https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-raspshnymi-dveryami/
На письменном столе лежал черный служебный портфель. По стенам до самого потолка тянулись книжные полки, и на них разместилось любопытнейшее собрание романов XIX и XX веков, какое я когда-либо видел. Тут Дуглас позволил себе роскошь, в которой, однако, было что-то нарочитое. Ему правилось читать книги более или менее в том виде, в каком они впервые вышли в свет. Поэтому на его полках можно было найти английских, русских, американских и французских классиков, если не в самых первых, то, во всяком случае, очень ранних изданиях.
Мы удобно расселись в этой комнате, заставленной и пропахшей книгами, и Дуглас поведал нам свою новость. Он не преувеличивал. Новость и в самом деле была обнадеживающая и совершенно неожиданная. А именно: некоторые круги – весьма влиятельные, – по всей видимости между собой не сговариваясь, повели кампанию против Гилби и за Роджера. Причем эти круги были настолько влиятельны, что даже министрам кабинета приходилось считаться с их мнением или, во всяком случае, прислушиваться к нему. На первом месте стояла авиационная промышленность, по крайней мере та ее часть, которую представлял мой прежний шеф – лорд Лафкин, сильно расширивший после войны сферу своего влияния. Затем шла группа громогласных маршалов военно-воздушных сил. Затем довольно-таки разношерстная компания ученых. Лафкин успел побывать у канцлера Казначейства, два маршала дали завтрак в честь премьер-министра, ученые проводили беседы «на министерском уровне».
– На редкость ловко действуют, – сказал Дуглас.
– Кто затеял эту кампанию?
– Хотите верьте, хотите нет, но похоже, что некоторые нити ведут к человеку, совершенно незначительному.
– Кто же это?
– Некто Бродзинский. Конечно, если не он, так нашелся бы кто-нибудь другой. – Как и все высшие государственные чиновники, Дуглас не очень-то верил, что человеку может просто повезти. – Но надо отдать ему должное: в том, кто чего стоит в «нашем Лондоне», разбирается он неплохо.
Мы стали прикидывать возможности. Если говорить конкретно о каждом, то покровители Гилби располагают немалой властью и пользуются влиянием в обществе, но в конечном счете крупный капитал при поддержке военных и ученых обыкновенно берет верх.
– Если Роджер сам себе не напортил непоправимо в глазах ваших великосветских друзей, – беззлобно усмехнулся Дуглас, – готов держать пари, что не пройдет и года, как он займет это место.
Он подлил нам всем виски. Потом спросил:
– Скажите, Льюис, как по-вашему, какую он поведет политику, когда сядет на место Гилби?
Я замялся. Он подозревал – или догадывался, – что я пользуюсь доверием Роджера. В свою очередь я догадывался, что он этим доверием не пользуется. Я ни минуты не сомневался, что, едва Роджер достигнет власти, ему придется начать борьбу с иными из тех сил, которые сейчас оказывают ему поддержку. В начале нашего разговора Дуглас сказал, что добиваться успеха лучше всего без посторонней помощи. Может быть, теперь он догадался, что Роджер куда больше связан, чем ему сперва казалось.
Мэри Осбалдистон достала свое рукоделие – салфетку или что-то в этом роде – и принялась старательно вышивать по краю незабудки. Маргарет, которая ничего в этом не смыслила, похвалила вышивку, спросила что-то насчет узора; но она все время прислушивалась к разговору и то и дело поглядывала на меня.
– Видите ли, для меня в этой истории есть кое-какие странности, – не отступал Дуглас. – Ведь не только Бродзинский и «оголтелые» ратуют за Куэйфа. Взять хотя бы вашего старого приятеля Фрэнсиса Гетлифа и его собратьев – они тоже за него горой. Так вот, как бы ловко ни жонглировал Куэйф – а, по-моему, он в этом деле мастер, – вряд ли он угодит и вашим и нашим. Скажите, известны вам его истинные намерения?
Еще немного, и я открыл бы ему карты. Одно ясно осознанное соображение, почему я не сделал этого, у меня было. Я знал, что Дуглас, как и почти все его коллеги, убежденный консерватор. Он был слишком умен, чтобы не понимать доводов в пользу политики Роджера, и, однако, она была ему не по вкусу. Но я промолчал не поэтому. Была другая причина: осторожность, которая поистине вошла в мою плоть и кровь. Слишком долго я жил в мире крупных дел, слишком часто бывал в положениях, когда сугубая осторожность оказывается, пожалуй, самой правильной и, безусловно, самой легкой линией поведения. В прошлом у меня бывали неприятности как раз потому, что я поддавался порывам и забывал об осторожности.
Итак, в тот вечер, повинуясь привычке, которая стала второй натурой, я уклонился от прямого ответа. Дуглас внимательно посмотрел на меня, и лицо его на миг помолодело. Потом он улыбнулся и передал мне графин.
Мы изрядно выпили в тот вечер. В такси по дороге домой Маргарет, прижав мою руку к своей щеке, сказала:
– А знаешь, ты был неправ… – И прибавила, что такому человеку, как Дуглас, можно верить с закрытыми глазами.
Она не сказала вслух, но я и так понял, что мы все четверо друг другу по душе и что такие отношения надо беречь. Я рассердился. Я остро почувствовал обиду, – обиду, которую чувствуешь особенно остро, когда сам знаешь, что ты неправ.
8. Рыцарь с надгробья
В марте, недели через три после того, как мы с Маргарет побывали в Бассете и Клепэме, мы узнали еще одну новость – совершенно непредвиденную. Однажды утром, едва я переступил порог своего служебного кабинета, мне позвонил Осбалдистон: ночью заболел Гилби, его жизнь в опасности.
Утром в Уайтхолле только об этом и говорили; к полудню разговоры перекинулись в клубы. Официальное сообщение появилось в вечерних газетах. Все – и я в том числе – с самого начала решили, что Гилби не выживет. Один мой приятель наспех добавлял к послужному списку Гилби краткий перечень его достижений на политическом поприще; заведующий отделом некрологов одной из утренних газет жаловался, что оказался перед издателем в дурацком положении – «проворонил такого человека, как Гилби».
Как всегда в предвидении чьей-то смерти, окружающие были несколько более оживлены, чем обычно. В воздухе чувствовалось возбуждение. И, как и следовало ожидать, уже начались кое-какие деловые переговоры. Один из министров пригласил Дугласа в бар выпить с ним виски. Роуз провел несколько часов с главой нашего министерства, обсуждая с ним, как распределить теперь по-новому обязанности между двумя нашими ведомствами. То же самое, только в меньших масштабах, я уже наблюдал двадцать лет назад, когда работал в колледже. Так ли уж часто людей затрагивает чужая смерть – затрагивает всерьез, скажем, как болезнь близкого человека? Из чувства своеобразной биологической солидарности мы притворяемся, что она и в самом деле нас задевает. В известном смысле такое лицемерие полезно. Но, в сущности, мы гораздо реже ощущаем утрату, чем осмеливаемся признаться даже самим себе.
В следующие два-три дня, прислушиваясь к разговорам о Гилби, я невольно вспоминал первую заповедь политика, которую внушал мне лукавый старичок-простачок Томас Бэвил: «Всегда будь под рукой. Никогда не уходи. Никогда не отсутствуй из гордости!» Пожалуй, это все-таки вторая заповедь, первая же гласит: «Оставайся в живых!»
Очевидно, эта мысль явилась в те дни не мне одному. О том же думал и лорд Гилби. Через четыре дня после того, как стало известно о его болезни, мне позвонил по телефону его личный секретарь. Слухи о болезни сильно преувеличены, сообщил нараспев голос, обладателем которого мог быть только питомец Итона. Предположение о возможности смертельного исхода – сущий вздор. Был «небольшой сердечный припадок», только и всего. Лорд Гилби очень скучает и будет рад посетителям, он надеется, что я навещу его в клинике как-нибудь на будущей неделе во второй половине дня.
Оказалось, что такое же приглашение получили и другие политические деятели и высшие чиновники, в том числе Дуглас Осбалдистон и Гектор Роуз.
– Что ж, – заметил по этому поводу Роуз, – может быть, достопочтенный лорд и оставляет желать лучшего в роли главы министерства, однако в бодрости духа ему явно не откажешь.
Когда я навестил Гилби в клинике, я подумал, что в бодрости духа ему и в самом деле не откажешь, хотя расположение духа у него было несколько непривычное. Он лежал на спине, совершенно неподвижно, и был похож на изваяние рыцаря на могильной плите, – рыцаря, который не бывал в крестовых походах, ибо слишком уж прямы для человека, проведшего жизнь в седле, были его вытянутые ноги. Кровать была такая высокая, что, когда я сел рядом, наши лица оказались на одном уровне, и он мог разговаривать со мной шепотом. Впрочем, он не шептал – он говорил негромко, но очень четко своим обычным, хорошо поставленным, гибким голосом.
– Очень любезно с вашей стороны, – сказал он. – Когда я выберусь отсюда, мы непременно встретимся где-нибудь в более приятном месте. С вашего разрешения я непременно угощу вас обедом в каком-нибудь шикарном ночном клубе.
Я ответил, что буду очень рад.
– Меня должны бы выпустить отсюда через месяц. Но боюсь, пройдет еще месяца два, прежде чем я снова возьму бразды правления в свои руки, – прибавил он сурово, как будто я позволил себе выразить излишний оптимизм.
Я ответил какой-то банальной фразой в том смысле, что и это не за горами.
– Я ни минуты не думал, что могу умереть… – Он лежал не шевелясь, великолепно выбритый, великолепно подстриженный. Он позволил себе лишь чуть изменить выражение лица – его устремленные в потолок глаза недоуменно округлились, когда он прибавил: – А знаете, нашлись люди, которые, сидя вот здесь, в этой самой палате, спрашивали, боюсь ли я смерти. – Он сделал легкое ударение на слове «я». Потом продолжал: – Я слишком часто смотрел смерти в глаза, чтобы теперь испугаться.
Это могло показаться рисовкой. Да так оно и было. Он стал рассказывать мне о своей жизни. Во время первой мировой войны он потерял «на поле брани» почти всех своих ближайших друзей, офицеров-однополчан. И с тех пор каждый новый прожитый год рассматривает как подарок судьбы. Да и во время второй войны он куда больше понюхал пороху, чем большинство его сверстников. Несколько раз он был уверен, что час его пробил. Он любит воевать? – спросил я. Да, еще бы! Что может быть лучше.
И тогда я спросил, что он больше всего ценит в людях.
– Если уж на то пошло, я ценю в людях только одно.
– Что именно?
– Отвагу. Отважному человеку я все прощу. А труса нипочем уважать не стану.
Я подумал тогда, а позднее и совсем уверился, что мне в жизни не случалось вести более странного разговора с храбрым человеком. Я встречал отважных людей, которые считали свою храбрость чем-то само собой разумеющимся и были снисходительны к натурам менее стойким. Не таков был лорд Гилби. Из всех военных, которых я знавал, он единственный с лирическим пафосом рассуждал о «поле брани».
И я невольно подумал, что лорд Гилби всю свою жизнь искал славы. Славы в том смысле, как ее понимали в дохристианские времена, славы, которую добывали в бою древние греки в скандинавы. Посадить бы его на корабль викингов, и он вытерпел бы все, что терпели они, и хвастался бы потом ничуть не меньше. Правда, родился он в католической семье и вел себя как подобает доброму католику – только этим утром, сообщил он мне, его посетил «духовник». Однако молился он не о спасении души, а о славе.
Он лежал пластом, красивый, без единой морщинки, и я думал: не потому ли его свалил этот сердечный приступ? Даже человеку, не сведущему в медицине, было ясно, что положение его куда серьезнее, чем сообщалось в официальных бюллетенях. Быть может, это был приступ из тех, что случаются с людьми, которые привыкли подавлять свои волнения и тревоги? Трудно было представить себе человека менее склонного к самоанализу, но, конечно, даже ему стало ясно, что он немало дров наломал, оказавшись на посту, где по странной иронии судьбы требовалась отвага совсем иного рода, та, которой он был начисто лишен. Он, уж конечно, знал, что им недовольны, что за его спиной происходит какой-то тайный сговор, что над ним висит угроза «почетной отставки». Но и вида не подавал, что догадывается об этом. Он сидел на заседаниях кабинета среди коллег, которые в грош его не ставили, неизменно обаятельный, тщеславный, неприступный. Вероятно, он просто не позволял себе задумываться, какого они о нем мнения, каковы их намерения. Быть может, теперь он расплачивается за это?
На другой день я пошел в парламент повидать Роджера. Пока он отвечал на какой-то запрос, я сидел в ложе Государственного управления у самых правительственных скамей. Запрос был сделан одним из членов парламента, которых Лафкин иногда использовал, чтобы портить кровь Гилби. «Известно ли господину министру, что до сих пор еще не обнародовано решение по поводу…» Далее следовал перечень авиационных объектов. Роджеру все равно предстояло отвечать на этот вопрос в палате общин, но из-за болезни Гилби он заменял его и здесь. Член парламента, задавший вопрос, всячески подчеркивал – думаю, не случайно, а по чьему-то указанию, – что лично против Роджера он ничего не имеет. И когда Роджер невозмутимо и весьма расплывчато ответил, ни он сам, ни кто-либо из представителей военно-воздушных сил не стали задавать дополнительных вопросов. По нескольким лицам промелькнули понимающие улыбки. Когда время, отведенное для вопросов, истекло, Роджер увел меня к себе в кабинет. Странное дело, хотя я теперь часто заходил к нему, он почти никогда не приглашал меня в кафе или в бар. Поговаривали, что он слишком мало бывает в обществе членов парламента, не поддерживает с ними приятельских отношений то ли из высокомерия, то ли из застенчивости. Это казалось тем непонятнее, что в частной жизни он был очень прост и общителен.
Кабинет был тесноват, не в пример палатам, которые он занимал в здании министерства. За ложноготическим окном виднелось зеленовато-желтое небо.
Я спросил его, навещал ли он Гилби. Да, конечно, ответил он, уже дважды.
– Ну и как? – спросил я.
– По-моему, он должен благодарить свою звезду за то, что вообще остался жив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Мы удобно расселись в этой комнате, заставленной и пропахшей книгами, и Дуглас поведал нам свою новость. Он не преувеличивал. Новость и в самом деле была обнадеживающая и совершенно неожиданная. А именно: некоторые круги – весьма влиятельные, – по всей видимости между собой не сговариваясь, повели кампанию против Гилби и за Роджера. Причем эти круги были настолько влиятельны, что даже министрам кабинета приходилось считаться с их мнением или, во всяком случае, прислушиваться к нему. На первом месте стояла авиационная промышленность, по крайней мере та ее часть, которую представлял мой прежний шеф – лорд Лафкин, сильно расширивший после войны сферу своего влияния. Затем шла группа громогласных маршалов военно-воздушных сил. Затем довольно-таки разношерстная компания ученых. Лафкин успел побывать у канцлера Казначейства, два маршала дали завтрак в честь премьер-министра, ученые проводили беседы «на министерском уровне».
– На редкость ловко действуют, – сказал Дуглас.
– Кто затеял эту кампанию?
– Хотите верьте, хотите нет, но похоже, что некоторые нити ведут к человеку, совершенно незначительному.
– Кто же это?
– Некто Бродзинский. Конечно, если не он, так нашелся бы кто-нибудь другой. – Как и все высшие государственные чиновники, Дуглас не очень-то верил, что человеку может просто повезти. – Но надо отдать ему должное: в том, кто чего стоит в «нашем Лондоне», разбирается он неплохо.
Мы стали прикидывать возможности. Если говорить конкретно о каждом, то покровители Гилби располагают немалой властью и пользуются влиянием в обществе, но в конечном счете крупный капитал при поддержке военных и ученых обыкновенно берет верх.
– Если Роджер сам себе не напортил непоправимо в глазах ваших великосветских друзей, – беззлобно усмехнулся Дуглас, – готов держать пари, что не пройдет и года, как он займет это место.
Он подлил нам всем виски. Потом спросил:
– Скажите, Льюис, как по-вашему, какую он поведет политику, когда сядет на место Гилби?
Я замялся. Он подозревал – или догадывался, – что я пользуюсь доверием Роджера. В свою очередь я догадывался, что он этим доверием не пользуется. Я ни минуты не сомневался, что, едва Роджер достигнет власти, ему придется начать борьбу с иными из тех сил, которые сейчас оказывают ему поддержку. В начале нашего разговора Дуглас сказал, что добиваться успеха лучше всего без посторонней помощи. Может быть, теперь он догадался, что Роджер куда больше связан, чем ему сперва казалось.
Мэри Осбалдистон достала свое рукоделие – салфетку или что-то в этом роде – и принялась старательно вышивать по краю незабудки. Маргарет, которая ничего в этом не смыслила, похвалила вышивку, спросила что-то насчет узора; но она все время прислушивалась к разговору и то и дело поглядывала на меня.
– Видите ли, для меня в этой истории есть кое-какие странности, – не отступал Дуглас. – Ведь не только Бродзинский и «оголтелые» ратуют за Куэйфа. Взять хотя бы вашего старого приятеля Фрэнсиса Гетлифа и его собратьев – они тоже за него горой. Так вот, как бы ловко ни жонглировал Куэйф – а, по-моему, он в этом деле мастер, – вряд ли он угодит и вашим и нашим. Скажите, известны вам его истинные намерения?
Еще немного, и я открыл бы ему карты. Одно ясно осознанное соображение, почему я не сделал этого, у меня было. Я знал, что Дуглас, как и почти все его коллеги, убежденный консерватор. Он был слишком умен, чтобы не понимать доводов в пользу политики Роджера, и, однако, она была ему не по вкусу. Но я промолчал не поэтому. Была другая причина: осторожность, которая поистине вошла в мою плоть и кровь. Слишком долго я жил в мире крупных дел, слишком часто бывал в положениях, когда сугубая осторожность оказывается, пожалуй, самой правильной и, безусловно, самой легкой линией поведения. В прошлом у меня бывали неприятности как раз потому, что я поддавался порывам и забывал об осторожности.
Итак, в тот вечер, повинуясь привычке, которая стала второй натурой, я уклонился от прямого ответа. Дуглас внимательно посмотрел на меня, и лицо его на миг помолодело. Потом он улыбнулся и передал мне графин.
Мы изрядно выпили в тот вечер. В такси по дороге домой Маргарет, прижав мою руку к своей щеке, сказала:
– А знаешь, ты был неправ… – И прибавила, что такому человеку, как Дуглас, можно верить с закрытыми глазами.
Она не сказала вслух, но я и так понял, что мы все четверо друг другу по душе и что такие отношения надо беречь. Я рассердился. Я остро почувствовал обиду, – обиду, которую чувствуешь особенно остро, когда сам знаешь, что ты неправ.
8. Рыцарь с надгробья
В марте, недели через три после того, как мы с Маргарет побывали в Бассете и Клепэме, мы узнали еще одну новость – совершенно непредвиденную. Однажды утром, едва я переступил порог своего служебного кабинета, мне позвонил Осбалдистон: ночью заболел Гилби, его жизнь в опасности.
Утром в Уайтхолле только об этом и говорили; к полудню разговоры перекинулись в клубы. Официальное сообщение появилось в вечерних газетах. Все – и я в том числе – с самого начала решили, что Гилби не выживет. Один мой приятель наспех добавлял к послужному списку Гилби краткий перечень его достижений на политическом поприще; заведующий отделом некрологов одной из утренних газет жаловался, что оказался перед издателем в дурацком положении – «проворонил такого человека, как Гилби».
Как всегда в предвидении чьей-то смерти, окружающие были несколько более оживлены, чем обычно. В воздухе чувствовалось возбуждение. И, как и следовало ожидать, уже начались кое-какие деловые переговоры. Один из министров пригласил Дугласа в бар выпить с ним виски. Роуз провел несколько часов с главой нашего министерства, обсуждая с ним, как распределить теперь по-новому обязанности между двумя нашими ведомствами. То же самое, только в меньших масштабах, я уже наблюдал двадцать лет назад, когда работал в колледже. Так ли уж часто людей затрагивает чужая смерть – затрагивает всерьез, скажем, как болезнь близкого человека? Из чувства своеобразной биологической солидарности мы притворяемся, что она и в самом деле нас задевает. В известном смысле такое лицемерие полезно. Но, в сущности, мы гораздо реже ощущаем утрату, чем осмеливаемся признаться даже самим себе.
В следующие два-три дня, прислушиваясь к разговорам о Гилби, я невольно вспоминал первую заповедь политика, которую внушал мне лукавый старичок-простачок Томас Бэвил: «Всегда будь под рукой. Никогда не уходи. Никогда не отсутствуй из гордости!» Пожалуй, это все-таки вторая заповедь, первая же гласит: «Оставайся в живых!»
Очевидно, эта мысль явилась в те дни не мне одному. О том же думал и лорд Гилби. Через четыре дня после того, как стало известно о его болезни, мне позвонил по телефону его личный секретарь. Слухи о болезни сильно преувеличены, сообщил нараспев голос, обладателем которого мог быть только питомец Итона. Предположение о возможности смертельного исхода – сущий вздор. Был «небольшой сердечный припадок», только и всего. Лорд Гилби очень скучает и будет рад посетителям, он надеется, что я навещу его в клинике как-нибудь на будущей неделе во второй половине дня.
Оказалось, что такое же приглашение получили и другие политические деятели и высшие чиновники, в том числе Дуглас Осбалдистон и Гектор Роуз.
– Что ж, – заметил по этому поводу Роуз, – может быть, достопочтенный лорд и оставляет желать лучшего в роли главы министерства, однако в бодрости духа ему явно не откажешь.
Когда я навестил Гилби в клинике, я подумал, что в бодрости духа ему и в самом деле не откажешь, хотя расположение духа у него было несколько непривычное. Он лежал на спине, совершенно неподвижно, и был похож на изваяние рыцаря на могильной плите, – рыцаря, который не бывал в крестовых походах, ибо слишком уж прямы для человека, проведшего жизнь в седле, были его вытянутые ноги. Кровать была такая высокая, что, когда я сел рядом, наши лица оказались на одном уровне, и он мог разговаривать со мной шепотом. Впрочем, он не шептал – он говорил негромко, но очень четко своим обычным, хорошо поставленным, гибким голосом.
– Очень любезно с вашей стороны, – сказал он. – Когда я выберусь отсюда, мы непременно встретимся где-нибудь в более приятном месте. С вашего разрешения я непременно угощу вас обедом в каком-нибудь шикарном ночном клубе.
Я ответил, что буду очень рад.
– Меня должны бы выпустить отсюда через месяц. Но боюсь, пройдет еще месяца два, прежде чем я снова возьму бразды правления в свои руки, – прибавил он сурово, как будто я позволил себе выразить излишний оптимизм.
Я ответил какой-то банальной фразой в том смысле, что и это не за горами.
– Я ни минуты не думал, что могу умереть… – Он лежал не шевелясь, великолепно выбритый, великолепно подстриженный. Он позволил себе лишь чуть изменить выражение лица – его устремленные в потолок глаза недоуменно округлились, когда он прибавил: – А знаете, нашлись люди, которые, сидя вот здесь, в этой самой палате, спрашивали, боюсь ли я смерти. – Он сделал легкое ударение на слове «я». Потом продолжал: – Я слишком часто смотрел смерти в глаза, чтобы теперь испугаться.
Это могло показаться рисовкой. Да так оно и было. Он стал рассказывать мне о своей жизни. Во время первой мировой войны он потерял «на поле брани» почти всех своих ближайших друзей, офицеров-однополчан. И с тех пор каждый новый прожитый год рассматривает как подарок судьбы. Да и во время второй войны он куда больше понюхал пороху, чем большинство его сверстников. Несколько раз он был уверен, что час его пробил. Он любит воевать? – спросил я. Да, еще бы! Что может быть лучше.
И тогда я спросил, что он больше всего ценит в людях.
– Если уж на то пошло, я ценю в людях только одно.
– Что именно?
– Отвагу. Отважному человеку я все прощу. А труса нипочем уважать не стану.
Я подумал тогда, а позднее и совсем уверился, что мне в жизни не случалось вести более странного разговора с храбрым человеком. Я встречал отважных людей, которые считали свою храбрость чем-то само собой разумеющимся и были снисходительны к натурам менее стойким. Не таков был лорд Гилби. Из всех военных, которых я знавал, он единственный с лирическим пафосом рассуждал о «поле брани».
И я невольно подумал, что лорд Гилби всю свою жизнь искал славы. Славы в том смысле, как ее понимали в дохристианские времена, славы, которую добывали в бою древние греки в скандинавы. Посадить бы его на корабль викингов, и он вытерпел бы все, что терпели они, и хвастался бы потом ничуть не меньше. Правда, родился он в католической семье и вел себя как подобает доброму католику – только этим утром, сообщил он мне, его посетил «духовник». Однако молился он не о спасении души, а о славе.
Он лежал пластом, красивый, без единой морщинки, и я думал: не потому ли его свалил этот сердечный приступ? Даже человеку, не сведущему в медицине, было ясно, что положение его куда серьезнее, чем сообщалось в официальных бюллетенях. Быть может, это был приступ из тех, что случаются с людьми, которые привыкли подавлять свои волнения и тревоги? Трудно было представить себе человека менее склонного к самоанализу, но, конечно, даже ему стало ясно, что он немало дров наломал, оказавшись на посту, где по странной иронии судьбы требовалась отвага совсем иного рода, та, которой он был начисто лишен. Он, уж конечно, знал, что им недовольны, что за его спиной происходит какой-то тайный сговор, что над ним висит угроза «почетной отставки». Но и вида не подавал, что догадывается об этом. Он сидел на заседаниях кабинета среди коллег, которые в грош его не ставили, неизменно обаятельный, тщеславный, неприступный. Вероятно, он просто не позволял себе задумываться, какого они о нем мнения, каковы их намерения. Быть может, теперь он расплачивается за это?
На другой день я пошел в парламент повидать Роджера. Пока он отвечал на какой-то запрос, я сидел в ложе Государственного управления у самых правительственных скамей. Запрос был сделан одним из членов парламента, которых Лафкин иногда использовал, чтобы портить кровь Гилби. «Известно ли господину министру, что до сих пор еще не обнародовано решение по поводу…» Далее следовал перечень авиационных объектов. Роджеру все равно предстояло отвечать на этот вопрос в палате общин, но из-за болезни Гилби он заменял его и здесь. Член парламента, задавший вопрос, всячески подчеркивал – думаю, не случайно, а по чьему-то указанию, – что лично против Роджера он ничего не имеет. И когда Роджер невозмутимо и весьма расплывчато ответил, ни он сам, ни кто-либо из представителей военно-воздушных сил не стали задавать дополнительных вопросов. По нескольким лицам промелькнули понимающие улыбки. Когда время, отведенное для вопросов, истекло, Роджер увел меня к себе в кабинет. Странное дело, хотя я теперь часто заходил к нему, он почти никогда не приглашал меня в кафе или в бар. Поговаривали, что он слишком мало бывает в обществе членов парламента, не поддерживает с ними приятельских отношений то ли из высокомерия, то ли из застенчивости. Это казалось тем непонятнее, что в частной жизни он был очень прост и общителен.
Кабинет был тесноват, не в пример палатам, которые он занимал в здании министерства. За ложноготическим окном виднелось зеленовато-желтое небо.
Я спросил его, навещал ли он Гилби. Да, конечно, ответил он, уже дважды.
– Ну и как? – спросил я.
– По-моему, он должен благодарить свою звезду за то, что вообще остался жив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52