все вещи и люди, которыми она окружала себя, – возвышаясь над остальными мужчинами, вихрем проносясь по комнатам; все в нем было точно и безупречно. В нем была напористость, она жила где-то в верхней части спины, между лопатками; иногда этот напор оказывался близко к сердцу, а подчас куда мощнее двигал им, когда сердце не мешалось вовсе. При виде девушки, сидящей на деревянной ограде и машущей рукой, мужчина в нем заважничал бы, но ребенок в нем – а по большей части он был ребенком – лишь дивился, не зная, что бы это значило. Когда она шла от крыльца к дороге и стояла, глядя ему вслед, ему казалось, что он чувствует очертания и цвет ее отражения на своем синем металлическом шлеме. Но он вглядывался, зная, что среди целого поля белокурых канзасских красавиц лишь ее пышные губы дают ему повод считать ее своей, даже если он так и не понял почему. Они занялись любовью, не дожидаясь свадьбы, и ей было так же неудивительно, как и ему, что он стал у нее первым; ему не обязательно было услышать ее тихий, сдавленный вскрик, чтобы понять это, так же как ему не обязательно было оборачиваться, чтобы понять, что она стоит у дороги. Она же не видела причин кричать ради него. Однако так, без вскрика, когда все закончилось, он почувствовал, что чего-то не хватает.
Вернувшись из-за океана, он размышлял, попытаться ли попасть на Олимпиаду в Мехико, но решил дождаться Мюнхена. Приняв это решение, он вздохнул свободнее, и ему стало проще жениться на ней. В ночь после свадьбы они уехали в Сан-Франциско; в самолете, загипнотизированная ревом двигателей, она внезапно поняла, что беременна Жюлем. Она уставилась в окно на лоснящуюся взлетную полосу, и ей грезилось, что самый дикий черный кот в Канзасе гонится за крылом самолета.
Они жили в потайном переулке, в который можно было попасть через маленький коридорчик в конце лестницы, взбегавшей в гору. Если не считать коридорчика, квартал был совершенно закрыт, неведомый ни автомобилистам, ни обитателям города, прожившим здесь всю свою жизнь; переулка не было ни на карте у Лорен, ни в местном справочнике, который она купила в первый день в городе, ни в атласе в библиотеке; ставни на окнах с громким стуком открывались и захлопывались сами по себе, а дверные проемы оставались безликими, пока не садилось солнце и темнота не поглощала переулок. В конце квартала стоял лишь один очень старый автомобиль, и она не могла себе представить, как он туда попал, если только его не спустили с неба. На табличке на доме было написано «Бульвар Паулина»; она поразилась, когда через два года они переехали в Лос-Анджелес и, после долгих недель поиска, риэлтерское агентство отправило их смотреть квартиру в Голливуд-Хиллз по адресу: бульвар Паулина, дом двадцать семь. Эту квартиру они и сняли. На бульвар Паулина в Голливуд-Хиллз приходилось пробираться по узенькому проходу на вершине лестничного пролета, еще более высокого, чем лестница в Сан-Франциско; ставни с громким стуком открывались и захлопывались, и в дверных проемах не было ни одного лица. Там не стоял автомобиль, зато висела афиша – совсем как новенькая – к фильму «Плоть и дьявол», на которой Джон Гилберт целовал Гарбо . Три лета спустя, когда Джейсон был в Европе на тренировках перед мюнхенскими соревнованиями, Лорен отправилась в Сан-Франциско на выходные и пошла искать свой старый дом на бульваре Паулина. Но так и не нашла его. В тот день она три часа бродила взад-вперед по Колумбус-стрит в поисках лестницы рядом с итальянским гастрономом; она искала тропинку, на которую сворачивала сотни раз. Ступенек нигде не было. Она расспрашивала соседей, лавочников, полицейских, почтальонов, но ни один из них никогда не слышал о бульваре Паулина. Она осведомилась у хозяина магазинчика о лестнице, которая когда-то начиналась возле его заведения, но он такой не помнил. Она вернулась в Лос-Анджелес в легком отчаянии, опасаясь, что бульвар Паулина в Голливуд-Хиллз, где она жила теперь, тоже пропал, но переулок был на месте и дожидался ее, и, стоя у окна на верхнем этаже в конце улицы, она вспомнила соответствующий вид из окна квартиры в Сан-Франциско, где, вглядываясь в Колумбус-стрит далеко внизу, она обхватывала пальцами живот, в котором тогда еще жил Жюль.
Они так мало времени провели вместе в Сан-Франциско, где по вечерам она дожидалась звуков переключающихся передач его велосипеда и искала глазами отблески его шлема в секретном переулке. В первый раз он уехал, когда она призналась, что беременна на четвертом месяце. Уехал через два дня – сдвинувшись наконец с того места на кухне, где окаменел, услышав эту новость.
По ночам, сидя за маленьким столиком у окна, она писала ему; у них не было денег на телефонные разговоры. Она ждала его ответов; они приходили нечасто. Чем реже от него приходили письма, тем чаще она писала, словно так можно было наколдовать ответ; письма копились. Она писала письмо, но, не отправив его, спохватывалась, что нужно написать еще одно, – тогда она писала второе и вкладывала в него первое. Вскоре она отправляла по пять, шесть писем в одном конверте, затем дюжину, затем девятнадцать, двадцать, до тех пор, пока он не начал получать по почте послания, гигантские, как китайские шкатулки; он распечатывал одно письмо, только чтобы найти в нем второе, во втором – ссылку на третье; письма, вложенные в письма, вложенные в письма. Попытавшись добраться до сердцевины послания, он с отвращением отбрасывал его в сторону после четырнадцатого или пятнадцатого письма. Он считал, что по-своему любит ее, и по-своему она была ему нужна, но он был скован своей свободой и, как и во Вьетнаме, не понимал, чем рискует.
Он не вернулся домой к рождению Жюля.
Она рожала одна, без наркоза и спрашивала вслух: «Где ты?» – при каждых новых схватках. Медсестры и врачи, не понимая ее, отвечали: «Вот-вот покажется, погоди»; они не догадывались, что в этот миг Лорен ни капли не заботил ребенок, что она охотно согласилась бы произвести на свет мертвого младенца, лишь бы Джейсон вошел к ней через дверь родильного отделения; и только когда Жюль уже рвался из нее наружу, она решила, в бездне агонии, что никогда больше не пошлет Джейсону ни единого письма и уж тем более ни одной китайской шкатулки. Она решила это без ярости, без мстительности; от боли все прояснилось, и ее решение было сдержанным и продуманным. Через два дня она вернулась с Жюлем домой и легла спать у того самого окна, у которого писала все эти письма; соседка по этажу передвинула ей кровать. Жюль спал с ней. Ему прописали специальное детское питание, и врачи запретили ей кормить его грудью. Первый день дома они с ребенком проспали, спали и всю ночь напролет. На следующий день ее разбудил грохот под окном. Гремела небольшая тележка: ее тянули несколько человек, а изнутри раздавалась странная музыка; с одного конца тележки была воронка, куда люди из соседних домов бросали монеты, – люди, которых Лорен никогда раньше не видела. В какой-то момент она поняла, что в тележке – тело умершего ребенка; его везли на похороны, и, когда монеты сыпались в воронку, стоявший на тележке манекен в красном пальтишке с золотыми пуговицами, с широко раскрытыми безжизненными глазами и безрадостной тонкой улыбкой, поднимал ручку в знак приветствия. Манекен махал рукой, и в окнах соседних домов появлялись манекены маленьких детей, махавшие в ответ, пока по всему кварталу не встали лесом качающиеся туда-сюда руки манекенов. Увидев все это, Лорен, ужаснувшись, быстро перевела глаза на Жюля, ожидая увидеть вместо него ребенка из тележки. Но Жюль никуда не делся, он спал у нее на груди в лучах полуденного солнца, равнодушный к музыке на улице и качающимся пластмассовым рукам.
Грудь ее болела, оттого что была полна. Она начала ездить в больницу, где медсестры сцеживали молоко, ослабляя давление. Они так и не объяснили ей, почему ребенка нельзя кормить грудью. Она старалась вовсе не думать о Джейсоне; соседка по этажу, которую звали Марта, помогала ей с ребенком, смотрела за ним, переодевала, кормила, и Лорен наслаждалась вечерами, когда ей удавалось выбраться из дома в одиночку и дойти до залива.
В один из таких дней она вернулась домой с одной такой прогулки и остановилась в дверях, увидев перед собой Джейсона – без рубашки, с мерцающей в одном ухе серьгой. Они стояли, глядя друг на друга, и она не нашла в себе сил, чтобы устоять перед ним; она рухнула ему на грудь, его руки обняли ее, он склонился над ней, и она могла только бормотать: «Красавец. Красавец» – снова и снова, сама не понимая, что говорит это вслух. В это мгновение она поняла, что все клятвы, данные ею в роддоме, были тщетны, что она до смерти влюблена в его красоту – больше, чем осознает свою собственную, – что она без ума от взглядов, которые кидают на него другие женщины, что она без ума от его божественного отражения в их глазах; и тогда он занялся с ней любовью. После она нежилась в постели, царапая ногтями его грудь, пока ее внимание не привлек плач ребенка. Она вышла в коридор, забрала Жюля у Марты, принесла его в комнату, подняла в воздухе перед мужем и сказала: «Вот твой сын».
Джейсон безмолвно смотрел на младенца с постели, и тогда Лорен опустила Жюля к ногам отца. Джейсон глядел на ребенка, не имея ни малейшего представления о том, как реагировать, – словно, упустив из виду ее беременность и пропустив рождение ребенка, он внутренне отказался и от своего отцовства. Он знал, что он отец мальчика, но не чувствовал этого. Джейсон перевел взор с Жюля на Лорен.
– Мне скоро нужно будет вернуться обратно на Восток.
– Когда? – спросила она, падая духом.
– Скоро.
Он наблюдал за ребенком и, не сводя с него глаз, сказал:
– В Филадельфии будут гонки, очень важный турнир. Важно там хорошо отметиться.
Возможно, он не хотел извиняться или просто не сознавал, что нужно. Через три недели он уехал. Она снова начала писать письма. Дни растянулись в недели, в целое лето, первое лето – из многих – без него. Одной растить ребенка было трудно, но она понимала, что, не будь Жюля, она бы не вынесла одиночества бульвара Паулина, где никто не показывался на улицу, кроме как на похороны умерших детей. Она сидела с Жюлем в квартире Марты, ребенок лежал на полу, перед ними троими мерцал телевизор, излучая изображение человека, ступающего на Луну. Первые шаги на Луне показывали снова и снова, и тогда она в первый раз заметила, что Жюль чем-то увлекся – телевизором и этими кадрами. Он глядел на них настороженно и сосредоточенно, совсем не двигаясь.
Она долгое время не получала писем от Джейсона, и вдруг как-то вечером телефон в коридоре зазвонил; спросили ее. Они немного поболтали, обменялись новостями, но она была смутно уверена, что этот звонок не просто так, и только когда она много раз переспросила его, вновь и вновь, не получая ответа:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35