https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/vstraivaemye/
Две недели спустя, ясным сияющим ноябрьским утром, я сидел в кабинете у Осбалдистона.
Коллингвуд вдоль и поперек исчеркал текст законопроекта, составленный Дугласом, и мы работали над новым вариантом. Дуглас был отлично настроен. Как всегда в подобных случаях, авторское самолюбие говорило в нем так же мало, как в большинстве из нас, когда мы сообща решаем отправиться куда-нибудь на автобусе.
Вошла секретарша с грудой папок и положила их в корзинку «Для входящих». Привычным глазом Дуглас, как и я, тотчас заметил на одной папке зеленый ярлычок.
– Спасибо, Юнис, – невозмутимо сказал Дуглас. В эту минуту он выглядел едва ли старше этой рослой, спортивного вида особы. – Что-нибудь неприятное?
– Сверху парламентский запрос, сэр Дуглас, – сказала секретарша.
За двадцать пять лет Дуглас был основательно выдрессирован. Парламентский запрос вызывал у него – совсем по Павлову – условный рефлекс: этим следует заняться в первую очередь. При виде запроса Дугласу, уравновешеннейшему из людей, слегка изменяло душевное равновесие.
Он раскрыл папку и развернул бумагу. Мне виден был вверх ногами напечатанный текст запроса и под ним другой листок с коротенькими заметками от руки. Похоже было, что это один из запросов, которые передаются из рук в руки, как ведра воды на деревенском пожаре, пока не дойдут до непременного секретаря.
Нахмурясь – лоб его перечеркнула глубокая складка, – Дуглас прочитал запрос. Перевернул страницу и молча стал изучать вторую бумагу.
– Мне это совсем не нравится, – сказал он резко, оскорбленно и перебросил мне папку через стол.
Запрос сделал молодой член парламента от какого-то курортного городка с южного побережья, уже обративший на себя внимание крайней реакционностью. Запрос гласил: «Удовлетворен ли министр (следовало название министерства Роджера) соблюдением военной тайны в его министерстве, в особенности вашими чиновниками?»
Выглядело это довольно безобидно; но подчиненные Дугласа, дотошные, как сыщики, выяснили, что этот самый член парламента выступил перед своими избирателями с речью, в которой ссылался на заявление Бродзинского в Лос-Анджелесе. На второй странице в папке были наклеены вырезки из местной английской газеты и из «Лос-Анджелес таймс».
Со странным чувством, с недоверием и вместе с ощущением чего-то уже знакомого, но давным-давно забытого я принялся читать вырезки. Лекция Бродзинского в лос-анджелесском отделении Калифорнийского университета: «Наука и коммунистическая угроза»; опасность, опасность, опасность; проникновение; сознательные и бессознательные поблажки; в его стране (в Соединенном Королевстве) дела обстоят ничуть не лучше, а может быть, и хуже, чем в Соединенных Штатах; люди, занимающие высокое положение как в области науки, так и вне ее, предают оборону страны; саботаж наиболее плодотворных идей укрепления обороноспособности; политическая неблагонадежность, политическая неблагонадежность.
– Это не слишком приятно, – сказал Дуглас еще прежде, чем я дочитал до конца. – Это сумасшествие. Вам-то хорошо известно, сколько бед могут натворить сумасшедшие. – Дуглас сказал это резко, но и сочувственно. Он знал историю моего первого брака, и нам нетрудно было говорить откровенно.
– Но может ли это всерьез повлиять…
– Вы слишком легкомысленно к этому относитесь, – отрывисто, сердито сказал он.
Уже много лет я не слыхивал подобного упрека. Затем я понял, что Дуглас берет это дело на себя. Он говорил властно и уверенно. Стройный, моложавый, он держался всегда просто и без претензий, так что нетрудно было обмануться и принять его за личность, не имеющую особого веса. А он ничуть не уступал Лафкину и Гектору Роузу.
Именно он, а не Роджер будет улаживать эту историю. С той минуты, как он прочел запрос, он не скрывал озабоченности. Я понять не мог, почему он так встревожен. Похоже, что Бродзинский метит во Фрэнсиса Гетлифа, может быть, в меня, может быть, в Уолтера Льюка или даже самого Роджера. Если это коснется меня, это будет неприятно, но, здраво рассуждая, не более того. Дуглас мне друг, но если он беспокоится только за меня, то, право же, его тревога чрезмерна.
Нет, не в том суть. Может быть, его как высокопоставленного чиновника пугает, когда вдруг предаются гласности острые политические вопросы и в особенности когда их ставят сторонники крайних мер? Дуглас был дальнозорок и честолюбив. Как и все в Уайтхолле, он знал, что, когда собаки дерутся, с них со всех клочья летят: тут можно быть безвинной жертвой или даже сторонним наблюдателем, но все равно сколько-нибудь грязи да пристанет. Если разразится какой-нибудь политический скандал, его приятели и шефы по Казначейству будут только ждать повода придраться. Имя его будет запятнано. Это будет несправедливо. Его дело позаботиться, чтобы обошлось без шума. А не сумеет – окажется вторым Гектором Роузом: карьера его кончена, не бывать ему тогда на самом верху.
Была у него и еще причина для беспокойства. При всем своем честолюбии он был человек весьма строгих правил. Произнести речь вроде той, что произнес Бродзинский, для него было так же немыслимо, как зарезать какую-нибудь старуху-торговку ради ее жалкой выручки. Хоть сам он был консерватор, пожалуй даже консервативнее своих коллег, он понимал, что этот парламентский запрос мог сделать только дурак и негодяй, – и не постеснялся бы назвать вещи своими именами. Дуглас был человек куда более суровый, чем казалось окружающим, и в душе не делал никаких скидок для дураков, негодяев или таких шизофреников, как Бродзинский. Все они были в его глазах безнравственными отщепенцами.
– Министр не должен сам отвечать на этот запрос, – сказал Дуглас.
– А это не будет еще хуже?
Но Дуглас не спрашивал моего совета. Роджер и сам оказался «отчасти под обстрелом». Его следует оберечь. Совершенно ни к чему, чтобы на всех углах перешептывались, ставя под сомнение его «надежность». Именно тут он всего уязвимее как политик. Нет, отвечать на запрос лучше всего товарищу министра Леверет-Смиту.
Дуглас хотел этим сказать, что Леверет-Смит совершенно не способен самостоятельно мыслить, отличается важностью необыкновенной и пользуется неограниченным доверием своей партии как в парламенте, так и вне его. Верно заметил ехидный толстяк Монти Кейв: рано или поздно из него выйдет образцовый член Верховного суда. Дуглас сейчас же пошел в кабинет к Роджеру и через минуту вернулся.
– Куэйф согласен, – сказал он. Уж наверно, он выложил все начистоту, как перед этим мне, так что Роджер и не мог не согласиться. – Пойдемте. Вам, видимо, придется потолковать кое с кем из ученых.
В кабинете Роджера Дуглас уже успел набросать основные положения ответа. Когда мы явились к Леверет-Смиту – кабинет его был третий по коридору, – все обрело солидность и торжественность.
– Господин товарищ министра, у нас к вам дело, – начал Дуглас.
Но тут нам пришлось набраться терпения. Леверет-Смит, грузный, с гладко зализанными волосами, похожий в своих очках на филина, церемонно поднялся нам навстречу. Он неторопливо прочел все замечания и соображения чиновников, через чьи руки последовательно проходил запрос, набросок ответа, составленный Дугласом, газетные вырезки и так же неторопливо своим гулким голосом начал задавать вопросы. Что у нас официально понимается под «политической неблагонадежностью»? Какие именно категории подлежат проверке на благонадежность? Все ли члены ученой комиссии проверены на предмет допуска к совершенно секретным материалам и к информации по вопросам, «которые мы с вами не упоминаем вслух»?
Леверет-Смит еще долго продолжал в том же духе. Метод неспешной беседы, как говаривал Кейнз, подумал я. Все ли служащие проверены? Каковы точные даты этой проверки?
Как и его коллеги, Дуглас предпочитал умалчивать о своих связях с органами безопасности. Он не стал сверяться с документами, он отвечал на память – с точностью счетной машины, но не столь хладнокровно. Непременный секретарь не привык, чтобы товарищ министра и даже сам министр, если на то пошло, подвергал его подобному допросу. Дело в том, что Леверет-Смит был не только нестерпимо нуден и самоуверен, но еще и недолюбливал Роджера, не выносил грубоватых ученых вроде Уолтера Льюка, и ему было не по себе в обществе людей вроде меня или Фрэнсиса Гетлифа. И службу свою он не любил, рассматривал ее только как трамплин. Тут приходилось иметь дело и с техникой, и с политикой, и с вопросами идеологии и нравственности, и с военными прогнозами – вся эта мешанина казалась ему чем-то отвратительным и недостойным, да еще вынуждала его сталкиваться с людьми, с которыми он предпочел бы никогда в жизни не иметь дела.
Вся жизнь его проходила в очень своеобразном и очень замкнутом кругу. Он отнюдь не был ни аристократом, как Сэммикинс и Кэро, ни крупным землевладельцем вроде Коллингвуда; в глазах изысканных друзей Дианы он был скучнейший буржуа. При этом он принадлежал к самому ортодоксальному слою средней буржуазии – казалось, ни в начальной школе в Кенсингтоне, ни в средней школе, ни дома в Винчестере, ни в консервативном клубе в Оксфорде его не коснулась ни одна неправоверная, еретическая мысль.
– Я не совсем понимаю, господин непременный секретарь, почему министру угодно, чтобы именно я отвечал на этот запрос.
Он изрек это после того, как битый час донимал нас вопросами. На лице у Дугласа выразилось нечто вроде «О господи, дай мне терпенья!» – такое он позволял себе не часто.
– Министр не хочет, чтобы это стало предметом обсуждения, – сказал Дуглас. И прибавил со своей милой мальчишеской улыбкой: – Он полагает, что вас все выслушают с полным доверием. И тем самым этот вздор будет похоронен раз и навсегда.
Леверет-Смит наклонил массивную, тяжелую голову. Впервые за весь разговор его как будто удалось ублажить. Он осведомился, есть ли это мнение самого министра. Понятно, ему придется для верности посовещаться с ним самим.
Дуглас, все еще мило улыбаясь, словно в доказательство, что в делах общественных обиды неуместны, напомнил, что в их распоряжении всего несколько часов.
– Если министр действительно хочет, чтобы я взял на себя эту обязанность, я, разумеется, не могу отказаться, – сказал Леверет-Смит с видом знатной дамы, которую просят открыть благотворительный базар. Но он должен был оставить за собой последнее слово. – Если я действительно возьму на себя эту обязанность, господин непременный секретарь, я приму ваш набросок за основу. Но тогда мне придется просить вас попозже зайти ко мне, чтобы мы могли просмотреть его вместе.
Мы вышли, Дуглас хранил молчание. Может быть, в делах общественных обиды и неуместны, но, подумал я, если к тому времени, когда Дуглас возглавит Казначейство, Леверет-Смит все еще будет заниматься политикой, ему, пожалуй, придется пожалеть об этом разговоре. Однако, хоть разговор с Леверет-Смитом – дело непростое и отнял у нас немало времени, цель была достигнута. Дуглас добился своего.
Запрос стоял в повестке дня в четверг. Утром Роджер попросил меня пойти в палату и посмотреть, как Леверет-Смит проведет свою роль. И попросил еще, словно между прочим, после этого заглянуть на полчасика к Элен.
День был сырой и холодный, улицы тонули в тумане, сумрачно было и в палате. Человек пятьдесят, расположились на скамьях, словно невыспавшиеся зрители на утреннем спектакле. Сразу после молитвы я прошел на место позади спикера. Перед нашим запросом было еще несколько, шли бесконечные препирательства из-за отмены казни какому-то убийце, которого некий депутат от Уэльса упорно и с нежностью именовал Эрни Уилсон. А потом с задней скамьи на правительственной половине справа от меня поднялся тот, чьего выступления мы ждали, – молодой блондин, быстрый и напористый. Он заявил, что просит разрешения поставить вопрос номер двадцать два; он держался уверенно и угрожающе, голова закинута, подбородок вздернут; он словно старался оглушить нас своим громким голосом, многократно усиленным микрофонами.
Леверет-Смит тяжело, неторопливо поднялся, как будто все мышцы его одеревенели. Он не обернулся к молодому человеку, а уставился куда-то в пространство.
– Слушаю вас, сэр, – сказал он тоном, в котором звучало совершенное удовлетворение не только проверкой благонадежности, но и всей вселенной.
– Видел ли министр заявление, сделанное третьего ноября профессором Бродзинским и широко опубликованное в Соединенных Штатах? – спросил напористый блондин.
По залу раскатился уверенный ровный голос Леверет-Смита:
– Да, мой достопочтенный друг ознакомился с этим во всех отношениях ошибочным заявлением. Правительство Ее Величества ведет военную политику, за которую оно, правительство, полностью отвечает и которая постоянно обсуждается здесь, в стенах парламента. Мой достопочтенный друг с благодарностью принимает услуги своих советников в ученых и иных комиссиях. Нет надобности говорить, что эти люди, все до единого, отличаются безукоризненной честностью и величайшей преданностью национальным интересам. В установленном порядке все лица, имеющие доступ к секретным материалам, в том числе и министры Ее Величества, подвергаются строжайшей проверке благонадежности. Это относится и к каждому, с кем мой достопочтенный друг консультируется по каким-либо вопросам, так или иначе связанным с обороной.
В зале послышалось негромкое почтительное: «Правильно! Правильно!» Но напористый блондин продолжал стоять.
– Я хотел бы знать, все ли ученые советники были проверены в текущем году.
Леверет-Смит снова поднялся, вид у него был точно у огромного загнанного зверя. Я даже испугался, что он попросит отсрочки для ответа. Проходили долгие мгновения. Потом снова раздался его громкий, невозмутимый голос:
– Мой достопочтенный друг полагает, что подробности порядка проверки благонадежности не могут быть предметом публичного обсуждения.
Неплохо, подумал я. Именно это нам и нужно было. Снова:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52